Страница:
Но со временем он стал отказываться от любых приглашений.
Гвидо, конечно же, был в ярости.
— Нужно, чтобы тебя слышали! — убеждал он. — Нужно, чтобы тебя видели и слышали в самых значительных домах. Тонио, о тебе должны узнать иностранцы, как ты не понимаешь!
— Но они могут прослышать обо мне и прийти послушать меня сюда, — пожал плечами Тонио. — Ты слишком много требуешь от меня! — убежденно воскликнул он. — А потом, маэстро вечно жалуется на то, что студенты слишком много времени проводят в городе, много пьют...
— Ох, прекрати! — сердито оборвал его Гвидо.
Так или иначе, но консерватория стала единственным местом, где теперь выступал Тонио.
Он все больше времени проводил в классах — за исключением тех часов, что занимался фехтованием, — и никогда не принимал предложения других молодых людей присоединиться к их компании в кабачке или на охоте.
И она приходила в консерваторию на каждое его выступление.
Время от времени он возвращался в дом графини с одной-единственной целью, хотя никогда не признавался себе в этом. Он ходил в часовню и смотрел на изысканные, темные по колориту фрески, на удлиненное лицо Девы Марии, на ангелов с мощными крыльями и мускулистых святых. Делал он это всегда в поздний час и всегда выпив чуть больше вина, чем следовало. А встречая художницу в бальном зале, смотрел на нее так открыто и долго, что ее семья, конечно же, должна была бы воспринять такую дерзость как оскорбление.
Но этого никогда не происходило.
Эти письма, которые всегда доставлял из посольства один и тот же молодой венецианец, были явно предназначены для чтения наедине.
Она тоже сообщила ему о рождении у Марианны второго ребенка и просто добавила, что этот ребенок так же здоров, как первый.
"Но незаконнорожденных отпрысков у твоего брата гораздо больше, чем законнорожденных, во всяком случае так мне рассказывают, и, похоже, даже его блестящие успехи в Сенате и советах не в состоянии удержать его от бесконечного наслаждения прекрасным полом.
Матушку твою, однако, он боготворит, и ты можешь нисколько не беспокоиться на ее счет.
Всех приводят в восхищение его энергия, сила и способность трудиться от зари до полуночи. А тем, кто выражает свое восхищение вслух, он тут же отвечает, что это пережитые им ссылка и несчастья научили его ценить жизнь.
Конечно, при малейшем упоминании имени его брата Тонио у Карло тут же на глазах выступают слезы. О, как счастлив он услышать, что ты вполне благополучен там, на юге, и тем не менее он очень озабочен известиями о твоем пении и твоих успехах в фехтовании.
«Сцена? — спрашивает он меня. — Ты считаешь, он и в самом деле мог бы пойти на сцену?» Он признавался мне, что представлял себе тебя таким, как твой старый учитель, Алессандро.
На что я заметила, что ты скорее намерен стать новым Каффарелли. Видел бы ты выражение его лица!
«В таком случае все будут его жалеть! Ты только вообрази! Представляешь, — говорит он, — что значит для него, если ему будут все время напоминать об этом бесчестье!»
"А эти дуэли! — говорит он мне. — Что ты скажешь обо всех этих дуэлях? Я ведь хочу лишь того, чтобы он был в покое и безопасности ".
"Так-то оно так, — замечаю на это я. — И нигде нет большего покоя и безопасности, чем в могиле ". На это он реагирует еще более эмоционально и покидает мой дом, обливаясь слезами.
Но весьма скоро он возвращается, весьма отяжелевший от вина и уставший от игорных домов. И, глядя на меня затуманенным взором, обвиняет меня в назойливости и говорит: «Да, ты должна знать, я часто думаю о том, что для моего несчастного брата Тонио было бы куда лучше, если бы хирург сплоховал и нанес ему более значительное увечье и теперь он был бы уже на небесах».
«Но почему? — изумляюсь я. — Какие ужасные вещи ты говоришь! И почему? Ведь он процветает!»
"А что, если его зарежут на какой-нибудь дурацкой дуэли? — вопрошает он. — Я не перестаю беспокоиться о нем ни днем ни ночью ". И говорит, что никогда не отошлет тебе шпаги, о которых ты просил.
«Но шпаги можно купить где угодно!» — замечаю я.
«О мой брат, мой маленький братишка! — говорит он с таким чувством, что мог бы выжать слезы из публики. — Знает ли кто-нибудь, что я перенес!» И тут же отворачивается от меня, как будто не может доверить мне как особе слишком бесхитростной и не способной к сочувствию всю меру своих разнообразных сожалений.
Но, честно говоря, Тонио, я прошу тебя быть осторожным и мудрым. Если он услышит о твоих успехах в фехтовании, то решит еще, что вынужден отправить в Неаполь пару дюжих бравос, чтобы они тебя охраняли. Думаю, что ты нашел бы компанию такого рода людей весьма стесняющей, если не сказать удушающей. Так что, Тонио, будь осмотрителен и разумен.
Что же касается сцены, твоего голоса, то неужели кто-нибудь может завидовать дару, полученному тобой от Бога? По ночам, лежа на подушке, я слышу, как ты поешь. Смогу ли я услышать это когда-нибудь наяву и обнять тебя, чтобы показать, что я люблю тебя сейчас еще больше, чем всегда. Твой брат глупец, раз не видит того, что тебя ждет великое будущее".
Прежде чем предать это письмо огню, как все предыдущие, Тонио долго носил его с собой.
Оно его сильно позабавило и в то же время странным образом заворожило, и по прочтении его ненависть к Карло вспыхнула с еще большей силой.
Перед его глазами отчетливо встал брат, вкушающий из чаши жизни под названием Венеция. Как явственно он представлял себе его, перемещающимся из бального зала в зал Сената, на Ридотто, в объятия куртизанки.
Но все ласковые предостережения Катрины не возымели на Тонио никакого действия. Он ничего не изменил в своей жизни.
Он по-прежнему упорно посещал фехтовальный зал. А когда выпадала свободная минута, совершенствовал в тире свое искусство стрельбы из пистолета. Оставшись в комнате один, упражнялся с кинжалом так много, насколько это было возможно без регулярного вонзания его в мягкую человеческую плоть.
