Он приказал всем пленным вылезти из кузова и сесть в кружок на траве. А сам стоял неподалеку и во все глаза смотрел на них, хотя был уверен, что никто не попытается сбежать.
   К вырубке через лес мчался джип службы безопасности: Моска слышал, как его мощные шины крушили сухой кустарник. Рядом с водителем сидел здоровенный сержант с густыми и длинными, на английский манер, усами. Увидев открывшуюся его глазам сцену, он вылез из джипа и направился к Моске. Из джипа выпрыгнули два солдата и побежали на дальний конец вырубки. Водитель джипа уже установил на станину ручной пулемет и теперь сидел уперев одну ногу в землю.
   Сержант стоял перед Моской и ждал объяснений.
   Моска сказал:
   — Один пропал. Мой старший группы. Но я их еще не пересчитывал.
   На сержанте была отглаженная полевая форма, на поясе болтался пистолет, а его живот перепоясывал ремень с сумочками для обойм. Он двинулся к сидящим пленным и приказал им выстроиться в группы по десять человек. Они образовали пять групп, и еще двое встали чуть поодаль. У этих двоих были виноватые лица, словно они несли всю ответственность за пропавших пленных.
   — Итак, сколько сбежало? — спросил сержант.
   — Четверо, — ответил Моска.
   Сержант взглянул на него.
   — Что же ты, мудак, наделал?
   И в первый раз после обнаружения пропажи пленных Моска ощутил чувство стыда и страха. Но ярости он не почувствовал.
   Сержант вздохнул:
   — Все шло хорошо, пока оно шло. Теперь знаешь что тут начнется? — И добавил мягко:
   — Вставят тебе, парень, по первое число, ты понимаешь?
   Оба стояли, молча глядя друг на друга, и думали о беззаботной жизни, которая им тут выпала: ни побудок на заре, ни строевой подготовки, ни инспекций, ни вечного страха — почти как на гражданке.
   Сержант расправил плечи и свирепо взглянул на пленных.
   — Ладно, давай поглядим, что нам делать с этими гадами. Ахтунг! — заорал он и стал ходить перед вытянувшимися по стойке «смирно» немцами. Некоторое время он молчал, а потом начал говорить с ними по-английски:
   — Ну ладно. Теперь ясно что к чему. Праздник закончился. С вами, ребята, обращались тут по-человечески. Неплохо кормили, мягко стелили. Работой не утруждали.
   Когда кто-то из вас чувствовал недомогание, мы говорили: ну полежи, полежи в бараке, оклемайся. У кого есть какие-нибудь жалобы — шаг вперед! — Сержант сделал паузу, словно ждал, что кто-то и впрямь выйдет из строя. — О'кей, а теперь посмотрим, как вы нас за это сумеете отблагодарить. Кто-то ведь знает, куда ушли эти четверо. Скажите нам. Мы запомним и в долгу не останемся. — Сержант остановился и оглядел строй.
   Он ждал, пока те перешептывались, переводя друг другу его слова. Но когда они успокоились, никто не вышел вперед.
   Тогда сержант изменил тон.
   — Ну ладно, скоты! — Он повернулся к джипу и сказал водителю:
   — Поезжай к баракам и привези двадцать штыковых лопат и двадцать совковых.
   Возьми еще четырех человек и джип. Если офицеры про это не прознают, может, и пронесет. А если этот мудачок-сержант из хозснабжения будет гавкать, скажи ему, что я вернусь и прошибу ему башку.
   И он жестом приказал водителю выполнять приказ.
   Потом усадил пленных на траву.
   Когда приехали оба джипа с дополнительными людьми и прицепом, груженным лопатами, сержант выстроил пленных в две колонны лицом друг к другу. Он раздал лопаты и, поскольку на всех не хватило, приказал лишним пойти на дальний край вырубки и лечь там на траву ничком.
