— Почему ты порезал этого мальчика?
   — Вовсе не порезал. Так, поцарапал слегка. Выживет.
   — Да, на этот раз выживет.
   — Он ворвался в мою комнату. Он издевался надо мной!
   — А что будет в следующий раз? Ты ведь знаешь, что маэстро распорядился забрать у тебя шпагу, кинжал и пистолеты, которые ты купил. Но это ведь не прекратится, да?
   — Нет, если надо мной будут продолжать издеваться. Я окружен настоящими мучителями! И это не прекратится!
   — Ты что, не понимаешь? Если ты будешь продолжать в том же духе, тебя выставят из консерватории. Лоренцо мог умереть от раны, которую ты нанес ему!
   — Оставьте меня одного.
   — А, вот отчего у тебя глаза на мокром месте. Ну-ка скажи это снова, я хочу это слышать.
   — Оставьте меня одного!
   — Я не оставлю тебя одного, я никогда не оставлю тебя одного, пока ты не начнешь петь! Ты думаешь, я не понимаю, что тебя удерживает? Ты думаешь, я не знаю, что с тобой происходит? Боже мой, да ты сумасшедший, если не понимаешь, что я рисковал жизнью, везя тебя сюда, хотя мне было бы лучше избавиться и от тебя, и от твоих мучителей? Но я увез тебя с Венето сюда, куда ваше правительство может прислать своих наемных убийц, и они запросто зарежут меня на какой-нибудь тихой улице!
   — Но зачем вы сделали это? Разве я вас об этом просил! Чего вы хотите от меня, чего вы всегда хотели от меня?
   Гвидо ударил его. Не совладав с собой, он так сильно хлестнул Тонио по щеке, что тот отлетел назад и схватился за голову. Гвидо ударил его еще раз. А потом сжал обеими руками и стукнул головой об стенку.
   У Тонио перехватило дыхание, и он издал короткий горловой звук. Гвидо схватил его за шею, стал выворачивать голову.
   И вдруг отпрянул от мальчика, схватив правой рукой левое запястье, словно удерживал себя от нового удара. Он стоял спиной к Тонио, но было заметно, как он напряжен.
   Ненавидя себя, Тонио не смог сдержать тихих слез, полившихся из его глаз. После секундного колебания он достал носовой платок и яростно вытер лицо.
   — Ну ладно, — еле слышно через плечо произнес Гвидо. — Сядь там. Опять. И смотри.
* * *
   Каменный пол и стена были нагреты послеполуденным солнцем. Передвинув скамью на солнечное место, Тонио сел и закрыл глаза.
   Первым из учеников был Паоло, чей сильный голос наполнил комнату, как яркий золотой колокольчик. Он легко скользил вверх и вниз и, протягивая каждую ноту, наполнял ее настоящей радостью.
   Тонио открыл глаза и увидел затылок мальчика. Слушая, он задремал и поэтому слегка удивился, услышав замечания Гвидо, объяснявшего, в чем именно ошибся Паоло. Да ошибся ли он? Гвидо говорил: «Я слышу твое дыхание, я могу его видеть. Давай сначала, помедленней». И на этот раз... на этот раз... маленький голосок снова поднялся и упал... снова эти протяжные, пронзительные ноты...
   Когда Тонио вновь проснулся, в классе был уже другой мальчик, постарше. И это уже был голос кастрата, не так ли? Голос чуть-чуть богаче и, может быть, тверже, чем мальчишеский. Гвидо был рассержен. Резко захлопнул окно. Мальчик ушел. Тонио протер глаза. Кажется, в комнате стало прохладнее? Солнце уже ушло, но там, где он сидел, еще сохранилось тепло. Вдоль всего подоконника окна на первом этаже на бесконечной лозе белели цветочки.
   Он встал, и спину неожиданно свело болью. Что делает Гвидо у окна? Тонио не видел его лица, лишь согбенные плечи. Там, за окном, в саду было какое-то движение, бегали, кричали дети.