Но он знал, что не воинственность или храбрость заставляли его держаться так вызывающе с Джакомо Лизани или так совершенствовать свое мастерство владения различным оружием.
Просто он не мог более скрывать от кого бы то ни было, кем является на самом деле.
Все чаще и чаще по глазам встречных он понимал: им известно, что он — евнух. А взгляды молодых неаполитанцев говорили ему, что он завоевал их безусловное уважение.
Что касается сцены — его превращения в нового Каффарелли, как это великодушно сформулировала Катрина, — то он и хотел, и страшился этого так сильно, что порой приходил в отчаяние из-за полной путаницы в мыслях.
Он был уже отравлен овациями, гримом, роскошью красивых декораций и теми мгновениями, когда слышал свой голос, звенящий поверх других голосов, оплетающий своей непостижимой и мошной магией всех тех, кто хотел его услышать.
И все же стоило ему подумать о великих театрах, как в душе рождался странно возбуждающий страх.
«Два ребенка за два года!»
Иногда это всплывало в его сознании так четко и кололо так остро, что он даже останавливался. Два ребенка, и оба — здоровые сыновья!
У многих венецианских фамилий было только такое притязание на вечность.
И как он хотел, о, как он хотел, чтобы его мать и отец дали ему еще немного времени!
14
Гвидо, конечно же, был в ярости.
— Нужно, чтобы тебя слышали! — убеждал он. — Нужно, чтобы тебя видели и слышали в самых значительных домах. Тонио, о тебе должны узнать иностранцы, как ты не понимаешь!
— Но они могут прослышать обо мне и прийти послушать меня сюда, — пожал плечами Тонио. — Ты слишком много требуешь от меня! — убежденно воскликнул он. — А потом, маэстро вечно жалуется на то, что студенты слишком много времени проводят в городе, много пьют...
— Ох, прекрати! — сердито оборвал его Гвидо.
Так или иначе, но консерватория стала единственным местом, где теперь выступал Тонио.
Он все больше времени проводил в классах — за исключением тех часов, что занимался фехтованием, — и никогда не принимал предложения других молодых людей присоединиться к их компании в кабачке или на охоте.
* * *
И снова и снова он встречал повсюду светловолосую художницу. Так, она оказалась в францисканской церкви, куда он пришел с другими студентами на обычное выступление. В другой раз он увидел ее в театре Сан-Карло: роскошно одетая, она сидела в ложе графини, не отвлекаясь смотрела на сцену и все время казалась погруженной в музыку.И она приходила в консерваторию на каждое его выступление.
Время от времени он возвращался в дом графини с одной-единственной целью, хотя никогда не признавался себе в этом. Он ходил в часовню и смотрел на изысканные, темные по колориту фрески, на удлиненное лицо Девы Марии, на ангелов с мощными крыльями и мускулистых святых. Делал он это всегда в поздний час и всегда выпив чуть больше вина, чем следовало. А встречая художницу в бальном зале, смотрел на нее так открыто и долго, что ее семья, конечно же, должна была бы воспринять такую дерзость как оскорбление.
Но этого никогда не происходило.
* * *
Однако больше всего его поглощала консерваторская жизнь, и ничто не могло по-настоящему нарушить ее распорядок и его каждодневное счастье, не считая писем Катрины, которые, несмотря на то что он редко ей отвечал, становились все более и более откровенными.Эти письма, которые всегда доставлял из посольства один и тот же молодой венецианец, были явно предназначены для чтения наедине.
Она тоже сообщила ему о рождении у Марианны второго ребенка и просто добавила, что этот ребенок так же здоров, как первый.
"Но незаконнорожденных отпрысков у твоего брата гораздо больше, чем законнорожденных, во всяком случае так мне рассказывают, и, похоже, даже его блестящие успехи в Сенате и советах не в состоянии удержать его от бесконечного наслаждения прекрасным полом.
Матушку твою, однако, он боготворит, и ты можешь нисколько не беспокоиться на ее счет.
Всех приводят в восхищение его энергия, сила и способность трудиться от зари до полуночи. А тем, кто выражает свое восхищение вслух, он тут же отвечает, что это пережитые им ссылка и несчастья научили его ценить жизнь.
Конечно, при малейшем упоминании имени его брата Тонио у Карло тут же на глазах выступают слезы. О, как счастлив он услышать, что ты вполне благополучен там, на юге, и тем не менее он очень озабочен известиями о твоем пении и твоих успехах в фехтовании.
«Сцена? — спрашивает он меня. — Ты считаешь, он и в самом деле мог бы пойти на сцену?» Он признавался мне, что представлял себе тебя таким, как твой старый учитель, Алессандро.
На что я заметила, что ты скорее намерен стать новым Каффарелли. Видел бы ты выражение его лица!
«В таком случае все будут его жалеть! Ты только вообрази! Представляешь, — говорит он, — что значит для него, если ему будут все время напоминать об этом бесчестье!»
"А эти дуэли! — говорит он мне. — Что ты скажешь обо всех этих дуэлях? Я ведь хочу лишь того, чтобы он был в покое и безопасности ".
"Так-то оно так, — замечаю на это я. — И нигде нет большего покоя и безопасности, чем в могиле ". На это он реагирует еще более эмоционально и покидает мой дом, обливаясь слезами.
Но весьма скоро он возвращается, весьма отяжелевший от вина и уставший от игорных домов. И, глядя на меня затуманенным взором, обвиняет меня в назойливости и говорит: «Да, ты должна знать, я часто думаю о том, что для моего несчастного брата Тонио было бы куда лучше, если бы хирург сплоховал и нанес ему более значительное увечье и теперь он был бы уже на небесах».
«Но почему? — изумляюсь я. — Какие ужасные вещи ты говоришь! И почему? Ведь он процветает!»
"А что, если его зарежут на какой-нибудь дурацкой дуэли? — вопрошает он. — Я не перестаю беспокоиться о нем ни днем ни ночью ". И говорит, что никогда не отошлет тебе шпаги, о которых ты просил.
«Но шпаги можно купить где угодно!» — замечаю я.
«О мой брат, мой маленький братишка! — говорит он с таким чувством, что мог бы выжать слезы из публики. — Знает ли кто-нибудь, что я перенес!» И тут же отворачивается от меня, как будто не может доверить мне как особе слишком бесхитростной и не способной к сочувствию всю меру своих разнообразных сожалений.