   Никто не проронил ни слова. Пленные стали рыть длинную траншею: те, у кого были штыковые лопаты, копали грунт, те, у кого были совковые, относили землю в сторону. Они работали очень медленно. Охранники разбрелись по вырубке и стояли, подперши деревья и показывая своим видом, что им все безразлично.
   Сержант подмигнул Моске и громко сказал:
   — Умелый блеф всегда помогает. Смотри, что сейчас будет.
   Он подождал, пока пленные выроют траншею поглубже, и приказал прекратить.
   — Кто хочет что-нибудь сказать? — спросил он с мрачной усмешкой.
   Все молчали.
   — Ладно. — Сержант махнул рукой. — Продолжайте копать.
   Один из пленных бросил лопату. Он был молодой, розовощекий.
   — Пожалуйста, — сказал он. — Я хочу сказать.
   Он зашагал прочь от своих соплеменников к охранникам.
   — Валяй! — сказал сержант.
   Немец молча стоял и смотрел на него. Он с опаской оглянулся на пленных. Сержант понял.
   Он взял немца под руку и повел его к джипу. Там они тихо переговаривались под напряженными взглядами пленных и охранников. Сержант слушал, склонившись всем своим могучим телом над пленным, которому он по-отечески положил руку на плечо. Потом он кивнул и помог парню забраться в джип.
   Пленные залезли в кузовы трех грузовиков, и караван двинулся через опустевший лес. В замыкающем колонну джипе ехал сержант. Его пышные усы трепал встречный ветер. Они выехали из леса и оказались в открытом поле. Было странно видеть знакомый пейзаж в непривычном освещении — в лучах яркого, красноватого предвечернего солнца.
   Повернувшись вполоборота к Моске, сержант сказал:
   — Твой приятель уже давно это замыслил. Но ему не повезло.
   — Где он? — спросил Моска.
   — В городе. Я знаю, где именно.
   Караван въехал в лагерь, а оба джипа резко развернулись и помчались в город. Они ехали друг за другом, словно связанные коротким тросом, по главной улице и на углу перед кирхой свернули направо и остановились у небольшого каменного дома. Моска с сержантом пошли к двери. Двое солдат из второго джипа обошли дом сзади. Остальные солдаты остались сидеть в машинах.
   Дверь распахнулась прежде, чем они постучали. Перед ними стоял Фриц. На нем были поношенные синие штаны, белая рубашка и темный пиджак. Он неуверенно улыбнулся.
   — Остальные наверху, — сказал он. — Они боятся спуститься.
   — Позови их, — сказал сержант. — Поднимись к ним и скажи, что им ничего не будет.
   Фриц подошел к лестнице и крикнул по-немецки вверх:
   — Все в порядке! Спускайтесь! Не бойтесь!
   Наверху хлопнула дверь, и трое пленных медленно спустились по лестнице. Они были одеты в потрепанную цивильную одежду. На их лицах был написан испуг.
   — Идите в джип, — сказал им сержант и спросил у Фрица:
   — Чей это дом?
   Немец поднял глаза. В первый раз он посмотрел на Моску.
   — Одной моей знакомой. Не трогайте ее, она это сделала, потому что… она одинока. Война тут ни при чем.
   — Выходи! — сказал сержант.
   Все вышли из дома. Сержант свистнул двум солдатам, все еще сторожившим заднюю дверь.
   Джипы тронулись. По улице шла женщина и волокла огромный сверток. Увидев пленных в джипе, она повернулась и заспешила обратно. Сержант криво усмехнулся и сказал Моске:
   — Ох уж эти бабы!
   На пустынном участке дороги, на полпути к лагерю, сержантский джип притормозил у обочины. Другой джип встал за ним. Справа от дороги тянулось каменистое пастбище, за которым метрах в двухстах темнел лес.
   — Всем вылезти из машин! — приказал сержант.
   Пленные соскочили на дорогу и встали, неуверенно переминаясь с ноги на ногу. Сержант некоторое время пребывал в раздумье. Он покрутил усы и сказал:
   — Вы, ребята, отвезите этих фрицев в лагерь, выгрузите лопаты из прицепа и возвращайтесь! — Он указал пальцем на Фрица:
   — А ты останься.
