— Но ведь это невозможно. Не может этого быть, — прошептал Тонио. Однако по мере того, как он приближался к картине, впечатление диспропорции становилось сильней и сильней.
   Одеяние Андреа слева было даже другого цвета! И темнота между его рукой и рукой его сына, Филиппо, не казалась плотной.
   Ради эксперимента, почти нехотя, Тонио поднял свечу и привстал на цыпочки, чтобы рассмотреть поверхность холста вблизи.
   И вот сквозь черноту, проступая сквозь нее, словно сквозь вуаль, обозначилась фигура того, кто был точной копией его самого. Ошибки быть не могло.
   Он чуть не вскрикнул. Ноги так задрожали, что он был вынужден опуститься на пятки и даже опереться о стену пальцами левой руки. А потом прищурился и опять увидел эту фигуру, проглядывающую сквозь наслоения новой краски, как это часто бывает с картинами, написанными маслом. Долгие годы ничего не видно. А потом старое изображение вдруг начинает всплывать на поверхность, словно привидение.
   Как раз такое теперь и происходило. Это был тот самый молодой человек с приятным лицом. И в том «нижнем» мире, в котором он существовал, призрачная рука отца обнимала его.

10

   Когда на следующий день, ближе к вечеру, он пришел домой, мать уже спрашивала о нем.
   — Она проснулась, когда тебя не было, — прошептала ему Лина у самых дверей. — И пришла в ярость. Кидалась в меня разными вещами. Хотела, чтобы ты был у нее, с ней, а ты в это время шатался по площади.
   Он слушал это, вряд ли понимая, что она говорит, и едва ли об этом заботясь.
   Только что на площади он видел Алессандро, и тот, торопливо и горячо извинившись, кинулся прочь, так что Тонио ничего не успел спросить.
   Но Тонио и сам не знал, осмелился бы он задать еще один вопрос или нет, если бы ему представилась такая возможность.
   Лишь одна мысль полностью владела им: брат его жив. Он в Стамбуле, сейчас, живой. И то, что он сделал, и за что его выгнали из дома, было столь непростительным, что и образ его, и имя были преданы забвению. «И я не последний в нашем роду. Он жив, и он разделяет со мной эту ношу. Но почему он не женился? Что такое ужасное он натворил, что род Трески вынужден был обратить все свои надежды на младенца в колыбели?»
   — Пойди поговори с ней. Сегодня ей лучше, — сказала Лина. — Попробуй уговорить ее встать, принять ванну, одеться.
   — Да, да, — бормотал он. — Хорошо, сейчас, минутку...
   — Нет, Тонио, иди к ней прямо теперь.
   — Дай мне побыть одному, Лина, — пробормотал он еле слышно. Но тут же осознал, что глядит на открытую дверь, в комнату, окутанную тенями.
   — Хорошо... Но постой-ка, — вдруг прошептала Лина.
   — Ну, что теперь?
   — Не спрашивай ее о том, другом... О том, кого ты упоминал вчера, слышишь?
   Ему показалось, что нянька читает его мысли. Он пристально посмотрел на нее, изучая тяжелые черты ее простоватого лица, к старости почти утратившего краски, потом заглянул в ее маленькие, лишенные всякого выражения глаза.
   Жуткое ощущение охватило его. Правда, оно мучило его уже два дня, но только теперь проявило себя со всей мощью. Это было как-то связано со страхом, с тайнами, с его детскими мрачными подозрениями о том, что не обо всем в доме можно говорить, и с растущим пониманием того, насколько мать молода и насколько отец стар, а еще того, насколько мать несчастна. Он не знал, что все это значит. Но боялся, определенно боялся, что все это связано между собой. А может быть, ужас заключался как раз в том, что все это не было связано. Что просто-напросто такова была жизнь в этом доме, где каждый испытывал одиночество и время от времени боялся вещей, не имеющих названия, и лишь наблюдал из окна за жизнью других людей, пребывающих в иллюзии вечной занятости и безумной страсти.
