Трое оставшихся скрипачей болтали друг с другом. Увидев среди них Франческо, Тонио бросился к нему вниз по лестнице.
   — Ты видел Гвидо? — спросил он. — Он уехал домой?
   Франческо, вынужденный играть почти всю ночь, заметно устал и в первый момент, кажется, не понял, о чем его спрашивают.
   — Он, наверное, сердится на меня, Франческо. Я заснул. Думаю, он искал меня, — объяснил Тонио.
   И тут Франческо улыбнулся.
   — Он не будет сердиться на тебя, — сказал он странным доверительным шепотом.
   Потом осторожно положил скрипку в футляр и, захлопнув крышку, встал. Но, увидев, что Тонио глядит на него с полным недоумением, снова улыбнулся и многозначительно посмотрел на лестницу, ведущую на верхний этаж.
   Тонио подался вперед, словно пытаясь услышать невысказанное. Франческо снова показал глазами наверх.
   — Он с графиней, — шепнул он в конце концов. — Так что жди.
   Какое-то время Тонио просто смотрел на Франческо. Он смотрел, как тот собирает ноты, как прощается с остальными. Как уходит.
   Оставшись один на пороге огромного пустого зала, он словно заново пережил их короткий разговор и под его впечатлением медленно приблизился к лестнице.
   И сказал себе: «Это неправда. Ерунда какая. Наверное, я не так понял».
   Конечно, Франческо не мог знать, что они с Гвидо — любовники. Никто этого не знал.
   Но, оказавшись в начале темного коридора на верхнем этаже, Тонио почувствовал, как его трясет.
   Он прислонился к стене. Голова снова кружилась, и неожиданно ему захотелось оказаться где-нибудь в другом месте, подальше отсюда. Но все равно он стоял неподвижно.
   Ждать ему пришлось недолго.
   В другом конце коридора отворилась дверь, и в потоке света, хлынувшем на ковер с цветочным узором, показались графиня и Гвидо. Пухленькая, маленькая графиня по-прежнему была в изысканном бальном платье, но теперь темные волосы свободно ниспадали ей на плечи. Гвидо, нежно обернувшись к ней, наклонился, поцеловал ее и раскланялся.
   Их силуэты нечетко просматривались в полутьме. Графиня ушла, и вместе с ней пропал свет. А Гвидо двинулся к лестничной площадке.
   Тонио безмолвно смотрел на приближающийся неясный силуэт.
   Но когда он увидел выражение лица учителя и их глаза встретились, у него не осталось больше ни малейшего сомнения.

12

   Он плакал. Плакал навзрыд, как ребенок, не в силах смириться с тем, что происходило. Гвидо обманул его. Гвидо намеренно причинил ему боль. И если вначале он высказал учителю много гневных слов, это была лишь паническая, отчаянная попытка утаить боль этого ужасного момента.
   А теперь Гвидо говорил с ним обычным холодным ровным голосом, не объясняя ничего! А чего он, собственно, ожидал? Извинений или даже лжи? Но учитель сказал, что предупреждал его. Что он будет встречаться с женщинами, где и когда представится возможность. И что это не имеет никакого отношения к любви, которая их связывает.
   — О-о-о, но ты выставил меня идиотом! — прошептал Тонио. Мысли у него путались, и он не мог проследить за последовательностью обвинений.
   — Как это выставил тебя идиотом? Ты думаешь, я не люблю тебя? Тонио, ты — моя жизнь!
   Но Гвидо не просил прошения, не раскаивался. Не обещал покончить с этим. Лишь повторял своим низким голосом одни и те же слова.
   — Это случилось только сегодня ночью или это уже было не раз? О, это уже было не раз.
   Гвидо не отвечал. Стоял молча, сложив на груди руки и глядя на Тонио с таким видом, словно намеренно отгораживался от него и не понимал, какую боль ему причинил.
   — Но тогда как давно это продолжается? Когда это началось? — кричал Тонио. — Когда меня стало для тебя недостаточно?
   — Недостаточно? Ты для меня — весь мир, — мягко сказал Гвидо.
   — Но ведь ты не бросишь ее...
   Гвидо промолчал.
   Дальше говорить было бесполезно. Тонио знал, что ответы будут те же самые; он оцепенел, понимая, что под ним снова может разверзнуться та бездна, снова может нахлынуть отчаяние, унося его к прежним мукам. Боль казалась непереносимой. Она отдавалась в каждой клеточке его существа. Маленький мир, созданный им для себя, зашатался и грозил вот-вот рухнуть. И не важно, что когда-то он узнал и большую боль. Та боль казалась теперь нереальной, а подлинной была эта, нынешняя.