Но, честно говоря, Тонио, я прошу тебя быть осторожным и мудрым. Если он услышит о твоих успехах в фехтовании, то решит еще, что вынужден отправить в Неаполь пару дюжих бравос, чтобы они тебя охраняли. Думаю, что ты нашел бы компанию такого рода людей весьма стесняющей, если не сказать удушающей. Так что, Тонио, будь осмотрителен и разумен.
Что же касается сцены, твоего голоса, то неужели кто-нибудь может завидовать дару, полученному тобой от Бога? По ночам, лежа на подушке, я слышу, как ты поешь. Смогу ли я услышать это когда-нибудь наяву и обнять тебя, чтобы показать, что я люблю тебя сейчас еще больше, чем всегда. Твой брат глупец, раз не видит того, что тебя ждет великое будущее".
Прежде чем предать это письмо огню, как все предыдущие, Тонио долго носил его с собой.
Оно его сильно позабавило и в то же время странным образом заворожило, и по прочтении его ненависть к Карло вспыхнула с еще большей силой.
Перед его глазами отчетливо встал брат, вкушающий из чаши жизни под названием Венеция. Как явственно он представлял себе его, перемещающимся из бального зала в зал Сената, на Ридотто, в объятия куртизанки.
Но все ласковые предостережения Катрины не возымели на Тонио никакого действия. Он ничего не изменил в своей жизни.
Он по-прежнему упорно посещал фехтовальный зал. А когда выпадала свободная минута, совершенствовал в тире свое искусство стрельбы из пистолета. Оставшись в комнате один, упражнялся с кинжалом так много, насколько это было возможно без регулярного вонзания его в мягкую человеческую плоть.
Но он знал, что не воинственность или храбрость заставляли его держаться так вызывающе с Джакомо Лизани или так совершенствовать свое мастерство владения различным оружием.
Просто он не мог более скрывать от кого бы то ни было, кем является на самом деле.
Все чаще и чаще по глазам встречных он понимал: им известно, что он — евнух. А взгляды молодых неаполитанцев говорили ему, что он завоевал их безусловное уважение.
Что касается сцены — его превращения в нового Каффарелли, как это великодушно сформулировала Катрина, — то он и хотел, и страшился этого так сильно, что порой приходил в отчаяние из-за полной путаницы в мыслях.
Он был уже отравлен овациями, гримом, роскошью красивых декораций и теми мгновениями, когда слышал свой голос, звенящий поверх других голосов, оплетающий своей непостижимой и мошной магией всех тех, кто хотел его услышать.
И все же стоило ему подумать о великих театрах, как в душе рождался странно возбуждающий страх.
«Два ребенка за два года!»
Иногда это всплывало в его сознании так четко и кололо так остро, что он даже останавливался. Два ребенка, и оба — здоровые сыновья!
У многих венецианских фамилий было только такое притязание на вечность.
И как он хотел, о, как он хотел, чтобы его мать и отец дали ему еще немного времени!
14
Был полдень. Тонио шел по Виа Толедо, окруженный толпой, и вдруг понял, что в этот день, первого мая, исполняется ровно три года с тех пор, как он приехал в Неаполь.
Это не укладывалось в голове. А потом ему стало казаться, что он провел здесь всю свою жизнь и никогда не знал никакого иного мира.
На секунду он остановился, хотя толпа мешала стоять, увлекая его за собой. Поднял голову и посмотрел в чистое голубое небо, почувствовав, как его окутывает бриз, такой же ласковый и теплый, как объятие.
Поблизости он заметил открытую таверну. Несколько столиков стояли прямо на булыжной мостовой, а основное помещение было скрыто парой старых, шишковатых смоковниц. Тонио отправился туда и заказал себе бутылку «Лагрима Кристи», неаполитанского белого вина, которое очень полюбил.
Листья смоковниц ложились на булыжник огромными тенями в форме человеческой ладони, а теплый воздух, зажатый между узких стен, казалось, находился в вечном движении.
Через минуту Тонио уже был пьян. Ему потребовалось для этого не больше половины бокала. В блаженном расслаблении он откинулся на спинку маленького, грубо сколоченного стула и стал наблюдать за потоком людей на улице. Никогда еще Неаполь не казался ему таким прекрасным. И, несмотря на все то, что ему так не нравилось — ужасающую нищету повсюду и бесконечную праздность знати, — он почувствовал себя частичкой этого города. Он наконец понял это — по-своему.
А может, дело было в том, что годовщины вообще всегда рождали у него праздничное настроение. В Венеции их было так много, и все они отмечались как праздники. Это не было просто способом отмерять отрезки времени; это стало образом жизни.
После всех мучений сегодняшнего утра посетившее его умиротворение было тихим утешением.
Прозрачность и сияние кожи, пышность волос, невинность выражения лица — все это вместе, в сочетании с длинными конечностями, оповещало мир о том, кто он такой.
И теперь случались минуты, когда любые комплименты вызывали у него гнев и появлялось какое-то трудно уловимое воспоминание об одном старом человеке в мансарде, о человеке, осуждавшем мир, в котором все измеряется вкусом. Именно вкус делает модной такую фигуру, как у него; именно вкус заставляет женщин посылать ему подарки и признаваться в обожании, в то время как сам он все время видит в зеркале безобразную развалину вместо божественного творения. Это внушало ему настоящий ужас: наблюдать, как разрушается задуманное Господом творение. Иногда его интересовало, чувствуют ли то же самое смертельно больные люди, когда у них немеют конечности, когда из-за какой-нибудь хвори на головах у них выпадают волосы. Смертельно больные привлекали его, как и уроды, карлики и лилипуты, которых он видел иногда на маленьких сценах где-нибудь в городе; он не мог забыть увиденную однажды пару человеческих существ, соединенных между собой бедрами: они смеялись и пили вино, сидя на одном стуле. Эти создания завораживали и тревожили его; втайне он считал себя одним из них, уродом, скрывающим свое безобразие под великолепным костюмом из парчи и кружев.
Он купил все ткани, которые показал ему портной, и в придачу дюжину носовых платков, галстуков и перчаток, которые ему были совсем не нужны.