   «Но для каждого из нас это мрачное место было самой жизнью».
   Нет, так четко он это для себя не сформулировал. Просто почувствовал, а потом уловил в себе нетерпение и гнев по отношению к матери. «Она не может справиться с собой. Она швыряет вещи, так? Она мечется по своей разукрашенной спальне. Что ж, ему самому придется помочь себе. Он должен найти ответ. Простой ответ на вопрос: почему он всю жизнь считал себя единственным, почему жил среди привидений, в то время как этот отступник жив и здоров и находится в Стамбуле?»
   — Что с тобой? — прошептала Лина. — Почему ты так смотришь на меня?
   — Ты иди. Я хочу побыть с матушкой.
   — Ну ладно. Усади ее в постели, попробуй поднять, — попросила она. — Тонио, если ты этого не сделаешь, то я не знаю, сколько еще я смогу удерживать твоего отца. Сегодня утром он опять подходил к двери. Он уже устал от моих отговорок. Не дай Бог, он увидит ее в таком состоянии!
   — А почему бы нет! — воскликнул Тонио, неожиданно рассердившись.
   — Ты не ведаешь, что говоришь, безжалостный мальчишка, — сказала она. И, как только он вступил в комнату, плотно закрыла за ним дверь.
* * *
   Марианна сидела у клавесина. Опершись на локоть, поставив рядом стакан и бутылку вина, она играла быструю, звонкую мелодию. Она отгородилась от дневного света тяжелыми шторами, и комната была освещена всего тремя свечами.
   Пламя трех свечей отбрасывало на пол и на клавиши три тени, и эти три полупрозрачных слоя тьмы двигались вместе с матерью.
   — Ты любишь меня? — спросила она.
   — Да, — ответил он.
   — Тогда почему ты уходишь? Почему оставляешь меня одну?
   — Я возьму тебя с собой. И отныне буду брать тебя с собой каждый день.
   — Куда, на прогулку? — пробормотала она. И снова заиграла. — Ты должен был сказать мне, что уходишь из дома.
   — Ты бы меня не услышала...
   — Не груби мне! — вскричала Марианна.
   Тонио присел на мягкую скамеечку рядом с матерью. От нее веяло холодом. А несвежий запах резко контрастировал с ее бледной, восковой красотой. Но волосы были причесаны. Он подумал, что трется об нее, как большая черная кошка.
   — Знаешь ту арию, — пробормотала она, — ту, из «Гризельды»?[15] Споешь ее для меня?
   — Но ты можешь спеть ее со мной...
   — Нет, не сейчас, — сказала она.
   Он знал, что она права. Из-за вина ей не удавалось управлять своим голосом.
   Тонио знал эту арию наизусть и начал петь, но вполголоса, как бы только для нее одной, и чувствовал, как она прижимается к нему всем своим телом. Он услышал ее слабый стон: точно так же она стонала во сне.
   — Мама, — сказал он внезапно, перестав играть. Повернувшись к ней, ровно усадил ее и взглянул на ее смутный профиль. На миг его отвлекло переплетение трех теней на полу за ее спиной. — Мама, я должен попросить тебя выслушать одну маленькую историю и спросить, что ты знаешь об этом.
   — Только если в ней есть феи, привидения и ведьмы, — отвечала она. — Тогда мне понравится.
   — Возможно, они там есть, мама, — сказал он.
   Она отвернулась и смотрела в сторону, а он описал ей Марчелло Лизани и передал все, что тот сказал, а потом поведал о своих поисках картины.
   Он описал ей портрет в трапезной и то, что он там обнаружил.
   И пока он говорил, она очень медленно поворачивала к нему лицо. Поначалу он не заметил ничего странного — только то, что мать действительно слушает его.