   — Я тоже поеду, — сказал Моска поспешно.
   Сержант смерил его взглядом и, медленно проговаривая слова, сказал с пренебрежением:
   — Послушай, ты, сукин сын, ты останешься здесь. Если бы не я, вставили бы тебе пистон. Я же не собираюсь, черт побери, гоняться за этими фрицами по всей стране, когда у них в заднице засвербит. Ты остаешься здесь.
   Двое охранников безмолвно пошли, подталкивая троих пленных. Они залезли в джип и скрылись из виду. Фриц проводил их взглядом.
   Четверо солдат в полевой форме смотрели на одиноко стоящего на дороге немца. Сержант теребил усы. Лицо немца было серым, но он стоял вытянувшись, словно по стойке «смирно».
   — Беги! — сказал сержант. Он махнул рукой в сторону пастбища.
   Немец не двинулся с места. Сержант толкнул его в грудь.
   — Беги! — сказал он. — Мы тебе дадим шанс.
   Он подтолкнул немца к самому пастбищу, развернул его лицом к лесу. Солнце уже зашло, и земля, лишившись своего разноцветья, Подернулась серым налетом ранних сумерек. Далеко вдали лес стоял мрачной стеной.
   Немец повернулся к американцам лицом. Его ладонь дернулась к груди, словно этим жестом он пытался вернуть себе утраченное достоинство. -Он поглядел на Моску, потом на остальных, сделал шаг им навстречу и вышел на дорогу. Колени у него дрожали, все тело тряслось, но голос был твердым. Он сказал:
   — Герр Моска, у меня жена и двое детей.
   На лице сержанта появилось выражение ненависти и ярости.
   — Беги, сволочь, беги! — Он подскочил к немцу и ударил его по щеке. Немец стал падать, но сержант подхватил его и толкнул к пастбищу. — Беги, сучий фриц, беги! — Он прокричал это трижды.
   Немец упал, поднялся, обратил к ним лицо и снова сказал, на этот раз не умоляюще, а как бы объясняя:
   — У меня жена и двое детей.
   Один из охранников шагнул к немцу и ткнул прикладом карабина ему в пах, потом перехватил карабин одной рукой, а другой ударил его кулаком в лицо.
   На морщинистом лице показалась кровь.
   И, прежде чем отправиться через каменистое поле к мрачной стене леса, он в последний раз бросил на них взгляд. Это был взгляд утраченной надежды и более чем страха смерти. Это был взгляд ужаса, словно его взору только что предстало нечто кошмарное, позорное, невероятное.
   Они смотрели, как он медленно идет по пастбищу. Они ждали, когда он побежит, но он шел очень медленно. Через каждый шаг он поворачивался к ним и смотрел по-детски недоверчиво, словно они предложили ему поиграть в какую-то непонятную игру. В сумерках они видели, как белеет его рубашка.
   Моска заметил, что всякий раз, когда немец оборачивался, траектория его маршрута отклонялась вправо. Он увидел, что там был небольшой пригорок, который уходил в лес. Хитрость немца была ясна. Солдаты припали на одно колено и вскинули карабины к плечу. Моска направил свой ствол в землю.
   Когда немец неожиданно метнулся к гребню пригорка, сержант выстрелил, тотчас загремели еще выстрелы, и немец на бегу прыгнул. Его тело в прыжке изогнулось и исчезло за гребнем пригорка, но ноги остались торчать.
   После резких нестройных хлопков карабинных выстрелов наступила гробовая тишина. Серый пороховой дымок вился над головами стрелявших, которые застыли, припав на одно колено и сжимая карабины в руках. Потом едкий запах пороха растворился в вечернем воздухе.
   — Идите, — сказал Моска. — Я дождусь джипа с прицепом. Идите, ребята.
   Никто не заметил, что он не стрелял. Он повернулся и зашагал по дороге.
