Сидя в темноте, он ощутил тишину и безопасность окружавшей его комнаты, несмотря на то что они были опутаны горечью и печалью. И он понял, что уже долгое время слышит музыку, которая то начиналась, то прерывалась, а потом стала выливаться в торжественную, духовную по звучанию мелодию, продвигавшуюся вперед дюйм за дюймом.
   В другом конце полутемной комнаты, за клавесином, он увидел Гвидо. Пламя свечей было похоже на горстку язычков, неподвижно застывших в воздухе. Лицо маэстро казалось скрытым под темной вуалью.
   До Тонио долетел резкий, отчетливый запах чернил, а затем он услышал скрип пера. Потом Гвидо еще раз проиграл мелодию, и Тонио впервые услышал его голос — низкий, почти беззвучный. Он словно шептал мелодию, которую не мог спеть.
   Тонио почувствовал такую любовь к учителю, что, откинувшись обратно на подушки, понял, что фиксирует это мгновение во времени. Он никогда его не забудет.
* * *
   Когда настало утро, Гвидо сообщил, что значительно увеличил произведение, которое Тонио предстоит спеть в канун Рождества. На самом деле он написал целую кантату, и теперь, для того чтобы она была исполнена, оставалось лишь получить одобрение капельмейстера, маэстро Кавалла.
   Уже был полдень, когда учитель вернулся в класс для занятий и сказал, что Кавалла, который так много времени провел в этом году с Доменико, был вполне доволен тем, что сделал Гвидо. Тонио будет это петь. Так что теперь они должны вдвоем довести соло до совершенства. Нельзя терять ни минуты.

9

   В ночь накануне Рождества консерваторская капелла была битком забита народом.
   Воздух в тот день был чистым, морозным. Тонио весь вечер бродил по городу и видел повсюду столь любимые неаполитанцами ясли в натуральную величину и статуи, передаваемые в семьях из поколения в поколение. Повсюду — на крышах и верандах, в садах монастырей — разыгрывались ритуальные рождественские сцены, представляющие великолепные образы Девы Марии, святого Иосифа, пастухов и ангелов, ожидающих младенца Спасителя.
   Никогда прежде не виделся Тонио столь явственным настоящий смысл этой ночи. С тех пор как покинул Вене-то, он чувствовал, что в его сердце не осталось места ни вере, ни милосердию. Но в эту ночь ему казалось, что мир может и должен обновиться. За этим ритуалом, за этими гимнами, за прекрасными образами стояла какая-то древняя сила. По мере приближения полуночи он начал чувствовать все большее волнение. В мир приходит Христос. В темноте воссияет свет. Во всем этом ощущалась невообразимая, сверхъестественная энергия.
   Но когда он спустился вниз по лестнице, одетый в черную форму, с красным кушаком, повязанным аккуратно, как положено, он ощутил первое волнение по поводу предстоящего выступления и, зная, какое влияние оказывает на голос беспокойство, не на шутку испугался.
   Неожиданно он не смог вспомнить ни одного слова из кантаты Гвидо, забыл и мелодию. Он напомнил себе, что это выдающееся сочинение и что маэстро уже идет к клавесину и к тому же у него самого в руке ноты, так что ничего страшного, если он не сможет вспомнить. Эта мысль заставила Тонио улыбнуться.
   Какой же это был подарок! Интересно, что бы он сейчас чувствовал, если бы не боялся так собственного выступления? Вот-вот голоса кастратов хором воспарят к небесам!
   Конечно, он боялся, но так боится и любой другой певец. А потом, как говорил ему Гвидо, он моментально успокоится, едва услышит начальные такты, и все будет совершенно замечательно.
   Но когда он прошел вдоль боковой стены, а потом спустился вниз, мимо хора мальчиков к передним перилам, то увидел внизу, в переднем ряду прихожан маленькую белокурую головку молодой женщины, склонившейся над программкой. На ней было широкое платье из темной тафты.
   Он тут же отвел взгляд. Невозможно, чтобы она была здесь в этот вечер из всех прочих вечеров!. Но он снова посмотрел на нее, будто какая-то беспощадная рука поворачивала его лицо. И увидел тонкие пряди мягких кудрей, а потом незнакомка медленно подняла голову, и мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу.
   Наверняка она помнит тот ужасный инцидент в доме графини, помнит его пьяное безрассудство, которое он сам никогда не забудет. Но в выражении ее лица не читалось злости. Оно было задумчивым, почти мечтательным.