   Но постепенно черты лица начали меняться непередаваемым образом, исказились, обострились от напряжения. Казалось, что с нее сняли тяжелую пелену апатии и долгого запоя.
   И тут ему стало страшно.
   Тонио умолк. И глядел на нее, словно не веря собственным глазам. Он чувствовал, что она превращается в другого человека.
   Изменение было трудноуловимым, медленным, но безусловным. И долгое время он не мог вымолвить ни слова.
   Теперь он видел ее целиком: кружевной пеньюар, босые ноги, худое лицо с раскосыми византийскими глазами, маленький рот, бесцветные губы. Губы тряслись, и все тело колотила дрожь.
   — Мама? — прошептал он.
   Ее рука обожгла его запястье своим прикосновением.
   — Так в доме есть его изображения? Где они? — равнодушно спросила она — удивительно молодая, очень серьезная и невинная.
   Она резко встала, и Тонио тоже вскочил. Она надела желтый шелковый халат, подождала, пока он вытащит из подсвечника свечу, и последовала за ним.
   В ее облике и поведении было что-то ненормальное. Уже на полпути в столовую он понял, что она идет босиком и даже не замечает этого.
   — Где? — повторила она вопрос.
   Он открыл двери и показал на большой семейный портрет. Марианна смотрела на него, а потом глянула на сына в замешательстве.
   — Я покажу тебе, — быстро сказал он, успокаивая ее. — Лучше всего его видно, если смотреть вблизи. Пойдем. — И он подвел ее к картине.
   Свеча не понадобилась. Лучи предвечернего солнца пробивались сквозь зарешеченные окна, и спинки стульев были теплыми на ощупь, когда он провел по ним рукой.
   Он подвел ее ближе.
   — Вот. Смотри. Под черным слоем.
   И приподнял ее, удивившись тому, какая она легкая, и тому, как дрожит ее тело. Подвешенная в воздухе, она приложила левую ладонь к картине, и ее пальцы приблизились к силуэту, что был там спрятан. И внезапно она его увидела. Тонио почувствовал ее потрясение и то, как она стала медленно впитывать каждую подробность, словно фигура, много лет пребывавшая в небытии, действительно выплывала на свет.
   У нее вырвался стон. Тихий вначале, он все нарастал, нарастал, а потом неожиданно прервался. Мать зажала рот и так резко рванулась, что Тонио не удержал ее. Оказавшись на полу, мать отшатнулась и, широко распахнув глаза, снова застонала.
   — Мама? — Он вдруг испугался. И постепенно понял, что ее лицо превращается в ту совершенную маску ярости, которую он часто видел в далеком детстве.
   Почти неосознанно он поднял руки, и все же ее первый удар пришелся ему по скуле, и от резкой боли он тут же сам испытал ярость.
   — Прекрати! — закричал он.
   Она снова ударила его, на этот раз левой рукой, а сквозь ее стиснутые зубы вырывались короткие стоны.
   — Прекрати, мама, прекрати! — кричал он, скрестив перед лицом руки и гневаясь все больше и больше. — Теперь я этого не вынесу, прекрати!
   Но ее удары сыпались на него снова и снова, и она теперь кричала в голос, и он никогда в жизни не испытывал к ней такой ненависти, как сейчас.
   Он поймал ее запястье и оттолкнул ее, но левой рукой она успела вцепиться ему в волосы и потащила за собой.
   — Не делай этого! — орал Тонио. — Не смей!
   Он обнял ее, пытаясь прижать к своей груди и утихомирить. Она рыдала, из-под ее ногтей сочилась кровь. И тут, как он со стыдом осознал, двери столовой отворились.
   Тонио раньше матери увидел отца, а с ним его секретаря, синьора Леммо. Тот отступил назад и в один миг словно испарился.
   А она все била сына по щекам, все кричала на него, и в это время Андреа приблизился к ней.