— Все лучшее, чтобы сделать тебя неприметным, дылда, — прошептал он своему отражению в зеркале.
И вот теперь, почувствовав первую сладостную эйфорию от вина, эту молниеносную реакцию алкоголя и летней жары, он улыбнулся.
— А знаешь, ты мог бы быть уродом, — сказал он себе, — Ты мог бы потерять голос, как Гвидо. Так что пусть все будет как будет.
Если что и расстроило его в связи с этой весенней оперой, так это отсутствие на представлении его светловолосой художницы. Какое-то время ее не было видно и в капелле. Не оказалось ее и на последнем балу у графини. Вот что очень его печалило.
Что касается выступления в женском платье, то его учителя, похоже, не собирались оставить его в покое. Они не разделяли его убеждение, что он сможет исполнять лишь мужские партии. Много веков назад первые кастраты начали играть роли женщин, и хотя теперь повсюду за пределами Папских государств в опере выступали женщины, кастраты по-прежнему славились этими ролями. Поскольку все ведущие партии в опере писались для высоких голосов, каждому певцу следовало быть готовым к любой роли. Так, например, и женщины часто исполняли роли мужчин.
В конце концов маэстро Кавалла вызвал Тонио к себе.
— Ты знаешь так же прекрасно, как и я, — начал он, — что тебе необходимо приобрести этот опыт до того, как ты покинешь стены консерватории. А время твоего дебюта уже близко.
— Но это невозможно, — быстро ответил Тонио. — Я не готов...
— Успокойся, — перебил его маэстро. — Я могу судить о твоих успехах гораздо лучше, чем ты сам. И ты знаешь, что в этом я прав. Я также прав в том, что ты должен выступать за пределами консерватории, но ты отказываешься от этого. Каждую неделю тебе поступают приглашения в частные дома, но ты не принимаешь их. Тонио, неужели ты не понимаешь, что школа превратилась для тебя в убежище?
Тонио вздрогнул.
— Это не так, — пробормотал он, немного сердясь, но понимая, что капельмейстер прав.
— Тонио, когда ты только приехал сюда, — продолжал маэстро, — когда ты впервые отказался спеть, я не думал, что ты выдержишь. Я боялся, что дисциплина окажется для тебя слишком жесткой, а мне было бы невыносимо снова видеть Гвидо разочарованным.
Но ты удивил меня. Ты стал известным человеком, аристократом. Ты сделал этот город своей Венецией. Ты блистал здесь так, как блистал бы там. И все же это не весь мир, Тонио, хотя и больший, чем Венеция. А ты теперь в состоянии покорить весь мир.
После долгой паузы Тонио повернулся к маэстро и наткнулся на его взгляд.
— Могу я доверить вам одну маленькую тайну? — спросил он.
Капельмейстер кивнул.
— Никогда в жизни я не знал такого счастья, какое познал здесь.
Кавалла ответил на это понимающей и немного грустной улыбкой.
— Это удивляет вас? — спросил Тонио.
— Нет, — покачал головой маэстро. — Если кто-то обладает таким голосом, как у тебя, то нет. — Он наклонился над столом. — В этом твоя власть, твоя сила. Я обещал тебе когда-то, что это случится, если ты позволишь этому случиться. Теперь это стало действительностью. А еще я должен сказать следующее. Гвидо тоже в состоянии покорить мир. Он готов написать премьерную оперу для римской сцены. Ему приходится быть терпеливым с тобой и выжидать, потому что он не может вынести твоих страданий. Но вам обоим уже пора выходить в мир. А у Гвидо работа и ожидание продолжаются уже долго, слишком долго.
Тонио не ответил, думая о другом. Он в очередной раз осознал, что при нормальном течении событий был бы теперь уже мужчиной. Он бы выглядел как его двойник в Венеции, и голос у него был бы такой же. Ему стало жаль, что он не слишком хорошо помнит тембр этого мужественного голоса. Собственный его голос — тот, которым он говорил, — тоже был мягким и низким, но он приучил себя говорить так и никогда, никогда не забывался, даже когда смеялся.
— Я буду еще более безжалостным, — продолжал маэстро. — Есть другие, готовые выйти к рампе. Есть другие, готовые занять твое место.
Тонио лишь кивнул. Но маэстро продолжал:
— Ты думаешь, я не знаю, что с тобой случилось? Гвидо не желает говорить об этом, как, впрочем, и ты. Но я представляю, что тебе пришлось пережить...
— Вы не представляете, — резко возразил Тонио, — потому что с вами этого не случилось.
— Ты не прав. Настоящее зло в этом мире творят те, у кого нет воображения. У меня есть воображение. Я знаю, что ты потерял.
Тонио не ответил. Он не мог согласиться. Это задело его как проявление гордыни и тщеславия. Но все остальное, сказанное маэстро, было правдой.
— Дайте мне немного времени, — сказал наконец Тонио, обращаясь больше к себе, нежели к маэстро.
А капельмейстер, довольный тем, что его поняли, не стал продолжать разговор.
И в этом праздничном настроении, испытывая приятную эйфорию, Тонио еще более отчетливо понял, что маэстро Кавалла был прав.
Когда он вернулся в консерваторию, уже почти стемнело. Перед этим он заглянул в гостиницу «Ингилтерра» около моря и снял на ночь пару комнат. Он решил вечером привести сюда Гвидо, а перед этим зайти в расположенную поблизости церковь и послушать Каффарелли. Знаменитый певец уже больше года находился в Неаполе и часто пел в театре Сан-Карло, однако Тонио было важно услышать его именно в этот, особенный день.
Обнаружив, что классная комната Гвидо пуста, он отправился в его апартаменты.
Учитель уже был одет к вечеру: он облачился в купленный Тонио роскошный камзол из красного бархата. Когда Тонио вошел, Гвидо надевал на безымянный палец левой руки перстень. Его каштановые, почти шоколадного цвета волосы были аккуратно завиты и причесаны. Он надел новую пару белых шелковых перчаток, и Тонио подумал, что в нем появился какой-то необычный лоск. На ногах у него были туфли с пряжками из горного хрусталя.