   Он слышал, как джип с ревом укатил, подошел к дереву и прислонился к его стволу, глядя на каменистое пастбище, на торчащие над гребнем пригорка ноги и на непроницаемо мрачную стену леса. В быстро сгущающихся сумерках лес казался очень близким. Он закурил. Он ничего не чувствовал — только легкую тошноту и слабость. Он стал ждать, надеясь, что джип поспеет еще до наступления темноты.
   Во мраке комнаты Моска протянул руку над Геллой и взял с тумбочки стакан с водой. Он попил и откинулся на подушку. Ему захотелось быть с ней предельно откровенным.
   — Меня это совершенно не трогает, — сказал он. — Только когда я вижу что-нибудь похожее на то, что видел сегодня, — как та женщина бежала за грузовиком, я вспоминаю его слова. Он дважды повторил: «У меня жена и двое детей». Тогда это для меня ровным счетом ничего не значило. Не могу объяснить, но это то же самое, как мы старались потратить все деньги, когда подворачивался случай, все равно их было бессмысленно копить.
   Он замолчал, дожидаясь, что скажет Гелла.
   Потом продолжил:
   — Позже я пытался это осмыслить. Мне было страшно стрелять, и, наверное, я боялся сержанта.
   Но ведь тот был немцем, а немцы творили бог знает что — не то что мы. Но, самое главное, мне не было его жаль, и когда его били, и когда он умолял, и когда его пристрелили. А после я чувствовал стыд и удивление, но жалости не чувствовал, и это ужасно.
   Моска дотронулся до лица Геллы и, проведя пальцами по ее щекам, нащупал влагу на впадинах под глазами. Ему стало совсем невмоготу, и по всему телу пробежал озноб. Он хотел рассказать ей, как все это было, что это было ни с чем не сравнимо, что это было словно сон, словно гипноз, какой это был кошмар. Как в незнакомых покинутых городах на улицах лежали мертвые люди и над их неприсыпанными могилами шли бои, как сквозь черепа разрушенных домов струился вверх к небу черный дым, и потом повсюду была эта белая лента, ею были обмотаны подбитые вражеские танки: лента служила предупреждением того, что это место еще не разминировано, а у дверей домов, словно в детской игре, на тротуаре были меловые линии, через которые нельзя было переступать, и опять, словно знак ведьмовского заговора, белая лента опоясывала здание церкви, опоясывала площадь с неубранными трупами, опоясывала бутыли с вином в фермерском амбаре, а в открытом поле виднелись черепа и грудные клетки мертвых животных — коров и тягловых лошадей, раскуроченных взрывами мин, с выпущенными кишками, гниющими под лучами весеннего солнца. А однажды утром незнакомый городок был тихим и безмятежным, и его почему-то обуял страх, хотя линия фронта проходила в нескольких милях. И потом внезапно где-то вдалеке зазвонили церковные колокола, на площадь высыпал народ, и стало ясно, что сегодня — воскресенье. И в тот же день, когда его страх исчез, — там, где не было видно ни черепов, ни обветренных костей, где неизвестный ребенок забыл прочертить на земле меловой полукруг, где из-за какой-то ошибки таинственная белая лента отсутствовала, он впервые познал боль своей страдающей плоти и понял значение и ужас уничтожения.
   Он ничего не сказал. Он услышал, как Гелла перевернулась, легла на живот и уткнулась лицом в подушку. Он слегка тронул ее за плечо и сказал:
   — Иди спать на кушетку.
   Он пододвинулся к стене и почувствовал ее прохладу: штукатурка впитала в себя жар его тела.
   Он сильнее прижался к холодной стене.
   Во сне он видел, как караван грузовиков мчится по неведомой стране. Бесчисленные женщины вылезали из-под земли, стояли на цыпочках вдоль тротуаров и жадными глазами искали кого-то среди солдат. Истощенные солдаты плясали, точно огородные пугала, в диком радостном экстазе, и тогда женщины заплакали и склонились к ним, ожидая поцелуев. Белая лента опоясывала солдат, грузовики, женщин, весь мир. Безотчетный ужас, порожденный чувством вины, казалось, пронизывал все и вся. Белые цветы на глазах вяли и высыхали.