   Должно быть, прежде всего она увидела его мантию, полыхнувшую багряным цветом, и тогда вмиг ослабла, стала падать навзничь. Андреа подхватил ее, открыл ей свои объятия и медленно прижал жену к себе.
   С горящим лицом Тонио беспомощно наблюдал это. Никогда прежде не видел он, чтобы отец касался матери. А она, истерически плача, извивалась, отталкивалась от него, словно не желала позорить его мантию, словно пыталась спрятаться, заслонившись собственными руками.
   — Дети мои, — прошептал Андреа.
   Он перевел взгляд своих мягких карих глаз на ее свободное домашнее платье, а потом на босые ноги. Затем медленно, печально посмотрел на сына.
   — Я хочу умереть! — билась она в истерике. — Я хочу умереть!
   Голос вырывался из глубины ее горла. Андреа ласково коснулся ее волос. Потом его пальцы разжались, ладонь легла на ее голову, и он притянул ее к себе.
   Тонио вытер слезы тыльной стороной руки. Поднял голову и тихо сказал:
   — Это моя вина, отец.
   — Ваше превосходительство, позвольте мне умереть, — прошептала она.
   — Выйди, сын мой, — сказал Андреа ласково. Но тут же поманил Тонио и твердо пожал его руку. Прикосновение было холодным и сухим и в то же время непередаваемо страстным. — Иди, оставь меня наедине с твоей матушкой.
   Тонио не шевельнулся. Он смотрел на нее. Ее узкая спина сотрясалась от рыданий, а волосы неряшливо падали на отцовскую руку. Он молча взывал к отцовскому милосердию.
   — Иди, иди, сынок, — сказал Андреа с безграничным терпением в голосе. И словно для того, чтобы успокоить Тонио, он снова взял его руку, ласково пожал ее мягкими сухими пальцами и отпустил, а потом махнул в сторону открытой двери.

11

   Это был тот период его жизни, когда голос Гвидо, будь он «нормальным» юношей, должен был бы измениться, упав с мальчишеского сопрано до тенора или баса. Это очень опасное время для евнухов. Никто не знает почему, но тело словно пытается остановить волшебство, над которым больше не имеет власти. И это напрасное усилие оказывается очень опасным для голоса, отчего многие учителя пения не разрешают своим ученикам-кастратам петь в течение тех нескольких месяцев, пока ломается голос. Считается, что это дает надежду на его скорое восстановление.
   И обычно голос восстанавливается.
   Но иногда этого не происходит.
   И вот с Гвидо случилась именно эта трагедия.
* * *
   Прошло полгода, прежде чем в этом убедились все. Для самого Гвидо это были месяцы невыразимых страданий. Снова и снова пытаясь запеть, он издавал лишь грубые и слабые звуки. Его учителя Джино и Альфредо не могли смотреть ему в глаза. Даже те, кто раньше завидовал ему, теперь цепенели от ужаса.
   Но конечно, никто не ощущал эту потерю так, как сам Гвидо, никто, даже маэстро Кавалла, воспитавший его.
* * *
   И вот однажды, после полудня, собрав все деньги, полученные на праздниках и званых ужинах, на которых он пел, и все золото, которое ему не хватило времени потратить, Гвидо исчез, не сказав никому ни слова, ушел из консерватории с одним узелком на плече.
* * *
   У него не было ни проводника, ни карты. Но он задавал вопросы и десять дней шел по крутым и пыльным дорогам, уводившим его все дальше в глубины Калабрии.
   И вот наконец он достиг Карасены. На рассвете вышел из гостиницы, где провел ночь на соломенной подстилке, и, поднявшись вверх по склону, обнаружил дом, в котором когда-то родился, на отцовской земле. Дом ничуть не изменился с тех пор, как двенадцать лет назад он его покинул.
   У очага стояла приземистая, толстая женщина с круглым лицом, впавшими от отсутствия зубов щеками и выцветшими глазами. Руки ее были запачканы жиром. В первый момент он засомневался. Но потом, конечно, узнал ее.