— А я ищу тебя с самого обеда, — сказал Гвидо. — Я хочу, чтобы ты сегодня вечером поехал к графине пораньше. Слегка поужинай и больше не пей вина. Это особая ночь, и ты должен делать так, как я скажу, и, пожалуйста, не ищи предлогов для отказа. Я знаю, что тебе не хочется идти туда, но ты должен.
— Когда это я не хотел туда ходить? — усмехнулся Тонио.
Гвидо никогда не казался ему таким привлекательным, как в те минуты, когда собирался в свет.
— Ты отклонил уже пять или шесть последних приглашений, — напомнил ему Гвидо, — но сегодня ты просто обязан пойти.
— Почему же? — холодно спросил Тонио.
Он едва мог поверить иронии происходящего. Вспоминал, как Доменико когда-то тоже строил планы, снимал номер в той же гостинице, комнаты с видом на море. Он улыбнулся. Ну что он мог сказать?
— Графиня была в отъезде, ей пришлось перенести суровое испытание, и теперь она дает первый бал по возвращении. Ты ведь знаешь, что умер ее двоюродный брат, старый сицилиец, все эти годы живший в Англии. Так вот, ей пришлось перевозить его тело в Палермо, чтобы захоронить там. Вряд ли тебе когда-нибудь приходилось видеть похороны в Палермо.
— Мне вообще ничего не приходилось видеть в Палермо, — буркнул Тонио.
Гвидо перебирал ноты на столе.
— Ну, в общем, старика сначала нужно было отпеть в церкви, посадив в кресло, а потом поместить в капуцинские катакомбы, рядом с остальными его родственниками. Это подземный некрополь, где покоятся сотни усопших, кто стоя, кто лежа, и все хорошо одеты. За ними ухаживают монахи.
Тонио поморщился. Но ему приходилось слышать о таких обрядах. В Северной Италии ничего подобного не было.
— В графине, конечно, достаточно сицилийской крови, так что ей было, в общем, все равно. Но вдова старика, юная англичанка, чуть не впала в истерику, едва увидела подземелье. Ее пришлось оттуда выводить.
— Нисколько не удивительно.
— В любом случае, графиня вернулась. Она выполнила свой долг, похоронила кузена, и этот бал теперь просто необходим ей. Поэтому приезжай туда пораньше, прошу тебя.
— Но я-то тут при чем?
— Графиня любит тебя, она всегда любила тебя, — сказал Гвидо и крепко обнял Тонио за плечи. — Но только не пей много вина, как я тебе сказал.
А еще он хотел, чтобы Каффарелли особым образом вдохновил его. Он хотел, чтобы певец, сам того не зная, придал ему храбрости, которой ему так недоставало.
Произошло это или нет, он так и не понял.
Но ему было приятно прийти в дом графини рано, до прибытия гостей. Он отдал плащ швейцару, сказал, что пока ничего не хочет, и побрел в одиночестве по пустым комнатам. Простая мебель в сумерках казалась призрачной и словно парила над коврами, на которых проступали многоцветные орнаменты. Теплый воздух был свежим, в нем еще не чувствовалось ни дыма, ни запаха сгоревшего воска, ни французских духов.
На самом деле Тонио был вовсе не против визита сюда, как думал Гвидо. Он просто начал уставать от этого, особенно с тех пор, как пять или шесть месяцев назад светловолосая девушка исчезла. Но может быть, она появится сегодня. Через распахнутые окна в дом вплывала душистая ночь, со стрекотом цикад и ароматом роз, составлявшими, наверно, самую сущность юга. Даже невероятное число слуг казалось особенностью здешних мест, как будто этот дом давал пристанище всем нищим, которые, нарядившись в кружева и атлас, работали здесь за гроши.
Он вышел в сад. Ему совсем не хотелось, чтобы дом ожил. Но, оглянувшись назад, он увидел сквозь темноту только что покинутой гостиной, как вдали, в коридоре, появились музыканты с контрабасами и виолончелями на спинах. С ними был и Франческо. Он нес скрипку на плече, как мертвую птицу.
Тонио посмотрел на месяц в вышине, потом перевел взгляд на окружавшие его аккуратно подстриженные лимонные деревья, на слабо отсвечивавшие мраморные скамейки и вымощенную камнем дорожку, уходившую в темноту прямо из-под его ног.
Он зашагал по ней. Чувствуя, как за его спиной все ярче разгораются огни, прошел через калитку в розарий, расположенный, как он знал, по левую руку. Розы в этом цветнике были просто волшебными, графиня сама ухаживала за ними. И ему захотелось, чтобы это блаженство не покидало его как можно дольше. Памятная дата вызывала разные мысли... Словом, ему хотелось побыть одному.
Но, войдя в розарий, он вдруг заметил вдалеке, за садом, поток света, идущего из маленького домика, неподалеку от задней стороны палаццо. Двери были распахнуты, и Тонио неторопливо пошел к домику, на ходу проводя рукой по особенно крупным бутонам, а приблизившись, увидел сквозь двери восхитительный ряд красок и лиц и еще нечто, похожее на кусок голубого неба.
Он остановился. Это была любопытная иллюзия. Двери походили на врата, ведущие в особый, перенаселенный и беспокойный мир.
Сделав еще несколько шагов, он обнаружил, что заглядывает в комнату, полную живописных полотен. Одно, громадное, висело на стене, но перед ним, на мольбертах, стояли еще несколько других, и Тонио некоторое время разглядывал эти работы. На расстоянии они казались законченными и полными жизни: группы библейских персонажей, столь же совершенно написанных, как те, что он видел до этого на стенах церквей и часовен. Среди них был архангел Михаил, ведущий проклятых в ад. Плащ развевался за ним, на лице был виден отблеск адского пламени, пылающего внизу. А рядом было изображение неизвестной ему святой — женщины, прижимавшей к груди крест. Краски играли на свету. И все картины казались более мрачными, более печальными, чем все те, что он видел в Венеции еще ребенком.
Вдруг он услышал тихие звуки, доносившиеся из глубины комнаты.
Тишина сада, его укрывающая темнота давали приятное ощущение невидимости, и Тонио подошел к картинам еще ближе, впитывая запах красок, скипидара и масла.
Но когда он шагнул через порог, то понял, что внутри работает художник. «Это не может быть она», — подумал он. Этим картинам была присуща такая властность, может быть даже мужественность, которой не было на светлых, воздушных росписях на стенах часовни. Но когда он увидел перед полотном склонившуюся фигуру в черном, он понял, что это женщина с кистью в руке. И на ее спину спадала копна сияющих золотистых волос.