   Потом Гвидо распрямился со вздохом, словно исходящим от всего его тяжелого тела, массивных плеч, взлохмаченных волос.
   Он повернулся к Тонио. Его лицо было едва различимым на фоне яркого пятна арки, на которую еще падали солнечные лучи.
   — Если твое поведение не изменится, — начат он, — маэстро Кавалла исключит тебя в течение недели. — Голос его был таким низким и хриплым, что Тонио ни за что бы не поверил, что это голос Гвидо, однако он продолжал: — Я ничего не могу сделать. Я уже сделал все, что в моих силах.
   Тонио смотрел на него в изумлении. Он видел, что эти суровые черты, которые так часто казались ему идеальным выражением гнева, смягчены признанием какого-то ужасного поражения, которого он не понимал. Ему хотелось спросить: «Почему это так важно для вас? Почему вы должны обо мне заботиться? Почему я был небезразличен вам в Ферраре? Почему небезразличен сейчас?» Он почувствовал себя беспомощным, как в ту ночь в Риме, когда в маленьком монастырском садике этот человек так яростно вопросил: «Почему ты вечно пялишься на меня?»
   Тонио покачал головой, пытаясь что-то сказать, но не мог. Он хотел возразить, что усвоил все остальные предметы, которым его обучали, что подчинился правилам, таким суровым и безжалостным, подчинился, сам не зная почему... Но он знал почему. Они требовали от него одного: чтобы он стал тем, кем он был. И ничего другого.
   — Маэстро! — прошептал он. Слова застревали у него в горле. — Не просите этого у меня. Это мой голос, и я не могу отдать его вам. И он не ваш, не важно, каким далеким было ваше путешествие в поисках его, не важно, что вы вытерпели в Венеции, чтобы привезти меня сюда для ваших собственных целей! Он мой, а я петь не могу. Не могу! Неужели вы не понимаете, что то, о чем вы просите меня, невозможно! Я никогда больше не буду петь, ни для вас, ни для себя, ни для кого!
* * *
   В комнате было темно, хотя снаружи, над высокими фронтонами здания, небо светилось ровным перламутровым светом. Сумеречные тени спускались со всех четырех этажей в сад, где изредка мелькали какие-то силуэты, склонялись к земле тяжелые ветви с апельсиновыми плодами, и, как восковые свечки, мерцали в темноте лилии. Из всех ниш доносились характерные для позднего вечера звуки — беглые, свободно льющиеся мелодии, исполняемые на всех инструментах, на всех этажах лучшими музыкантами.
   Это была уже не какофония; все здание гудело, словно живое существо, и Тонио испытал страннейшее ощущение мира и покоя.
   Может, он был так измучен гневом и горечью, что позволил этим чувствам ненадолго улетучиться? Сказал им: позвольте мне минутку побыть одному. Он не думал о Венеции, не думал о Карло, не метался по тем закоулкам памяти, где таились эти мысли. Сейчас его мозг представлял собой скорее великое множество пустых комнат.
   И он ощутил покой, царящий в этом месте, которое могло бы показаться ему таким прекрасным, если бы он только был способен ощущать это.
   Так что сейчас, хоть на миг, пускай так и будет.
   Представь, если хочешь, что жизнь еще возможна, что жизнь справедлива — что ж, хорошо. И что, если бы тебе захотелось, ты бы мог, скажем, приблизиться к этому открытому инструменту, а сев за него, положив пальцы на клавиши, мог бы запеть, если бы захотел. Ты бы мог спеть о печали, о невыразимой словами боли. На самом деле ты мог бы делать все, что захочешь, потому что все, что удерживало от этого, уже отброшено и оставлено далеко позади, как чешуя, которую скинуло тело — человеческое тело, превращенное нечеловеческой несправедливостью в нечто чудовищное, но теперь свободное и способное вновь обрести себя.