   — Гвидо! — прошептала она.
   И все-таки боялась к нему прикоснуться. Низко поклонившись, протерла скамью, чтобы он мог сесть.
   Вошли его братья. Прошло несколько часов. Грязные дети ютились в углу. Наконец появился отец, встал над ним, такси же громадный и неуклюжий, как прежде, и обеими руками протянул ему грубую чашу с вином. А мать поставила перед ним сытный ужин.
   Все смотрели на его модный камзол, кожаные сапоги и шпагу в серебряных ножнах, что висела у него на боку.
   А он сидел и смотрел на огонь, словно никого рядом не было.
   Но иногда глаза его оживали, и он обводил взглядом мрачное сборище могучих волосатых мужчин с черными от грязи руками, одетых в овчину и сыромятную кожу.
   «Что я здесь делаю? Зачем я пришел?»
   Он встал, чтобы уйти.
   — Гвидо! — снова произнесла мать.
   Быстро вытерев руки, подошла к нему, словно желая коснуться его лица. И это было лишь второе обращение к нему.
   И что-то поразило Гвидо в ее голосе. Это был тот же тон, каким говорил с ним молодой маэстро в затемненной комнате для занятий, и это было словно эхо того голоса, который принадлежал человеку, державшему его голову во время оскопления.
   Он смотрел на нее. Его руки зашевелились, обшаривая карманы. Он достал подарки, полученные за великое множество маленьких концертов. Брошь, золотые часы, украшенные жемчугом табакерки и, наконец, золотые монеты, которые он стал совать каждому из собравшихся в руки, сухие, как высохшая грязь на скале. Мать плакала.
   К ночи он вернулся в гостиницу в Карасене.
* * *
   Добравшись до суматошного центра Неаполя, Гвидо продал пистолет, чтобы снять комнату над таверной. Заказав бутылку вина, перерезал ножом вены, уселся и начал пить вино, глядя на струящуюся кровь. Потом потерял сознание.
   Но его обнаружили прежде, чем он успел умереть. И увезли обратно в консерваторию. Там он проснулся с перебинтованными запястьями в собственной постели и увидел своего учителя, маэстро Кавалла, плачущего над ним.

12

   Что происходило? Действительно ли все менялось? Тонио так долго жил с непоколебимой уверенностью в том, что ничто никогда не изменится, что теперь не мог сориентироваться.
   Отец находился в комнате матери два дня. Приехал врач. А Анджело каждое утро закрывал двери библиотеки и говорил: «Занимайся!» На площадь они больше не ходили, а ночью — он был уверен в этом — он слышал плач матери.
   Алессандро тоже находился в доме. Тонио видел его мельком. А еще он был уверен в том, что слышал голос своей тетушки Катрины Лизани. Кто-то приходил, кто-то уходил, но за ним, за Тонио, отец не присылал. Отец не требовал от него объяснений. А когда он подходил к комнате, ведущей в покои матери, его не пускали туда так же, как когда-то не пускали отца. Тогда Анджело забирал его обратно в библиотеку.
   Потом прошел слух, что Андреа оступился на пристани, когда садился в гондолу. Ни разу в жизни он не пропустил заседание Сената или Большого совета, но в это утро он упал. И хотя это было всего лишь растяжение, он не мог уже участвовать в процессии, которая должна была следовать за дожем на предстоящем празднике.
   «Но почему они говорят об этом, — думал Тонио, — когда он несокрушим и могуществен, как сама Венеция». Сам Тонио не мог думать ни о ком, кроме Марианны.
   Но хуже всего было то, что в течение всех этих часов ожидания он, без сомнения, испытывал приятное возбуждение. Чувство это появилось у него еще в начале года: что-то произойдет! Но когда он вспоминал, как мать кричала и била его в столовой, то чувствовал себя предателем.