Это была та самая художница.
«И мы здесь вдвоем», — подумал он вдруг, затаив дыхание.
Но, взглянув на ее открытые руки, заляпанный краской черный балахон, он тут же запаниковал. Она казалась ему настоящей красавицей. Он безотрывно смотрел на ее мягкий профиль, насыщенно-розовый цвет губ, глубокую синеву глаз.
И в тот момент, когда он понял, что должен немедленно уйти, девушка повернулась, прошуршав нижними юбками из тафты, и взглянула ему прямо в лицо.
— Синьор Трески, — произнесла она, и от звука ее голоса у него защемило в груди. У нее было сладкозвучное, мягкое сопрано.
Застигнутый врасплох, он буквально приказал себе ей ответить.
Это не укладывалось в голове. А потом ему стало казаться, что он провел здесь всю свою жизнь и никогда не знал никакого иного мира.
На секунду он остановился, хотя толпа мешала стоять, увлекая его за собой. Поднял голову и посмотрел в чистое голубое небо, почувствовав, как его окутывает бриз, такой же ласковый и теплый, как объятие.
Поблизости он заметил открытую таверну. Несколько столиков стояли прямо на булыжной мостовой, а основное помещение было скрыто парой старых, шишковатых смоковниц. Тонио отправился туда и заказал себе бутылку «Лагрима Кристи», неаполитанского белого вина, которое очень полюбил.
Листья смоковниц ложились на булыжник огромными тенями в форме человеческой ладони, а теплый воздух, зажатый между узких стен, казалось, находился в вечном движении.
Через минуту Тонио уже был пьян. Ему потребовалось для этого не больше половины бокала. В блаженном расслаблении он откинулся на спинку маленького, грубо сколоченного стула и стал наблюдать за потоком людей на улице. Никогда еще Неаполь не казался ему таким прекрасным. И, несмотря на все то, что ему так не нравилось — ужасающую нищету повсюду и бесконечную праздность знати, — он почувствовал себя частичкой этого города. Он наконец понял это — по-своему.
А может, дело было в том, что годовщины вообще всегда рождали у него праздничное настроение. В Венеции их было так много, и все они отмечались как праздники. Это не было просто способом отмерять отрезки времени; это стало образом жизни.
После всех мучений сегодняшнего утра посетившее его умиротворение было тихим утешением.
* * *
Несколько часов он провел у портного, чувствуя себя как в тюрьме. Он не мог не смотреть в зеркало. Снова и снова белошвейки говорили ему о том, что он опять вырос. Теперь он был уже шести футов ростом, и никто из видевших его не мог больше назвать его мальчиком.Прозрачность и сияние кожи, пышность волос, невинность выражения лица — все это вместе, в сочетании с длинными конечностями, оповещало мир о том, кто он такой.
И теперь случались минуты, когда любые комплименты вызывали у него гнев и появлялось какое-то трудно уловимое воспоминание об одном старом человеке в мансарде, о человеке, осуждавшем мир, в котором все измеряется вкусом. Именно вкус делает модной такую фигуру, как у него; именно вкус заставляет женщин посылать ему подарки и признаваться в обожании, в то время как сам он все время видит в зеркале безобразную развалину вместо божественного творения. Это внушало ему настоящий ужас: наблюдать, как разрушается задуманное Господом творение. Иногда его интересовало, чувствуют ли то же самое смертельно больные люди, когда у них немеют конечности, когда из-за какой-нибудь хвори на головах у них выпадают волосы. Смертельно больные привлекали его, как и уроды, карлики и лилипуты, которых он видел иногда на маленьких сценах где-нибудь в городе; он не мог забыть увиденную однажды пару человеческих существ, соединенных между собой бедрами: они смеялись и пили вино, сидя на одном стуле. Эти создания завораживали и тревожили его; втайне он считал себя одним из них, уродом, скрывающим свое безобразие под великолепным костюмом из парчи и кружев.
Он купил все ткани, которые показал ему портной, и в придачу дюжину носовых платков, галстуков и перчаток, которые ему были совсем не нужны.
— Все лучшее, чтобы сделать тебя неприметным, дылда, — прошептал он своему отражению в зеркале.
И вот теперь, почувствовав первую сладостную эйфорию от вина, эту молниеносную реакцию алкоголя и летней жары, он улыбнулся.
— А знаешь, ты мог бы быть уродом, — сказал он себе, — Ты мог бы потерять голос, как Гвидо. Так что пусть все будет как будет.
* * *
И все же эта маленькая пытка в ателье портного напомнила Тонио о его недавних спорах с Гвидо и маэстро Кавалла — спорах, которые, видимо, не скоро должны были прекратиться. Гвидо был очень разочарован, когда Тонио отказался от главной женской партии в опере, которую ставили весной, снова заявив, что он никогда — никогда, никогда! — не появится на сцене в женском платье. Капельмейстер снова решил наказать Тонио, дав ему лишь маленькую роль. Но Тонио всем своим видом показывал, что нисколько не огорчен.Если что и расстроило его в связи с этой весенней оперой, так это отсутствие на представлении его светловолосой художницы. Какое-то время ее не было видно и в капелле. Не оказалось ее и на последнем балу у графини. Вот что очень его печалило.
Что касается выступления в женском платье, то его учителя, похоже, не собирались оставить его в покое. Они не разделяли его убеждение, что он сможет исполнять лишь мужские партии. Много веков назад первые кастраты начали играть роли женщин, и хотя теперь повсюду за пределами Папских государств в опере выступали женщины, кастраты по-прежнему славились этими ролями. Поскольку все ведущие партии в опере писались для высоких голосов, каждому певцу следовало быть готовым к любой роли. Так, например, и женщины часто исполняли роли мужчин.
В конце концов маэстро Кавалла вызвал Тонио к себе.
— Ты знаешь так же прекрасно, как и я, — начал он, — что тебе необходимо приобрести этот опыт до того, как ты покинешь стены консерватории. А время твоего дебюта уже близко.
— Но это невозможно, — быстро ответил Тонио. — Я не готов...