   Он лежал с открытыми глазами на узкой лавке, где, возможно, иногда спал сам Гвидо в перерывах между напряженными занятиями, и думал: «Да, представь себе, сколько всего ты можешь».
   Небо потемнело, и сад изменился. Апельсиновое дерево рядом с аркой, сначала окутанное сумерками, теперь почти совсем растворилось в темноте. Уже невозможно было различить ни фонтан, ни белые лилии. И только окошки по ту сторону двора светились во мраке, как множество маяков.
   Тонио лежал тихо, удивляясь, что никто не запрещает ему оставаться в этой пустой комнате и погружаться в такой глубокий и пустой сон.
   Постепенно ему пришло в голову, что при закрытом окне и закрытой двери он мог бы сейчас подойти к клавесину, положить руки на клавиши и... Нет, если он позволит мыслям зайти так далеко, он может потерять все. И он снова закрыл глаза.
   Сама мысль о собственном голосе не была теперь для него невыносимой. И не было ничего мучительного в мелькнувшем на мгновение воспоминании о тех ночах, когда он бродил по улочкам Венеции и, влюбленный в звук собственного голоса, сыграл на руку своему брату. Но если он не оставит этого сейчас, то неминуемо начнет думать об этом в той же всепоглощающей, безжалостной манере, воображая, что же теперь они говорят о нем, и пытаясь догадаться, верит ли хоть кто-нибудь, что он сам сделал это с собой, как утверждалось в его письмах.
   Но все же теперь многое изменилось. Похоже, если он позволит голосу выйти на свободу, это будет уже не голос певшего с воодушевлением мальчика, а голос чудовищного создания, в которое он превратился теперь и которое останется таким навсегда. Эта мысль сразила его; как будто он сдался, как будто примерил на себя все кошмарные роли, которые для него написали, словно жизнь была оперой и ему дали эту ужасную роль.
   Стыд, не что иное, как стыд, почувствовал он, едва эта мысль посетила его. Это ведь все равно что разорвать на себе одежду и позволить им пялиться на свои шрамы, на эту сморщенную, пустую...
   Он чуть не задохнулся от этой мысли и, оборвав себя, сел на постели.
   Услышав, что дверь открылась, поднял руки и обхватил склоненную голову.
   Он знал, что в комнату вошел Гвидо, хотя и не понимал, откуда знает это. Он почувствовал, что реальный мир готов выдернуть его из грез.
   Тонио поднял глаза, решительно настроенный на то, чтобы еще раз отстоять себя, и увидел, что перед ним стоит капельмейстер, синьор Кавалла, и обеими руками протягивает ему шпагу, которую не так давно отобрал.
   — Возьми это, — прошептал он.
   Тонио не понял. Потом он увидел на столе свои кинжал, пистолеты и кошелек.
   Лицо маэстро было мертвенно-бледного цвета. На нем не обнаруживалось ни следа гнева — лишь какое-то непонятное, но все равно пугающее выражение, которое Тонио не мог определить. Он ничего не понимал.
   — Тебе нет смысла оставаться здесь дольше, — сказал Кавалла. — Я написал твоим родственникам в Венецию, что они должны изменить свои распоряжения. Но тебе нет нужды ждать ответа. Ты должен уехать.
   Он замолк. Даже в сумерках Тонио увидел, что подбородок капельмейстера дрожит. Но это был не гнев.
   — Да, твои дорожные сундуки прибыли. Карета на конюшенном дворе. Ты должен идти.
   Тонио не проронил ни слова. Он даже не взял шпагу.
   — Так это решение маэстро Гвидо? — спросил он. Капельмейстер сделал шаг в сторону и положил шпагу на кровать. Распрямившись, долго смотрел на Тонио.
   — Я бы хотел... поговорить с ним, — попросил Тонио.
   — Нет.
   — Я не могу уехать, не поговорив с ним!
   — Нет.
   — Но ведь вы не можете запретить мне...