   Он хотел встать, уйти, чтобы не видеть больше ни Гвидо, ни графиню, вообще никого.
   — Я любил тебя, — прошептал он. — Для меня не существовало никого, кроме тебя. Никогда не было никого другого.
   — Ты любишь меня и сейчас, и для меня нет никого другого, кроме тебя, — ответил Гвидо. — Ты это знаешь.
   — Не говори больше ничего. Оставь это. Чем больше ты говоришь, тем хуже. Все кончено.
   Но не успел Тонио произнести эти слова, как понял, что Гвидо приближается к нему.
   И как только он подумал, что, конечно же, ударит этого человека, то почувствовал, что разворачивается к нему. Похоже, в таком состоянии он не мог сопротивляться. То есть только сам Гвидо мог защитить его от жестокости Гвидо. И когда учитель снова прошептал: «Ты — моя жизнь», в его словах звучала такая мука и такое страстное желание, что Тонио тут же отдался ему.
   Гвидо целовал его медленно, с наслаждением. Страсть накатывала волнами, то вознося Тонио ввысь, то чуть утихая, но лишь перед тем, как снова подняться.
   Когда же все было кончено и они лежали близко, переплетясь руками и ногами, Тонио прошептал Гвидо на ухо:
   — Объясни мне, как понять это. Как ты смог так сильно обидеть меня и при этом ничего не почувствовать? Я бы ни за что на свете не причинил бы такую боль тебе, клянусь.
   Ему показалось в темноте, что Гвидо улыбнулся. Но это была не кривая ухмылка, нет. Скорее эта улыбка таила в себе печаль, а за его вздохом скрывалась тяжесть какого-то прежнего опыта.
   И обнял он Тонио с каким-то отчаянием: прижал к груди так крепко, словно кто-то собирался его отнять.
   — Придет время, мой прекрасный, и ты это сделаешь, — сказал маэстро. — А пока покажи мне свою великодушную щедрость.
   У Тонио слипались глаза. Помимо своей воли он проваливался в сон. Он хотел возразить Гвидо, но ему казалось, что он упустил какую-то важную часть загадки, хотя и успел разглядеть, насколько она сложна. В душе его роились какие-то страхи, которых он не мог озвучить, но он знал, что в этот миг Гвидо любит его, а он любит Гвидо и что если он попытается нащупать упущенную часть загадки, то опять почувствует себя глубоко несчастным.
* * *
   Он смирился с этим. Чувствуя себя бессильным что-либо изменить, смирился. Последующие дни показали, что он поступил мудро: Гвидо теперь принадлежал ему еще больше, чем прежде.
   Но один горький урок Тонио усвоил: не Гвидо удерживал его от знакомства со светловолосой девушкой. Ее картины словно в насмешку вспыхивали то и дело в его памяти. Он испытывал чувство вины за то, что пошел тогда в часовню, потому что знал теперь, что мог бы приблизиться к ней, не вдаваясь в объяснения перед Гвидо, и тем не менее не осмелился это сделать, и всякий раз, когда она оказывалась на его пути, лишь неловко молчал и чувствовал себя совершенно несчастным.
   Но в последующие месяцы любовь к Гвидо наполняла и успокаивала его сердце. Иногда, впрочем, его мучила мысль о том, что у Гвидо есть еще и графиня. Но с ним маэстро был более нежен и ласков, чем раньше, возможно, потому, что сам получил наконец признание как композитор, а ведь он так долго к этому стремился.
* * *
   Когда снова наступили теплые месяцы года, а с ними неизменные праздники и шествия — и периодические прогулки с Паоло по живописным окрестностям, — стало ясно, что Гвидо чрезвычайно востребован.
   Ему были переданы лучшие студенты-композиторы, новичков от него забрали, а с Тонио, считавшимся его звездным учеником, и Паоло, способным удивить любого он привлекал теперь больше великолепных певцов, чем мог принять.
   Школьный театр теперь почти полностью передали в его управление, и, хотя маэстро нещадно всех гонял, Тонио все больше любовался учителем, совершенно неотразимым в новых костюмах, оплаченных из его, Тонио, кошелька.
   Получив власть, Гвидо стал мягче. Теперь он гораздо реже сердился. А властность его была столь естественной, что Тонио испытывал тайное и острое наслаждение от одного лишь касания руки учителя.