— Успокойся, — перебил его маэстро. — Я могу судить о твоих успехах гораздо лучше, чем ты сам. И ты знаешь, что в этом я прав. Я также прав в том, что ты должен выступать за пределами консерватории, но ты отказываешься от этого. Каждую неделю тебе поступают приглашения в частные дома, но ты не принимаешь их. Тонио, неужели ты не понимаешь, что школа превратилась для тебя в убежище?
Тонио вздрогнул.
— Это не так, — пробормотал он, немного сердясь, но понимая, что капельмейстер прав.
— Тонио, когда ты только приехал сюда, — продолжал маэстро, — когда ты впервые отказался спеть, я не думал, что ты выдержишь. Я боялся, что дисциплина окажется для тебя слишком жесткой, а мне было бы невыносимо снова видеть Гвидо разочарованным.
Но ты удивил меня. Ты стал известным человеком, аристократом. Ты сделал этот город своей Венецией. Ты блистал здесь так, как блистал бы там. И все же это не весь мир, Тонио, хотя и больший, чем Венеция. А ты теперь в состоянии покорить весь мир.
После долгой паузы Тонио повернулся к маэстро и наткнулся на его взгляд.
— Могу я доверить вам одну маленькую тайну? — спросил он.
Капельмейстер кивнул.
— Никогда в жизни я не знал такого счастья, какое познал здесь.
Кавалла ответил на это понимающей и немного грустной улыбкой.
— Это удивляет вас? — спросил Тонио.
— Нет, — покачал головой маэстро. — Если кто-то обладает таким голосом, как у тебя, то нет. — Он наклонился над столом. — В этом твоя власть, твоя сила. Я обещал тебе когда-то, что это случится, если ты позволишь этому случиться. Теперь это стало действительностью. А еще я должен сказать следующее. Гвидо тоже в состоянии покорить мир. Он готов написать премьерную оперу для римской сцены. Ему приходится быть терпеливым с тобой и выжидать, потому что он не может вынести твоих страданий. Но вам обоим уже пора выходить в мир. А у Гвидо работа и ожидание продолжаются уже долго, слишком долго.
Тонио не ответил, думая о другом. Он в очередной раз осознал, что при нормальном течении событий был бы теперь уже мужчиной. Он бы выглядел как его двойник в Венеции, и голос у него был бы такой же. Ему стало жаль, что он не слишком хорошо помнит тембр этого мужественного голоса. Собственный его голос — тот, которым он говорил, — тоже был мягким и низким, но он приучил себя говорить так и никогда, никогда не забывался, даже когда смеялся.
— Я буду еще более безжалостным, — продолжал маэстро. — Есть другие, готовые выйти к рампе. Есть другие, готовые занять твое место.
Тонио лишь кивнул. Но маэстро продолжал:
— Ты думаешь, я не знаю, что с тобой случилось? Гвидо не желает говорить об этом, как, впрочем, и ты. Но я представляю, что тебе пришлось пережить...
— Вы не представляете, — резко возразил Тонио, — потому что с вами этого не случилось.
— Ты не прав. Настоящее зло в этом мире творят те, у кого нет воображения. У меня есть воображение. Я знаю, что ты потерял.
Тонио не ответил. Он не мог согласиться. Это задело его как проявление гордыни и тщеславия. Но все остальное, сказанное маэстро, было правдой.
— Дайте мне немного времени, — сказал наконец Тонио, обращаясь больше к себе, нежели к маэстро.
А капельмейстер, довольный тем, что его поняли, не стал продолжать разговор.
* * *
Итак, наступил день третьей годовщины его прибытия в Неаполь.И в этом праздничном настроении, испытывая приятную эйфорию, Тонио еще более отчетливо понял, что маэстро Кавалла был прав.
Когда он вернулся в консерваторию, уже почти стемнело. Перед этим он заглянул в гостиницу «Ингилтерра» около моря и снял на ночь пару комнат. Он решил вечером привести сюда Гвидо, а перед этим зайти в расположенную поблизости церковь и послушать Каффарелли. Знаменитый певец уже больше года находился в Неаполе и часто пел в театре Сан-Карло, однако Тонио было важно услышать его именно в этот, особенный день.
Обнаружив, что классная комната Гвидо пуста, он отправился в его апартаменты.
Учитель уже был одет к вечеру: он облачился в купленный Тонио роскошный камзол из красного бархата. Когда Тонио вошел, Гвидо надевал на безымянный палец левой руки перстень. Его каштановые, почти шоколадного цвета волосы были аккуратно завиты и причесаны. Он надел новую пару белых шелковых перчаток, и Тонио подумал, что в нем появился какой-то необычный лоск. На ногах у него были туфли с пряжками из горного хрусталя.
— А я ищу тебя с самого обеда, — сказал Гвидо. — Я хочу, чтобы ты сегодня вечером поехал к графине пораньше. Слегка поужинай и больше не пей вина. Это особая ночь, и ты должен делать так, как я скажу, и, пожалуйста, не ищи предлогов для отказа. Я знаю, что тебе не хочется идти туда, но ты должен.
— Когда это я не хотел туда ходить? — усмехнулся Тонио.
Гвидо никогда не казался ему таким привлекательным, как в те минуты, когда собирался в свет.
— Ты отклонил уже пять или шесть последних приглашений, — напомнил ему Гвидо, — но сегодня ты просто обязан пойти.
— Почему же? — холодно спросил Тонио.
Он едва мог поверить иронии происходящего. Вспоминал, как Доменико когда-то тоже строил планы, снимал номер в той же гостинице, комнаты с видом на море. Он улыбнулся. Ну что он мог сказать?
— Графиня была в отъезде, ей пришлось перенести суровое испытание, и теперь она дает первый бал по возвращении. Ты ведь знаешь, что умер ее двоюродный брат, старый сицилиец, все эти годы живший в Англии. Так вот, ей пришлось перевозить его тело в Палермо, чтобы захоронить там. Вряд ли тебе когда-нибудь приходилось видеть похороны в Палермо.
— Мне вообще ничего не приходилось видеть в Палермо, — буркнул Тонио.
Гвидо перебирал ноты на столе.