   — Пока ты находишься под этой крышей, я могу запретить тебе все! — сурово произнес маэстро. — А теперь уходи отсюда и забирай с собой все горе, которое принес! Иди!
   Тонио в смущении смотрел, как маэстро выходит из комнаты.
   Некоторое время он стоял неподвижно, затем, прицепив шпагу, вооружившись снова пистолетами и кинжалом, взял кошелек и медленно открыл дверь.
   Коридор перед главным входом в консерваторию был пуст. Зияла дверь в кабинет маэстро, придавая ему странный вид темной, заброшенной пещеры, потому что обычно при любых обстоятельствах дверь эта была закрыта.
   Во всем здании не было слышно ни одного звука. Тишина стояла просто поразительная, ведь даже из длинной комнаты для занятий, где в этот час обычно находилось несколько мальчиков, не доносилось ни звука.
   Тонио прошел до конца коридора и заглянул в другой, тянувшийся в торец здания, где за одной из дверей горел свет.
   Ему показалось, что он увидел силуэт капельмейстера, приближающегося к нему медленным, ритмичным шагом. Он был окутан полутьмой, но в том, как он идет, чувствовалась странная решимость. Тонио смотрел на него со смутным, неприятным любопытством. Наконец он и этот человек оказались лицом к лицу.
   — Хочешь посмотреть на результат своего упрямства? Желаешь взглянуть своими собственными глазами?
   Кавалла схватил его за запястье и потащил вперед. Тонио пытался сопротивляться, но тот рванул сильнее.
   — Куда вы меня тащите? — спросил Тонио. — Зачем?
   Молчание.
   Он шел быстро, не обращая внимания на боль в запястье, не отрывая взгляд от профиля маэстро.
   — Отпустите меня! — потребовал он, когда они приблизились к последней двери. Но маэстро Кавалла яростно потянул его за руку и втолкнул в освещенную комнату.
   Мгновение Тонио не мог видеть ничего. Он поднял руку, закрывая глаза от резкого света, и разглядел ряд кроватей и огромный крест на стене. У каждой кровати стояли тумбочки. Пол был голым. Во всей этой длинной комнате витал запах болезни. В дальнем конце две кровати были заняты мальчиками, которые, по-видимому, спали.
   А на другой дальней кровати, по левую руку, лежал еще один человек. Его тело под одеялом казалось большим и тяжелым.
   Тонио не мог двинуться с места. Маэстро Кавалла сильно ударил его между лопаток. Но он все равно не шевельнулся. Тогда маэстро потащил его вперед и поставил у изножья кровати.
   Это был Гвидо.
   Волосы его казались мокрыми. А лицо, даже при этом тусклом освещении, было не похоже на лицо живого человека.
   Тонио открыл рот, но ничего не сказал, лишь снова сжал губы и задрожал. В голове возникло ощущение какой-то легкости. Оно становилось все сильнее. Как будто тело его начало терять вес, как будто его вдруг подняло в воздух и понесло прочь из этой комнаты. Он снова попытался заговорить, чувствовал, как открывается его рот, как шевелятся губы. Лежавшая перед ним фигура похожего на мертвеца человека стала расплываться перед глазами, словно он смотрел на нее через залитое дождем оконное стекло.
   Вокруг было много лиц, лиц молодых учителей, проводивших занятия по всем тем предметам, в которых он искал забвение, и все смотрели на него с немым осуждением, а потом он услышал жуткий, нечеловеческий стон и осознал, что стон исходит от него самого.
   — Маэстро, — пробормотал он, ощутив, что рот наполнился желчью.
   А потом у него на глазах произошло маленькое чудо. На кровати лежат не мертвец. Ресницы дрогнули, появилось слабое дыхание.
   До Тонио дошло, что он стоит, склонившись над Гвидо. Если бы он захотел, то мог бы коснуться его лица. Никто не собирался этому мешать. Никто не собирался защищать от него маэстро. Тогда он снова позвал его.
   Веки поднялись, и огромные карие глаза невидяще уставились на него. А потом медленно закрылись.