   Маэстро Кавалла просил Гвидо не слишком давить на Тонио. И все же настоящая работа Гвидо с ним началась лишь с того момента, как тот начал выступать.
   Перед рампой Гвидо были лучше заметны слабости и сильные стороны Тонио. И хотя маэстро неустанно изнурял своего лучшего ученика упражнениями и написал для него много разных арий, лишь благодаря арии кантабиле, исполненной печали и нежного чувства, он понял, в чем заключается исключительность Тонио. Бенедетто хорошо удавались трюки. Он мог виртуозно справляться с высокими нотами, а затем с обескураживающей легкостью переходить в диапазон контральто. Слушая его, публика ахала, но не в его силах было заставить ее плакать.
   А вот Тонио это удавалось каждый раз.
* * *
   Между тем король Карл Третий, правивший Неаполем уже два года, решил построить свой собственный театр. В несколько месяцев строительство было завершено, и старый театр Сан-Бартоломео был снесен.
   И хотя все восхищались тем, с какой скоростью воздвигается здание, в вечер открытия не что иное, как интерьер театра, вызвало вздохи восхищения и благоговения.
   В театре Сан-Бартоломео зрительный зал имел устаревшую четырехугольную форму. Этот же представлял собой подкову с шестью ярусами. Но восхищение вызвал не столько впечатляющий размер зала, сколько его изумительное освещение. Впереди каждой ложи было установлено зеркало, по обеим сторонам которого горели свечи. Когда эти свечи зажигались, зеркала тысячекратно усиливали во всех направлениях свет их крошечного пламени. Это было незабываемое зрелище, затмить которое мог лишь талант примадонны, Анны Перуцци, и ее соперницы, контральто Виттории Тецци, которая прославилась мастерским исполнением мужских партий. Опера, дававшаяся на открытие, «Ахиллес на Спросе», была написана по свежему либретто Метастазио композитором Доменико Сарри, которого неаполитанцы любили уже много лет.
   Сцену оформил один из лучших декораторов того времени, Пьетро Риджини, и все представление оказалось в самом деле просто великолепным.
   У Гвидо и Тонио были на весь сезон сняты места в передней части партера, удобные кресла с подлокотниками. Поэтому они вполне могли сколько угодно опаздывать, а так как кресла в первых рядах стояли довольно свободно, то, прибыв в середине представления, они никому не мешали, когда проходили на свои места.
   Конечно, все знали, что монарх не слишком интересуется оперой, и шутили, что он построил такой вместительный театр для того, чтобы самому разместиться подальше от сцены.
* * *
   Но глаза всей Европы более чем когда-либо были теперь обращены к Неаполю. Его певцы, композиторы и музыка намного превзошли венецианских мастеров. А те уже давно затмили Рим.
* * *
   Однако, насколько Гвидо было известно, Рим по-прежнему оставался местом, где происходили дебюты певцов-кастратов. Даже не рождая собственных певцов и композиторов, Рим оставался Римом. И маэстро постоянно напоминал Тонио об этом.
   Прогресс Тонио изумлял всех. Но хотя он спел уже четыре арии в опере, поставленной в консерватории осенью, а вечера проводил с Гвидо где-нибудь в городе, он по-прежнему иногда трапезничал со своими товарищами-студентами, отдыхал с ними после обеда и не отказывался от выполнения всей необходимой работы за сценой.
* * *
   Но вскоре после второго Рождества, проведенного им в Неаполе, у Тонио произошла стычка с одним из юношей, бравших уроки фехтования, и она оказалась столь же опасной, как его противостояние с Лоренцо за год до того.
* * *
   В тот день Тонио плохо соображал и был необычайно вялым, безразличным ко всему, что видит и слышит.
   Утром он прочел очередное письмо Катрины Лизани, в котором тетушка сообщила ему, что его мать произвела на свет здорового сына. Ребенок был рожден пять месяцев назад: уже почти полгода он жил на этом свете.
   Противная слабость разлилась по всему телу Тонио, и он неожиданно для себя начал беззвучно молиться. «Да будешь ты здоров телом и ясен разумом, — чуть ли не шептал он. — Да получишь ты благословение и от Бога и от людей. Если бы я был на твоем крещении, я бы сам поцеловал твой нежный маленький лобик».
   И в его сознании, словно само по себе, возникло видение. Он увидел себя — высокого, белого, похожего скорее на паука, — идущего по этим сырым и сумрачным комнатам. Вот его бесконечно длинная рука протянулась к младенческой колыбельке, чтобы покачать ее. А потом пред ним предстала мать, плачущая в одиночестве.