   На него нахлынула горечь, отравляя всю соблазнительную красоту этого места, этого святилища, украшенного рядами огней и великим множеством благоухающих цветов.
   Тонио попытался взять себя в руки. Девушка первой отвела взгляд и начала складывать маленькими ручками шуршащую бумагу, лежавшую у нее на коленях. Он почувствовал, как мышцы напряглись, а затем медленно и полностью расслабились. Ему казалось, что боль омывает его, как вода.
   Он мог думать только о том, что попал в ловушку. И о том, что шепот прихожан уже стих. Гвидо сел за клавесин, а музыканты маленького оркестра подняли инструменты. «Я не смогу это сделать. Музыка — просто набор непостижимых знаков», — сказал себе Тонио. И тут неожиданно грянула труба.
   Он окинул взглядом открывавшееся перед ним пространство. И начал петь.
   Звуки взбирались ввысь, опускались и снова поднимались, слова вились безо всяких усилий, а свиток с нотами так и остался в руке неразвернутым. И внезапно Тонио понял, что все хорошо.
   Он не потерялся в этой музыке. Напротив, пел сильно и красиво. И почувствовал первый, робкий прилив гордости.
* * *
   Когда все кончилось, он понял, что это был маленький триумф.
   Публике в церкви не разрешалось аплодировать, но шорох, кашель, шарканье ног стали едва различимыми сигналами безмерного одобрения. И по лицам людей это тоже было заметно. Когда Тонио последовал с остальными кастратами к выходу из капеллы, он хотел одного: остаться наедине с Гвидо. Эта потребность была так сильна, что он едва мог вытерпеть поздравления, пожатия теплых рук, Франческо, тихо шепнувшего ему, что Доменико заболел бы от зависти.
   Ему было достаточно одной похвалы — объятий Гвидо. Все остальное он знал и так и теперь досадовал на необходимость выслушивать все эти пустые слова.
   И тем не менее он вполне сознательно кинулся к потоку людей, выходивших из капеллы. И когда, как он и предполагал, в дверях появилась светловолосая девушка, он почувствовал, что его бросило в жар.
   В жизни она была такой удивительной! В его воспоминаниях ее образ стал уже стираться, терять свою яркость, и вдруг вот она перед ним, здесь, и ее золотистые волосы ниспадают вокруг изящной шеи, а глаза, бесконечно серьезные, мерцают глубокой синевой. Губы у незнакомки были слегка припухшими, сочными, он почти чувствовал их полноту, словно нажал на них пальцем, прежде чем поцеловать. Взволнованный, смущенный, Тонио отвернулся.
   Ее сопровождал какой-то пожилой синьор. Кто это, ее отец? И почему она не рассказала ему о том маленьком инциденте в обеденном зале? Почему она не закричала?
   Теперь она оказалась прямо перед ним, и, подняв голову, он снова встретился с ней глазами.
   Не колеблясь, Тонио вежливо поклонился. А потом, в душе сердясь на себя, снова отвел взгляд. Он впервые чувствовал себя сильным и несокрушимо спокойным, умиротворенным и теперь вдруг осознал, что из всех жизненных эмоций лишь печаль имеет такую привлекательность. И вот ее больше не осталось.
   Маэстро Кавалла вышел вперед, хлопая в ладоши.
   — Великолепно! — воскликнул он. — А мне-то казалось, что ты продвигаешься слишком быстро!
   Потом Тонио увидел Гвидо, и счастье учителя было столь осязаемым, что у Тонио перехватило дыхание. Когда графиня Ламберта, обняв маэстро, удалилась, он повернулся к Тонио и, ласково направляя его по коридору, собирался уже поцеловать, но предусмотрительно передумал.
   — Что все-таки случилось с тобой там, наверху? Я думал, ты не начнешь. Ты меня напугал!
   — Но я начал. И начал вовремя, — сказал Тонио. — Не сердитесь на меня.
   — Не сердиться? — Гвидо рассмеялся. — Разве я выгляжу сердитым? — Он порывисто обнял Тонио и отпустил. — Ты просто чудо, — прошептал он.
   Последние из гостей ушли, и входные двери уже закрывались, когда Тонио заметил, что маэстро Кавалла говорит с каким-то синьором.
   Гвидо уже отворил свою дверь, но Тонио знал, что не удалится, пока не услышит то, что должен был сказать маэстро.