   Кто-то грубо схватил Тонио, потащил его к выходу из лазарета, в коридор. Маэстро Кавалла был вне себя от ярости.
   — Его увидели рыбаки, увидели при свете луны. Он плыл в открытое море. Если бы они не заметили его, если бы не лунный свет...
   Глаза его сверкнули, тяжелая челюсть дрогнула.
   — Я опекал этого малыша, как собственного, этого малыша с голосом ангела. И дважды вырывал его из самой пучины смерти. Один раз, когда он потерял голос, и теперь второй раз, из-за тебя!
   Он подвел Тонио к дверям здания и, схватив за плечи, заглянул ему в лицо, словно мог видеть в темноте.
   — Ты думаешь, я не знаю, что с тобой сделали! Думаешь, я не видел таких людей много раз! Но здесь — о! — трагедия заключается в том, что это сделали с тобой, венецианским аристократом! Богатым, красивым, на пороге взросления, перед которым открывалась жизнь, похожая на цепь наслаждений, которые ты мог бы срывать, как фрукты, с любого понравившегося тебе дерева! Ох, трагедия, трагедия! — выдохнул он. — А чем это было для него? И для всех остальных здесь? Или же они — самые заурядные выродки, искалеченные в раннем детстве, причем таком, начинать жизнь с которого и вовсе не стоило? Так ведь, по-твоему?
   А кем должен был стать ты? Напыщенным павлином на Брольо в этом тщеславном имперском городе, прогнившем до самой сердцевины? Членом правительства париков и мантий, прохаживающихся взад и вперед перед зеркалами, упивающихся собственным отражением, в то время как за пределами их крошечной орбиты целый мир... да, целый мир... вздыхает, вздымается, проходит мимо. А знаешь ли ты, мой гордый, элегантный юный принц, что мне совершенно безразличны твое потерянное королевство, твоя слепая и заплывшая жиром аристократия, мрачные мужчины и раскрашенные шлюхи. Я отлежал свое между этих ног, я напился до чертиков на этом костюмированном балу, который вы устроили из жизни, и я скажу тебе, что все это не стоит пыли у нас под ногами.
   Всю жизнь я встречаю этих бездельников, наглых, испорченных, озабоченных лишь тщеславной защитой права на абсолютно бессмысленную жизнь, высшую привилегию не делать ничего сколько-нибудь значимого с колыбели и до могилы!
   Но твой голос! Ах, твой голос, который стал ночным кошмаром моего возлюбленного Гвидо и свел его с ума, — это другой разговор! Потому что если бы ты обладал хотя бы половиной того таланта, что он описал мне, хотя бы половиной того божественного огня, то мог бы превращать обыкновенных людей в карликов и чудовищ! Лондон, Прага, Вена, Дрезден, Варшава, ты можешь назвать любые города, ведь валялся же хоть в каком-нибудь углу вашего вонючего города хоть какой-нибудь глобус! Неужели ты не знаешь, как велика Европа, неужели тебе никогда не говорили об этом?
   Так все эти столицы стояли бы перед тобой на коленях, тебя бы слушали тысячи и тысячи людей, вынося твое имя из оперных театров и церквей на улицу. Они передавали бы его, как молитву, с одного конца континента на другой, они говорили бы о тебе так, как говорят о правителях, героях, бессмертных!
   Вот чем мог бы стать твой голос, дай ты ему воспрянуть из руин, в которых ты оказался, выкарабкайся ты из всех своих страданий и боли и верни Богу то, что Он тебе дал!
   Но ты из той древней породы, что не признает никакой аристократии, кроме себя, ты из этих позолоченных червей, жирующих на трупе Венецианского государства, храбрых обладателей высшей привилегии не делать ничего, ничего, ничего! И вот ты лишаешься единственной силы, с помощью которой мог бы взять верх над любым обыкновенным мужчиной!
   Маэстро Кавалла открыл перед Тонио дверь.