   «Но почему она плачет?» Он попытался сосредоточиться и понял, что горюет она потому, что он убил ее мужа.
   Карло умер. И она снова в трауре, и все яркие свечи уже догорели. Над их огарками вьется слабый дымок. А вверх и вниз по этим коридорам плывет вонь от канала, густая и осязаемая, как зимний туман.
   — Что ж, — сказал он наконец вслух, складывая жесткий лист пергамента. — А чего ты хотела? Чтобы я дал тебе больше времени?
   Еще один шаг был предпринят, еще один шаг. В письме Катрины говорилось, что мать снова беременна!
* * *
   И вот, когда он в таком состоянии добрался до зала фехтования, то столкнулся в дверях с юным тосканцем из Сиены и, оттолкнув его, прошел первым. Простая невнимательность, только и всего.
   Но, готовясь к первому бою, Тонио вдруг отчетливо услышал за спиной злобное ворчание и, подняв глаза, испытал странное чувство дезориентации, подобное тому, что настигло его на площади Сан-Марко несколько лет назад, когда он впервые услышал о Карло. На короткий, но ужасающий миг показалось, что он проваливается в сон. А потом, встряхнувшись, он обвел взглядом полированный пол, высокие окна, длинный, пустой зал.
   И до его сознания дошли слова:
   — Евнух? Я и не знал, что каплунам разрешают носить шпаги!
   Ничего неожиданного, ничего оригинального. Он тут же представил себе каплунов, этих выхолощенных птиц, ощипанных, готовых к употреблению в пищу, висящих на крючке в мясной лавке. В зеркалах, опоясывавших фехтовальный зал, отражались окружавшие их молодые люди в черных бриджах и белых рубашках.
   Тонио осознал, что в зале воцарилась тишина и что сам он медленно разворачивается.
   Юный тосканец не сводил с него глаз. Лицо Тонио ничего не выражало. Но он, казалось, слышал множество сказанных шепотом возгласов и отзвуков этих возгласов, произнесенных теми из большой толпы молодых мужчин, с которыми он здесь уже бился и у кого выигрывал бой. Он стоял очень спокойно, сузив глаза, и ждал, когда шепот этот превратится в слова, которые можно будет различить.
   Тонио смутно чувствовал, что юный тосканец нервничает. Остальным было тоже не по себе, и Тонио буквально кожей ощутил, как по залу кружит поток настороженности. Кругом были непроницаемые, мрачные лица южан. В воздухе усилился острый запах пота.
   Тонио физически почувствовал страх юноши. Страх, смешанный с отчаянной, саморазрушительной гордостью.
   — Я не скрещиваю шпаги с каплунами! — чуть ли не завизжал тосканец, и даже внешне невозмутимые южане явно испытали легкий шок.
   Странная мысль пришла тогда в голову Тонио. Он увидел, насколько этот юноша глуп, и уверился, что тосканец скорее умрет, чем прилюдно опозорится. При этом Тонио нисколько не сомневался, что убьет его. Никто здесь не владел искусством шпаги лучше, чем он. И, физически ощущая свой рост, свой холодный гнев, он чувствовал одновременно всю бессмысленность этого поступка. Он не хотел никого убивать. А этот человек наверняка хотел его смерти. Отлично понимал, что его оскорбление не может не иметь последствий.
   Это вызывало у Тонио недоумение и тяготило его. При этом мальчишка предоставлял ему такую возможность! Он почувствовал к нему жалость. И все же, если сомнения будут нарастать, они ослабят его.
   Он словно со стороны увидел, как его глаза, сузившись, полыхнули на юного тосканца яростью и как он медленно поднял шпагу.
   Тосканец выхватил рапиру. Она со свистом рассекла воздух. Лицо юноши было обезображено страхом и гневом. Тонио немедленно парировал удар и нанес противнику удар в шею.
   Тосканец выронил клинок и схватился обеими руками за горло.
   Комната быстро пришла в движение. Несколько человек кинулись к Тонио, убеждая его отступить. Другие окружили раненого. Тонио видел, как рубашка юноши пропитывается кровью. Учитель фехтования настойчиво просил всех выйти и продолжить обсуждение случившегося за дверью.
* * *
   Всю дорогу назад до консерватории Тонио вспоминал те неловкие мгновения, когда молодые люди окружили его, дружески обнимали, пожимали ему руку.