   Но когда капельмейстер повернулся и направил своего гостя в их сторону, Тонио испытал потрясение. Он сразу понял, что это венецианец, но ответить на вопрос, откуда он это узнал, вряд ли смог бы.
   А потом, когда уже поздно было отворачиваться, он увидел, что этот светловолосый, крепко сбитый молодой человек — не кто иной, как старший сын Катрины, Джакомо Лизани.
   Катрина предала его! Она не приехала сама, но прислала этого юнца! Несмотря на то что Тонио хотелось сбежать, он тут же понял, что Джакомо чувствует себя так же неловко, как он сам. Щеки юноши пылали, а бледно-голубые глаза были опушены вниз.
   И как же он изменился с того времени, как Тонио знавал его неловким подростком, пылким студентом падуанского университета, который все время шушукался и пересмеивался со своим братом, пихая его локтем в ребра.
   Теперь его лицо и шею покрывала еле заметная щетина. Он отвесил Тонио глубокий, церемониальный поклон. Похоже, груз ответственности сильно давил на него.
   Маэстро представил его. Избежать общения было невозможно. Джакомо посмотрел прямо в глаза Тонио, а потом быстро отвел взгляд.
   «Неужели я так отвратителен ему?» — холодно подумал Тонио. Но все его попытки представить себя глазами кузена медленно переросли в бессознательную, иррациональную враждебность. И в то же время он не мог не восхищаться тем, какую работу проделала над этим человеком, взрослеющим мужчиной, природа, работу, плоды которой ему не суждено было увидеть в тех многих и многих студентах, что стали теперь его единственной настоящей родней.
   — Марк Антонио, — начал Джакомо. — Твой брат Карло послал меня повидать тебя.
   Маэстро Кавалла удалился. Гвидо тоже отошел в сторону и встал за спиной молодого человека, не сводя взгляда с Тонио.
   А Тонио, услышав впервые за долгое время знакомый венецианский диалект, был вынужден отделять смысл слов Джакомо от глубокого мужского тембра его голоса, который произвел на него в эту секунду почти магическое действие. Каким прекрасным был этот диалект, похожим на позолоту, покрывавшую здешние стены и завитушки орнамента! Низкий, тягучий голос Джакомо, казалось, состоял из десятка гармоничных звуков, и каждое слово трогало Тонио так, словно на его горло нажимал крохотным кулачком какой-нибудь младенец.
   — Он беспокоится о тебе, — продолжал Джакомо. — До него дошли слухи о том, что ты попал здесь в беду, что вскоре после приезда ты нажил себе смертельного врага в лице одного из студентов и что этот студент напал на тебя, а ты был вынужден защищаться.
   Джакомо сдвинул брови, изображая глубокую озабоченность, и в тоне его появилась покровительственность, призванная скрыть смущение. «Какой же он мальчишка!» — подумал о нем Тонио, словно сам был уже стариком.
   Потом в разговоре возникла неловкая пауза. И Тонио увидел внезапное, явное предупреждение на лице Гвидо. Это был сигнал: «Опасность».
   — Твой брат очень встревожен тем, что ты находишься здесь не в безопасности, Марк Антонио, — продолжил Джакомо. — Ты не сообщил о случившемся моей матери и...
   «Да, опасность, — подумал Тонио, — для моего сердца и моей души». Впервые с того момента, как заговорил, Джакомо смотрел ему прямо в глаза.
   И в какой-то неуловимый момент Тонио осознал суть этой беседы, понял, о чем она, собственно, ведется, чего от него хотят. «Обеспокоен моей безопасностью!» А этот глупый молодой человек даже не понял истинного смысла своей миссии!
   — Если тебе будет грозить опасность, Марк Антонио, ты должен сообщить нам...
   — Никакой опасности, — прервал его Тонио. Холодность собственного голоса поразила его, и все же он продолжал: — И речи не было об опасности, — сказал он почти презрительно, и в его словах слышалась такая властность, что кузен даже слегка отпрянул. — Все вышло довольно глупо, но предотвратить это было не в моих силах. Передай моему брату, чтобы не тревожился по пустякам и что он совершенно напрасно хлопотал и тратился, посылая тебя сюда.
   Он увидел, что Гвидо, стоявший в тени поодаль, отчаянно замотал головой.
   Но Тонио уже крепко взял кузена за руку, развернул его и повел к входной двери.