   Он хотел, чтобы ее схватили, чтобы отец увидел, в чем причины ее болезни. Убрал вино, заставил ее встать с постели, вывел из тьмы, в которой она пребывала, как спящая принцесса из французской волшебной сказки.
   Но он-то отвел ее в столовую не для того, чтобы это случилось! Он не собирался предавать ее. И почему никто на него не сердится? О чем он думал, когда повел Марианну туда? Когда же он вспоминал о том, что она там сейчас одна, в окружении врачей и родственников, которые совсем не родственники ей по крови, он не мог этого выдержать. Его бросало в жар. На глаза наворачивались слезы. И это было хуже всего.
   А где-то глубже всего этого и вне его досягаемости гнездилась тайна того, почему мать так переменилась, почему так кричала, почему ударила его. Кем был этот таинственный брат в Стамбуле?
* * *
   На вторую ночь после происшедшего он получил ответ на все свои вопросы.
   Ничто не предвещало этого, когда он в полном одиночестве ужинал у себя в комнате. Прекрасное темно-синее небо было наполнено лунным светом и весенним бризом, и казалось, пели все гондольеры вверх и вниз по каналу. На прозвучавшую песню тут же следовал отклик. Глубокие басы, высокие тенора, а где-то вдалеке скрипки и флейты уличных музыкантов.
   Но когда Тонио лег в постель, одетый, но слишком усталый, чтобы звонить слуге, ему показалось, что он слышит, как где-то в лабиринте дома его мать запела. А когда он отбросил эту мысль, тут же услышал высокое и замечательно мощное сопрано Алессандро.
   Он закрыл глаза и затаил дыхание и тогда смог различить звуки клавесина.
   А едва понял, что все это ему не приснилось, как раздался стук в дверь и пожилой слуга его отца, Джузеппе, пригласил его следовать за ним: отец пожелал его видеть.
* * *
   Первым среди всех он увидел отца. Тот с царственным видом возлежал на постели, откинувшись на подушки. На нем был тяжелый халат из темно-зеленого бархата, в форме мантии патриция.
   Но в Андреа чувствовалась какая-то болезненность и отстраненность.
   Поодаль от него находились несколько человек. Когда Тонио вошел, мать поднялась от клавесина. Розовое шелковое платье тесно обтягивало пугаюше узкую талию. Хотя лицо Марианны еще оставалось мертвенно-бледным, она уже пришла в себя, и глаза ее были ясны и светились какой-то чудесной тайной. Она коснулась его щеки теплыми губами. Ему показалось, что она хочет что-то сказать, но понимает: еще не время.
   Когда он наклонился поцеловать отцовскую руку, мать стояла очень близко.
   — Сядь здесь, сын мой, — сказал Андреа. А когда потом заговорил, в его голосе звучала энергия, которая вообще была присуща этому человеку, несмотря на его возраст.
   — Те, кто любит правду больше, чем любит меня, часто говорят, что я не из этого века.
   — Синьор, если это так, — тут же вступил синьор Леммо, — то этот век прошел впустую.
   — Лесть и чепуха, — отрезал Андреа. — Боюсь, что это правда и что этот век прошел впустую, но здесь нет никакой связи. Как я говорил перед тем, как мой секретарь кинулся успокаивать меня, хотя в том не было никакой необходимости, я не принадлежу этому времени, не подчинялся ему раньше и не подчиняюсь теперь. Но я не буду мучить тебя перечислением моих неудач, поскольку полагаю, что это будет скорее утомительно, чем поучительно. Я пришел к решению, что твоя мать должна повидать этот мир, а ты должен повидать его с ней. А Алессандро, давно мечтавший оставить герцогскую капеллу, согласился стать членом нашей семьи. Отныне он будет давать тебе уроки музыки, сын мой, поскольку ты обладаешь великим талантом и совершенствование в этом искусстве позволит понять тебе многое в этой жизни, если ты захочешь. Кроме того, Алессандро будет сопровождать твою мать всякий раз, когда она будет выходить из дома, и я желаю, чтобы ты отрывался от своих занятий и присоединялся к ним. Твоя мать подвергла себя заточению, но ты не должен страдать от ее неисправимой робости. Ты должен понять, как нравится ей карнавал, ты должен увидеть, как наслаждается она оперой, как принимает те приглашения, которые скоро начнет получать. Тебе нужно понять, что она разрешает Алессандро водить вас куда угодно.