   Уже около полуночи прибыл молодой сицилийский дворянин и сообщил ему, что тосканец собрал вещи и покинул город. На смуглом лице сицилийца читалось презрение, однако он никак не прокомментировал свое сообщение. Видно было, что он не слишком уютно чувствовал себя в суровой обстановке консерваторской гостиной, где Тонио принимал его. Но он, несколько поколебавшись, спросил Тонио, не согласится ли тот поохотиться с ним в ближайшее время. Мол, он и его друзья регулярно ездят на охоту в горы и были бы рады, если бы синьор Трески присоединился к ним. Тонио поблагодарил его за приглашение, хотя и не дал утвердительного ответа.
* * *
   А всего через несколько дней Тонио и Гвидо сами отправились в горы, на юг.
   Погода была мягкой и теплой. Для посещения они выбрали один из тех маленьких городков на побережье, что прилепились к утесам, возвышающимся над голубой гладью, похожей на безупречное зеркальное отображение неба.
   После простого сельского обеда на маленькой площади они подозвали к себе группу уличных певцов, бедно одетых, но вдохновенных, и те спели им много варварских и изобретательных мелодий, на какие не отважился бы ни один профессиональный музыкант.
   Ночь они провели в гостинице, на соломенной постели, под окном, в которое заглядывали звезды.
   На рассвете Тонио вышел на улицу и пошел к старому греческому храму, возвышавшемуся посреди поля, где в траве пестрели первые весенние цветочки.
   От большинства колонн сохранились лишь мраморные основания, разбросанные среди зелени, но четыре колонны еще стояли, устремленные прямо в небо.
   Увидел Тонио и священный пол храма. Обошел его по обломкам камней, а потом лег навзничь на свежую траву, пробивавшуюся повсюду из щелей и трещин. Глядя прямо в слепящий поток света, он думал о том, что никогда в жизни не знал такой безмятежности, которую изведал в этом году.
   Куда бы он ни бросил взгляд, ему казалось, что мир хрупок и полон ничем не замутненной красоты. В нем не было зловещей таинственности. Не было изматывающего день за днем напряжения.
   Тонио чувствовал себя умиротворенным любовью к Гвидо, любовью к Паоло, ко всем тем, кто стали его новыми друзьями, почти братьями, и жили с ним под одной крышей, этим мальчикам, делившим с ним работу, учебу и отдых, репетиции и спектакли.
   Но тьма была рядом.
   Она всегда была рядом, поджидая то письма Катрины, то оскорбления глупого тосканского парнишки. Но ему так долго удавалось не пускать ее в свою жизнь!
   Теперь он удивлялся, как мог вообще рассчитывать на то, чтобы поддерживать в себе ненависть и чувство мести до тех пор, пока у Карло не появится много детей. Именно тогда он собирался вернуться и оплатить старый счет.
   Неужели он уже так испорчен, что забыл зло, причиненное ему, забыл мир, который вычеркнул его из себя, и столь легко поддался этой странной неаполитанской жизни, которая казалась ему теперь более реальной, чем та, что он знал в Венеции. А то, что он не хотел убивать этого тосканца? Было ли это слабостью? Или наоборот, он стал мудрее и совершеннее?
   Тонио вдруг ужасно испугался, что ему никогда не доведется это узнать.
   Теперь ему вообще казалась нереальной жизнь в Венеции, виденный им туман, словно похитивший свинцовый цвет у неподвижных каналов, узкие улочки, стены домов на которых почти смыкаются над головой, как будто хотят поймать в ловушку звезды.
   Серебристые купола, круглые арки, мозаики, сверкающие даже сквозь дождь, — что это было?
   Закрыв глаза, он попробовал вспомнить мать. Попытался услышать ее голос, увидеть, как она кружится в танце на пыльном полу. Неужели был когда-то в его жизни тот день, когда, увидев ее у окна, он подполз к ней сзади, заливаясь слезами? Она пела какую-то уличную песенку. Может, она думала о Стамбуле? Он протянул к ней руку. Она обернулась и ударила его. Он почувствовал, как падает...
   Неужели это когда-то было?
* * *
   Неожиданно он встал посреди травы. Вокруг расстилался зеленый луг. Поодаль, среди множества цветочков, рассыпанных по этому бескрайнему и красивому полю, как белые облака по небу, маячила темная фигура Гвидо. Он стоял неподвижно, склонив голову набок, точно прислушиваясь к пению птиц вдали, а может, и к тишине окружающего пространства.
* * *
   — Карло, — прошептал Тонио. — Карло!