   — Что ж, больше я не буду терпеть тебя под своей крышей. Теперь я не испытываю к тебе никакой жалости и не стану помогать. Без своего дара ты просто урод, и нет никого презреннее тебя. Уходи же отсюда, убирайся вон! У тебя достаточно средств, чтобы найти другое место, где бы ты смог лелеять свое несчастье.

6

   Гора снова заговорила.
   Отдаленный грохот катился по освещенным лунным светом склонам — слабый, неотчетливый, ужасный звук, словно поднимающийся из недр земли. Глубокий вздох доносился из всех щелей и трещин на этих древних извилистых улочках, предупреждая, что в любой момент земля может начать выгибаться и трястись, как это часто бывало в прошлом, и разрушать хижины и дворцы, по той или иной неведомой человеку причине пережившие предыдущие извержения.
   Повсюду на балконах и крышах стояли возбужденные люди. Их тускло освещенные лица были обращены к молниям и дыму, поднимающимся в бескрайнее небо, так великолепно озаренное полной луной, что, казалось, будто оно залито не лунным, а солнечным светом. Тонио спускался с холма, и ноги сами вели его на широкие площади и проспекты нижней части города.
   Спина его была пряма; он шел медленно, грациозно, перебросив через плечо тяжелый плащ с шелковыми вставками, положив правую руку на эфес шпаги; шел так уверенно, как будто знал, куда ему идти, что ему делать, что с ним станется.
   Но боль парализовала его. Ощущение было такое, словно мощный порыв ледяного ветра обморозил его кожу настолько, что он вдруг почувствовал отдельные части своего тела: застывшее лицо, онемевшие руки, закоченевшие ноги, бездумно направлявшиеся к морю и к набережной Моло, громыхающей под колесами карет и копытами украшенных султанами лошадей.
   То и дело он останавливался, когда жестокая дрожь сотрясала его тело так, что у него на миг подгибались ноги. Он опускался на землю, не понимая, где находится, но его бессознательный стон тут же терялся в толпе, которая всякий раз подхватывала его и уносила вперед.
   Он прокладывал путь среди торговцев и разносчиков, предлагавших сласти, фруктовые напитки и белое вино, бродячих музыкантов и красивых уличных женщин, задевавших его рукавами и юбками; их смех звенел подобно сотням маленьких колокольчиков, и все это походило на праздник, словно перед тем как вулкан взорвется и погребет их всех под своим пеплом, все вокруг решили жить, жить так, как если бы завтра не настало никогда.
   Но сегодня вечером вулкан не погубит никого. Он лишь порычит, выплевывая горячие камни и пар в безоблачное небо, пока луна будет освещать чудесным сиянием и волны, и всех, кто плавает в теплом море, и всех, кто прохаживается на берегу.
   Это был просто Неаполь. Это был просто рай — земля, небо, море, Бог и человек. И ничто из этого не трогало Тонио.
   На него не могло подействовать ничто, кроме боли, которая морозила его кожу, пронизывала до самых костей и так сковывала его, что душа оказывалась словно запертой и запечатанной внутри. В конце концов он рухнул на песок, в воды самого Средиземного моря, скорчился, согнулся пополам, как от последнего смертельного удара, и почувствовал, как вода омывает его своим теплом.
   Вода наполнила его башмаки, он плескал ею в лицо, а потом услышал поверх грохота волн собственный крик.
   Он был там, на пенистом краю моря, и смотрел назад, на суматоху золоченых колес, на пешеходов, передвигающихся как привидения, едва касаясь земли ногами, на лошадей, увешанных звенящими колокольчиками, перьями, цветами. Он увидел, как вдруг из этого потока, заполняющего всю широкую дорогу, аркой огибавшую город от одного конца до другого, отделилась коляска и загромыхала по камням, направляясь к нему. Возница спрыгнул с козел, встряхнул плащ Тонио и широким жестом предложил ему занять одно из мягких сидений.