   Тонио не удержался и взглянул на мать. И тотчас увидел, что она безгранично счастлива. Алессандро смотрел на Андреа с обожанием.
   — Для тебя начинается новая жизнь, — продолжал Андреа, — но я верю, что ты встретишь ее с радостью. Начнете же вы с того, что послезавтра отправитесь на праздник. Я не могу пойти. Вы будете представлять нашу фамилию.
   Тонио попытался скрыть свое возбуждение. Он старался не выдать охватившую его чрезвычайную радость, но не мог сдержать восторженной улыбки. Прикусив губу, он склонил голову и пробормотал слова благодарности, обращенные к отцу.
   Когда он поднял голову, отец улыбался. Какое-то мгновение Тонио казалось, что отец наслаждается преимуществом своего положения над теми, кто находится в этой комнате. А может, он погрузился в воспоминания. Но потом довольное выражение исчезло с его лица, и с легким негодованием Тонио отверг это предположение.
   — Я должен остаться наедине с сыном, — сказал Андреа, взяв Алессандро за руку. — И отпущу его не скоро. Так что дайте ему отоспаться утром. И еще, чуть не забыл. Подготовь вопросы, которые ты сможешь задать его прежним наставникам. Дай им понять, что они здесь по-прежнему нужны. Успокой их, скажи, что они не будут уволены, и чтобы эта тема даже не возникала.
   В улыбке Алессандро, в кивке его головы присутствовало спокойное достоинство. Он, казалось, нисколько не удивлен.
   — Отнеси свечи в мой кабинет, — велел Андреа секретарю.
   Отец с трудом поднялся с постели.
   — Пожалуйста, ваше превосходительство, останьтесь здесь, — попросил синьор Леммо.
   — Иди, иди, — ответил Андреа, улыбаясь. — А когда я умру, не говори, пожалуйста, никому, как я на тебя сердился.
   — Ваше превосходительство!
   — Спокойной ночи, — сказал Андреа.
   И синьор Леммо покинул их.
   Андреа двинулся к открытым дверям, жестом попросив Тонио подождать. Он прошел в большую прямоугольную комнату, в которой Тонио никогда не был. К слову сказать он никогда раньше не заходил и в ту комнату, в которой находился сейчас, но следующая показалась ему просто восхитительной: через витражные окна открывался вид на канал, а книжные полки в простенках поднимались до самого потолка. Он увидел на стенах карты с изображением всех великих территорий Венецианской империи. И даже с того места, где стоял, понял, что это была не нынешняя, а старая Венеция. Очень давних времен. Разве большинство этих владений не было утрачено? Однако здесь, на этой стене, Венеция по-прежнему представала настоящей империей.
   Тут он заметил, что отец стоит по ту сторону порога и задумчиво наблюдает за ним.
   Тонио сделал шаг вперед.
   — Нет, погоди, — сказал Андреа. Он произнес это почти беззвучно, словно говорил сам с собой. — Не спеши войти сюда. Сейчас ты еще мальчик. Но к тому моменту, как выйдешь отсюда, ты должен быть готов к тому, чтобы стать хозяином этого дома, как только я покину его. Теперь же поразмышляй еще немного над той иллюзией жизни, которую ты для себя создал. Насладись собственной невинностью. Ее всегда начинают ценить только после того, как потеряют. Подойди ко мне, когда сочтешь себя готовым.