   …Моска проснулся. Комната утопала в тенях — последних призраках ночи, и он с трудом разобрал в сумерках очертания шкафа. Было холодно, но лихорадка и озноб уже не мучили его тело. Он ощутил приятную усталость. Он был страшно голоден и подумал, как здорово будет позавтракать утром. Он протянул руку и дотронулся до спящей Геллы. Зная, что она никогда не покинет его, он прижался к ее теплой спине и снова уснул.

Глава 9

   Гордон Миддлтон смотрел, как мимо дома колоннами по двое маршируют дети. В такт песне, едва доносившейся до слуха Гордона сквозь оконное стекло, они размахивали бумажными фонариками. Потом хвост колонны смешался с передними рядами: ребята образовали прямоугольник и зажгли желто-красные фонарики, которые в холодных и бледных октябрьских сумерках были похожи на светлячков. Гордона охватило вдруг тоскливое чувство: он вспомнил о своей родной деревеньке в Нью-Хэмпшире, давным-давно им покинутой, холодную скупую красу ее окрестностей, ночной воздух, в котором мерцали звездочки светлячков и где, как и здесь, с наступлением зимы все, казалось, умирало.
   Не поворачивая головы, Гордон спросил профессора:
   — О чем поют эти дети с фонариками?
   Профессор сидел у шахматного столика, удовлетворенно глядя на учиненный им противнику разгром. В его кожаном портфеле лежали два бутерброда, которые он захватил из дому, и две пачки сигарет — двухнедельное жалованье за уроки немецкого языка Гордону Миддлтону. Сигареты он отдаст своему сыну, когда поедет навестить его в Нюрнберг. Ему придется опять выправлять себе разрешение на приезд. В конце концов, если великие мира сего могут иметь посетителей, чем его сын хуже?
   — Они поют песенку об октябрьском празднике, — сказал профессор задумчиво. — О том, что ночи становятся длиннее.
   — А почему фонарики? — спросил Гордон.
   — Сам не знаю, это какой-то древний обычай.
   Чтобы освещать путь. — Профессор подавил раздражение. Ему хотелось призвать этого американца вернуться к игре и довершить бойню. Но, хотя американец никогда не вел себя как победитель, профессор ни на мгновение не забывал, что он побежденный, и в глубине души таил затаенный стыд за собственного сына.
   Гордон Миддлтон открыл окно, и в комнату, наполнив ее кристально чистым звоном и свежестью, словно октябрьский ветер воспарив над улицей, ворвалась песня. Он слушал внимательно, пытаясь применить свои новые познания в немецком, что ему удалось без труда: дети пели четко выговаривая простые слова. Они пели:
   Brenne aufmein Licht,
   Brenne auf mein Licht,
   Aber nur meine Liebe lanteme nicht.*
 
   * Гори,гори, мой огонек,
   Только моя любовь не загорается (нем.).
   — Как будто у их родителей нет более существенных вещей, чем клеить для них эти фонарики, — сказал Гордон, разобрав слова песни.
   Da oben leuchten die Sterne,
   Hier unten leuchten wir.*
 
   * На небе пылают звезды,
   А мы горим на земле (нем.).
   И потом на длинной ноте веселый припев, который в сумерках звучал довольно печально:
   Mein Licht ist aus, wir geh nach Haus
   Und kommen morgen wieder.*
 
   * Мой огонек угас,
   И мы идем домой, а завтра утром мы вернемся (нем.)
   Гордон Миддлтон увидел, как по Курфюрстеналлее Моска идет сквозь гущу фонариков и толпу поющих детей.
   — Идет мой приятель, — сказал Гордон профессору.
   Гордон подошел к шахматному столику и указательным пальцем повалил своего короля.