— Ну, в общем, старика сначала нужно было отпеть в церкви, посадив в кресло, а потом поместить в капуцинские катакомбы, рядом с остальными его родственниками. Это подземный некрополь, где покоятся сотни усопших, кто стоя, кто лежа, и все хорошо одеты. За ними ухаживают монахи.
Тонио поморщился. Но ему приходилось слышать о таких обрядах. В Северной Италии ничего подобного не было.
— В графине, конечно, достаточно сицилийской крови, так что ей было, в общем, все равно. Но вдова старика, юная англичанка, чуть не впала в истерику, едва увидела подземелье. Ее пришлось оттуда выводить.
— Нисколько не удивительно.
— В любом случае, графиня вернулась. Она выполнила свой долг, похоронила кузена, и этот бал теперь просто необходим ей. Поэтому приезжай туда пораньше, прошу тебя.
— Но я-то тут при чем?
— Графиня любит тебя, она всегда любила тебя, — сказал Гвидо и крепко обнял Тонио за плечи. — Но только не пей много вина, как я тебе сказал.
* * *
Когда он добрался до палаццо графини, там было темно. Он покинул церковь сразу после того, как Каффарелли спел свою первую арию — классическое произведение для кастрата, которое одновременно захватило его и ввергло в отчаяние. Нет, Тонио вовсе не вспоминал Венецию, ведь с тех пор ему часто приходилось слышать Каффарелли, и он просто жаждал насладиться вновь и вновь этим совершенством, этой страстью в голосе, этим пониманием тысячи вещей, которое ему так редко случалось видеть у других людей.А еще он хотел, чтобы Каффарелли особым образом вдохновил его. Он хотел, чтобы певец, сам того не зная, придал ему храбрости, которой ему так недоставало.
Произошло это или нет, он так и не понял.
Но ему было приятно прийти в дом графини рано, до прибытия гостей. Он отдал плащ швейцару, сказал, что пока ничего не хочет, и побрел в одиночестве по пустым комнатам. Простая мебель в сумерках казалась призрачной и словно парила над коврами, на которых проступали многоцветные орнаменты. Теплый воздух был свежим, в нем еще не чувствовалось ни дыма, ни запаха сгоревшего воска, ни французских духов.
На самом деле Тонио был вовсе не против визита сюда, как думал Гвидо. Он просто начал уставать от этого, особенно с тех пор, как пять или шесть месяцев назад светловолосая девушка исчезла. Но может быть, она появится сегодня. Через распахнутые окна в дом вплывала душистая ночь, со стрекотом цикад и ароматом роз, составлявшими, наверно, самую сущность юга. Даже невероятное число слуг казалось особенностью здешних мест, как будто этот дом давал пристанище всем нищим, которые, нарядившись в кружева и атлас, работали здесь за гроши.
Он вышел в сад. Ему совсем не хотелось, чтобы дом ожил. Но, оглянувшись назад, он увидел сквозь темноту только что покинутой гостиной, как вдали, в коридоре, появились музыканты с контрабасами и виолончелями на спинах. С ними был и Франческо. Он нес скрипку на плече, как мертвую птицу.
Тонио посмотрел на месяц в вышине, потом перевел взгляд на окружавшие его аккуратно подстриженные лимонные деревья, на слабо отсвечивавшие мраморные скамейки и вымощенную камнем дорожку, уходившую в темноту прямо из-под его ног.
Он зашагал по ней. Чувствуя, как за его спиной все ярче разгораются огни, прошел через калитку в розарий, расположенный, как он знал, по левую руку. Розы в этом цветнике были просто волшебными, графиня сама ухаживала за ними. И ему захотелось, чтобы это блаженство не покидало его как можно дольше. Памятная дата вызывала разные мысли... Словом, ему хотелось побыть одному.
Но, войдя в розарий, он вдруг заметил вдалеке, за садом, поток света, идущего из маленького домика, неподалеку от задней стороны палаццо. Двери были распахнуты, и Тонио неторопливо пошел к домику, на ходу проводя рукой по особенно крупным бутонам, а приблизившись, увидел сквозь двери восхитительный ряд красок и лиц и еще нечто, похожее на кусок голубого неба.
Он остановился. Это была любопытная иллюзия. Двери походили на врата, ведущие в особый, перенаселенный и беспокойный мир.
Сделав еще несколько шагов, он обнаружил, что заглядывает в комнату, полную живописных полотен. Одно, громадное, висело на стене, но перед ним, на мольбертах, стояли еще несколько других, и Тонио некоторое время разглядывал эти работы. На расстоянии они казались законченными и полными жизни: группы библейских персонажей, столь же совершенно написанных, как те, что он видел до этого на стенах церквей и часовен. Среди них был архангел Михаил, ведущий проклятых в ад. Плащ развевался за ним, на лице был виден отблеск адского пламени, пылающего внизу. А рядом было изображение неизвестной ему святой — женщины, прижимавшей к груди крест. Краски играли на свету. И все картины казались более мрачными, более печальными, чем все те, что он видел в Венеции еще ребенком.
Вдруг он услышал тихие звуки, доносившиеся из глубины комнаты.
Тишина сада, его укрывающая темнота давали приятное ощущение невидимости, и Тонио подошел к картинам еще ближе, впитывая запах красок, скипидара и масла.
Но когда он шагнул через порог, то понял, что внутри работает художник. «Это не может быть она», — подумал он. Этим картинам была присуща такая властность, может быть даже мужественность, которой не было на светлых, воздушных росписях на стенах часовни. Но когда он увидел перед полотном склонившуюся фигуру в черном, он понял, что это женщина с кистью в руке. И на ее спину спадала копна сияющих золотистых волос.
Это была та самая художница.
«И мы здесь вдвоем», — подумал он вдруг, затаив дыхание.
Но, взглянув на ее открытые руки, заляпанный краской черный балахон, он тут же запаниковал. Она казалась ему настоящей красавицей. Он безотрывно смотрел на ее мягкий профиль, насыщенно-розовый цвет губ, глубокую синеву глаз.
И в тот момент, когда он понял, что должен немедленно уйти, девушка повернулась, прошуршав нижними юбками из тафты, и взглянула ему прямо в лицо.
— Синьор Трески, — произнесла она, и от звука ее голоса у него защемило в груди. У нее было сладкозвучное, мягкое сопрано.
Застигнутый врасплох, он буквально приказал себе ей ответить.