   Словно он не мог уйти отсюда, пока не убедится, что отец где-то неподалеку. А потом он закроет глаза на это ласковое солнце, на эти бесконечные поля и на тот город вдали, который так хорошо знает, и пойдет вперед, крадучись по-кошачьи, готовясь к прыжку, и настигнет его в каком-нибудь темном и неожиданном месте, и увидит на его лице ужас.
* * *
   «Но, Боже правый, что бы я отдал за то, чтобы прожить хоть день, всего один день, и чтобы эта чаша миновала меня!»

13

   Прошло еще семь месяцев, прежде чем Тонио получил письмо от самой Марианны, сообщившей ему о рождении еще одного сына.
   Он был так потрясен, прочитав это письмо, что носил его с собой весь день и распечатал только тогда, когда оказался один на берегу моря.
   И ему казалось, что из-за грохота волн он не слышит ее голос, завораживающий, опасный, как зов сирены.
   "Не проходит и часа, чтобы я не думала о тебе, не испытывала боль за тебя, не обвиняю себя в твоем опрометчивом и ужасном поступке. Ты не потерян для меня, как бы ни был уверен в этом, каким бы безрассудным и недобрым ни был путь, которым ты следуешь.
   Неделю назад в этом доме на свет появился твой маленький братик, Марчелло Антонио Трески. Но никакое дитя не займет твое место в моем сердце".
   Всего через несколько дней Тонио предстояло выступить в заглавной партии в опере, целиком и полностью написанной Гвидо для консерваторской сцены. И он знал, что не сможет петь, если не забудет об этом письме.
   По мере приближения спектакля он все больше перегружал себя репетициями. В вечер премьеры не думал ни о чем, кроме музыки. Он был не кем иным, как Тонио Трески, студентом консерватории, а еще — любовником Гвидо, и лишь страстные любовные ласки смогли заглушить эхо оваций.
   Но в дни, последовавшие за этим маленьким триумфом, он не переставал думать о матери, хотя и от его любви к ней, и от ощущения ее красоты и воспоминаний о редких минутах нежности уже мало что осталось.
   Она была теперь женой Карло. Она принадлежала ему. Но как она могла после всего верить этому человеку? А в том, что она доверилась ему, не было ни малейшего сомнения.
   И хотя гнев чуть ли не ослеплял его, Тонио знал, разумеется, ответ на этот вопрос. Она поверила Карло потому, что должна была поверить, поверила для того, чтобы продолжать жить, чтобы сбежать из своей пустой комнаты и пустой постели. Что оставалось ей в этом доме, если не Карло?
   Временами, когда эти мысли почти не переставая крутились у него в голове, он не мог не вспоминать ее страдания, ее одиночество и те вспышки жестокости, которые даже теперь, по прошествии многих лет, напоминали о себе мурашками по коже.
   Запертая в женском монастыре, она бы умерла, в этом он был уверен, а его брат, его могущественный и хитрый брат, его оклеветанный, добродетельный и своенравный брат женился бы на другой.
   Нет, она стояла перед немыслимым выбором, а жить с мужчиной без его любви было для нее так же невыносимо, как в монастырской келье. Ей обязательно нужна была любовь мужчины, а также его защита и имя. Но что дачи ей имя и зашита в ее прошлом?
   — А я опять обреку ее на одиночество, — пробормотал Тонио. — Сошлю ее назад в ее монастырь...
   И он снова вспомнил ее под черной вдовьей вуалью.
   Эта картина была для него реальной — более реальной, чем сцены крещения этих детей или неведомой ему жизни того дома, которые рождали в его воображении эти письма.
   Обернувшись к нему, мать бранила его. Сжав кулаки, осыпала его проклятиями. Он слышал, как за много лет и миль отсюда, за смутным видением воображаемого будущего, она кричит: «Я бессильна!», и его гнев неумолимо уходил куда-то в сторону, не затрагивая ее, так что она превращалась в тень, способную повлиять на ожидающее его не больше, чем влияла на его прошлое. Она была потеряна для него, вправду потеряна. И все же глаза его снова и снова туманились, когда он думал о ней, и он резко отворачивался, с бьющимся сердцем, каждый день встречая в церкви одетых в черное женщин, пожилых вдов и вдов молодых, которые зажигали свечи, стояли на коленях перед алтарем, шли черными тенями по улицам в сопровождении старых служанок.
* * *
   На него посыпалось теперь множество приглашений спеть на частных ужинах или концертах. Однажды он даже посетил дом той пожилой маркизы, которую встретил в свой первый визит в дом графини Ламберти.