   Профессор улыбнулся и вежливо сказал:
   — У вас была возможность выиграть.
   Профессор побаивался всех молодых людей — суровых, грубоватых немецких парней, у которых за плечами были годы войны и поражение, но еще больше этих вечно пьяных молодых американцев, которые могут без лишних слов убить, просто по пьянке, зная, что им за это ничего не будет. Но друзья этого Миддлтона, конечно же, не опасны.
   В этом его убедил сам герр Миддлтон, и сам герр Миддлтон действовал на профессора успокаивающе. Он был своеобразной карикатурой на янки — с этим его длинным, неловким, плохо склеенным туловищем, выдающимся кадыком, длинным костистым носом и квадратным ртом. Он некогда учительствовал в небольшом городке в Новой Англии. Профессор подавил улыбку, думая про себя, как в прошлом эти жалкие провинциальные учителя пресмыкались перед герром профессором, а теперь его титул и ученость ничего не значат. Пресмыкаться приходится ему.
   В дверь позвонили, и Гордон пошел открывать.
   Профессор встал, нервно одернул пиджак, поправил галстук. Всем своим коротким телом с отвисшим животиком он вытянулся по стойке «смирно» и стал смотреть на дверь.
   Профессор увидел высокого смуглого парня, на вид ему было не больше двадцати четырех — не старше его собственного сына. Но у этого парня были серьезные карие глаза и суровое, даже угрюмое лицо, которое можно было назвать едва ли не уродливым. На нем был надет офицерский зеленый мундир, на рукаве бело-голубая нашивка, говорившая о его гражданской должности. Двигался он упругой легкой походкой спортсмена, которая со стороны могла бы показаться даже расхлябанной.
   Когда Гордон представил их друг другу, профессор сказал:
   — Очень рад с вами познакомиться, — и протянул руку.
   Он старался сохранять достоинство, но сразу понял, что произнес эти слова подобострастно и улыбкой выдал свое волнение. Он заметил, что глаза парня посуровели и он резко отдернул ладонь после короткого рукопожатия. Поняв, что он чем-то оскорбил этого юного воина, профессор затрепетал, сел и стал расставлять шахматные фигуры.
   — Не хотите ли сыграть? — спросил он Моску и попытался подавить извиняющуюся улыбку.
   Гордон подвел Моску к столику и сказал:
   — Давай посмотрим, на что ты способен, Уолтер. Мне с профессором не справиться.
   Моска сел за столик напротив профессора.
   — Не ждите от меня чего-то сверхъестественного. Гордон научил меня играть в шахматы месяц назад.
   Профессор понимающе кивнул и пробормотал:
   — Пожалуйста, играйте белыми. — И Моска сделал первый ход.
   Профессор углубился в игру и перестал нервничать. Все они применяют простейшие дебюты, эти американцы, но, если провинциальный учителишка играл осторожно, умно, хотя и без вдохновения, этот играет с юношеской горячностью.
   Небесталанный, подумал профессор и в несколько тонких ходов разбил стремительную атаку белых, а затем быстро и хладнокровно атаковал незащищенных слонов и ладью и уничтожил выдвинувшиеся вперед, но не имеющие поддержки пешки.
   — Вы слишком сильный противник, профессор, — сказал парень, и профессор облегченно отметил, что в его голосе не было угрожающих ноток.
   Но потом без всякого перехода Моска сказал по-немецки:
   — Я бы хотел, чтобы вы давали уроки английского моей невесте два раза в неделю. Сколько это будет стоить?
   Профессор покраснел. Как же это унизительно — словно он какой-то торгаш.
   — Сколько вы сочтете нужным, — сказал он сухо. — Но вы ведь неплохо говорите по-немецки, почему вы не учите ее сами?
   — Я пробовал, — ответил Моска, — но она хочет выучить структуру языка, грамматику, все как положено. Пачка сигарет за два урока — этого будет достаточно?
   Профессор кивнул.