   Какое-то время Тонио молча смотрел на него, слегка ошарашенный его неаполитанским говором.
   Море перекатывалось у его ног. Возница отвел его от воды, выразительно демонстрируя заботу о его прекрасной одежде. Брюки Тонио были в песке, капли поблескивали на кружевной манишке.
   Неожиданно Тонио рассмеялся. Он распрямился и, перекрикивая грохот волн и шум уличного движения, сказал, с трудом подбирая неаполитанские слова:
   — Отвези меня на гору.
   Человек отпрянул.
   — Сейчас? Прямо сейчас? Это будет лучше сделать днем, когда...
   Тонио покачал головой. Достал из кошелька две золотые монеты и вложил их в руку возницы. Улыбнулся жутковатой улыбкой человека, уверенного в своих силах и безразличного ко всему, и сказал:
   — Нет. Отвези так высоко, как можешь. Сейчас. На гору.
* * *
   В пригородах коляска двигалась довольно быстро, однако путь до начала пологого склона, на котором красиво раскинулись под гигантской луной сады и оливковые рощи, оказался довольно длинным. Гул вулкана становился все громче и громче.
   Тонио уже чувствовал запах гари. Пепел попадал ему на лицо и проникал в легкие. Он прикрыл рот и зашелся в кашле.
   В голубоватой дымке едва виднелись маленькие домишки. Их жители, сидевшие у открытых дверей, поднимались на ноги при виде подрагивающего фонаря коляски и тут же снова опускались, услышав, как возница хлещет лошадь, подгоняя ее.
   Подъем становился все круче и труднее. Наконец они достигли точки, выше которой лошадь идти не могла.
   Они остановились в рощице оливковых деревьев. Далеко внизу мерцали огни Неаполя, напоминающего огромный полумесяц.
   А потом раздался гул, поначалу слабый и рассеянный, но постепенно он усилился настолько, что Тонио в испуге прижался к боку коляски. Гул завершился оглушающим грохотом, и на озарившемся небе стал виден исполинский столб дыма, разделенный ровно пополам сверкающим языком пламени.
   Тонио спрыгнул на землю и сказал вознице, чтобы он поспешил вниз. Тот, кажется, запротестовал. Тонио, не слушая его, сделал несколько шагов в сторону, но тут из зарослей, которыми был покрыт каменистый склон, возникли еще две темные фигуры. То были проводники, которые в дневное время помогают людям добраться до конуса вулкана.
   Возница был против того, чтобы Тонио шел дальше, и один из проводников, кажется, тоже. Но, предупредив возражения, Тонио заплатил второму из них и, взяв предложенную ему палку, вдел свободную руку в ременную петлю, свисавшую сзади с пояса мужчины. Оказавшись в такой связке с проводником, Тонио последовал за ним в темноту.
   Из недр земли снова донесся грохот, сопровождаемый вспышкой света. Стало светло как днем, и среди зарослей деревьев Тонио увидел маленький домик и еще какого-то человека. Тут же воздух наполнился градом мелких камней, со стуком падающих на землю. Один из камней угодил Тонио в плечо, но несильно.
   Только что появившийся человек махал руками.
   — Выше идти нельзя! — прокричал он, приближаясь к Тонио. При свете луны сквозь оливковые ветви можно было разглядеть его изможденное лицо и вытаращенные, как у чахоточного, глаза. — Идите вниз! Вы разве не видите, что здесь опасно?
   — Вперед! — велел Тонио проводнику.
   Но тот остановился.
   Тогда человек показал на огромную развороченную кучу земли, возвышавшуюся перед ним.
   — Прошлой ночью здесь была роща, такая же, как эта, — сказал он. — На моих глазах земля вздыбилась, и вот, смотрите, что теперь. Поднимаясь выше, вы играете со смертью.
   Он заковылял в сторону, так как в это время снова посыпался град камней, и на сей раз Тонио почувствовал на щеке кровь, хотя не заметил камня, который задел его.