   Моска попросил у Гордона карандаш и стал писать на клочке бумаги. Он передал записку профессору и сказал:
   — Это вам на тот случай, если вас не будут пропускать в дом, где я живу. Там же адрес.
   — Спасибо. — Профессор почти поклонился ему. — Завтра вечером вам удобно?
   — Конечно, — ответил Моска.
   Под окнами пронзительно засигналил джип.
   — Это, наверное, Лео, — предположил Моска. — Мы едем в офицерский клуб. Не хочешь с нами, Гордон?
   — Нет, — сказал Гордон. — Это тот парень, что сидел в Бухенвальде? — И, когда Моска утвердительно кивнул, добавил:
   — Пусть он зайдет на секунду. Я хочу с ним поговорить.
   Моска подошел к окну, распахнул ставни и крикнул: «Зайди!» Было уже совсем темно, и дети с фонариками скрылись из виду.
   Лео вошел в комнату, поздоровался с Гордоном и сухо бросил профессору: «Angenehm».* Профессор поклонился, взял свой портфель и сказал Гордону:
   * Здесь: «Здравствуйте» (нем.).
   — Мне пора.
   Гордон проводил его до двери, и они обменялись рукопожатием. Потом Гордон пошел на кухню.
   Его жена сидела там за столом и обсуждала с Йергеном цены на какие-то товары черного рынка. Йерген держался вежливо, уверенно и с чувством собственного достоинства: оба понимали, что она сейчас сделает выгодную покупку. Йерген любил иметь дело с качественным товаром. На стуле лежал внушительный, почти в фунт толщиной, отрез красной, богатой на вид шерстяной ткани.
   — Чудесно, не правда ли, Гордон? — спросила его Энн Миддлтон сладким голосом. Это была пухленькая женщина с добродушным лицом, хотя и решительным подбородком и хитроватыми глазами.
   Гордон в свойственной ему манере промычал что-то нечленораздельное в знак согласия и потом сказал:
   — Если ты закончила дела, я хочу, чтобы ты познакомилась с моими друзьями.
   Йерген торопливо заглотнул кофе и стал набивать свой портфель мясными консервами, которые стояли на столе.
   — Ну, я пошел, — сказал он.
   — Не забудьте принести шерсть на костюм мужу, — строго сказала ему Энн Миддлтон.
   Йерген развел руками:
   — Конечно, дорогая леди. Самое позднее — на следующей неделе.
   Энн Миддлтон заперла дверь черного входа за Йергеном, потом открыла ключом дверцу буфета, достала оттуда бутылку виски и несколько бутылочек кока-колы.
   — Приятно делать дела с Йергеном, он никогда не приносит барахла, — сказала она, и они пошли в гостиную.
   Представив присутствующих друг другу. Гордон погрузился в глубокое кресло, не вслушиваясь в болтовню жены. Он почти мучительно ощущал чужую атмосферу этой комнаты в реквизированном доме, где ему приходится жить среди вещей, не имеющих памяти, не вызывающих никаких ассоциаций, где никто не знает, кто повесил эти картины или кто садился к этому фортепьяно у стены, где мебель была наскоро и бессистемно расставлена по комнатам. Но эти предательские ощущения были ему вовсе не внове. Он уже ощущал нечто подобное, когда приезжал навестить родителей перед отправкой на фронт. В отчем доме, где стояла мебель, принадлежавшая его старинным предкам, целуя сухие щеки матери и отца, щеки, задубевшие в суровом северном климате, он уже знал, что не вернется назад, как не вернутся другие молодые ребята, ушедшие на войну или в большие города на фабрики, и что эту землю, закованную в зимнюю красоту, будут населять лишь старики с волосами, белыми, как тот снег, что лежит на острых зазубренных гребнях ближних гор.
   В его спальне висел большой портрет Маркса, который его мать принимала за картину неведомого художника. Он гордился своей эрудицией, и его немного раздражала ее необразованность. Наверное, портрет до сих пор висит там на стене.