   Джакомо, казалось, не оскорбился, а лишь изумился. Он смотрел на Тонио с каким-то полускрытым восхищением, а когда заговорил, то в его голосе слышалось едва ли не облегчение:
   — Так ты доволен тем, что находишься здесь, Тонио? — спросил он.
   — Более чем доволен, — коротко усмехнулся Тонио, продолжая вести Джакомо по коридору. — И своей матушке ты должен сказать, чтобы она тоже ни о чем не беспокоилась.
   — Но тот хулиган, который напал на тебя...
   — Тот хулиган, как ты выражаешься, — сказал Тонио, — стоит сейчас перед более суровым судьей, чем ты или я. Помолись за него во время мессы. Сейчас рождественское утро, и, конечно, ты вряд ли захочешь провести его здесь.
   У дверей Джакомо остановился. Все происходило слишком быстро для него. И, как он ни колебался, все же не смог удержаться и не оглядеть Тонио целиком, быстро, почти жадно. А потом улыбнулся, коротко, но очень тепло.
   — Как приятно убедиться, что у тебя все в полном порядке, — признался он.
   На мгновение показалось, что он хотел сказать что-то еще, но, видимо, передумал и уставился в пол. Он словно стал меньше ростом, превратился точь-в-точь в того подростка, каким был когда-то в Венеции, и Тонио вдруг понял, хотя ничем не выказал своих эмоций, что кузен любит его и действительно за него переживает.
   — Ты всегда был исключительным человеком, Тонио, — сказал Джакомо почти шепотом и нерешительно поднял на него глаза.
   — Что ты имеешь в виду, Джакомо? — спросил Тонио чуть ли не устало, словно нес на себе тяжкое бремя. В то же время в его голосе не было ни малейшей грубости.
   — Ты был... ты всегда был маленьким мужчиной, — ответил Джакомо со значением, и Тонио, поняв, что он хотел сказать, улыбнулся. — Всегда казалось, что ты растешь слишком быстро, как будто ты старше всех нас.
   — Я не слишком много знаю о детях, — улыбнулся Тонио. Увидев, что кузен внезапно растерялся, он не стал развивать эту тему. — Значит, ты рад убедиться в том, что я не слишком страдаю вдали от дома?
   — Да, очень, очень рад! — ответил Джакомо.
   Когда они после этого поглядели в глаза друг другу, уже ни тот ни другой не отвел взгляда. Молчание затянулось. В тусклом, неровном свете канделябров их тени то удлинялись, то укорачивались.
   — До свидания, Джакомо, — мягко сказал Тонио и крепко обнял двоюродного брата.
   Какой-то миг Джакомо смотрел на него. Потом сунул руку во внутренний карман своего бархатного камзола, со словами:
   — Но у меня же для тебя письмо, Тонио! Чуть не забыл. Моя матушка страшно рассердилась бы! — Он вложил письмо в руки Тонио. — А еще... Как ты пел, — начал он. — Там, в капелле. О, если бы, если бы я знал язык музыки, то смог бы объяснить тебе, на что это было похоже.
   — Язык музыки — это только звуки, Джакомо, — ответил Тонио.
   И без малейшего колебания они обнялись.
* * *
   Когда они вошли в комнату, Гвидо зажег свечи. И потом они долго стояли, сжимая друг друга в объятиях.
   Но письмо жгло руку Тонио. Поэтому он высвободился и сел к столу. Гвидо смотрел на него одновременно с удивлением и некоторым раздражением.
   — Знаю, знаю, что ты хочешь сказать, — прошептал Тонио, вскрывая пергаментный конверт, на котором стояла печать Катрины.
   — Знаешь? — набросился на него Гвидо, но, хотя в голосе его чувствовался гнев, он с нежностью поцеловал Тонио в голову. — Твой брат прислал его сюда, чтобы узнать, сломлен ли твой дух! — прошептал он. — Неужели ты не мог хоть на пару минут притвориться скромным, забитым студентиком?
   — Скромным, забитым евнухом, — ответил Тонио. — Ведь именно это вы имели в виду! Но я не буду играть эту роль ни для кого! Не могу! Так что пускай он отправляется в Венецию и говорит моему брату что угодно. Боже мой, он ведь слышал, как я пою! Он же видел прилежного студентика, послушного кастрата. Разве этого недостаточно?
   Письмо расплывалось у него перед глазами. Или это освещение было слишком тусклым? Он тысячу раз заклинал себя не говорить об этом ни одной живой душе, ни священнику на исповеди, никому вообще! Но он был бы просто идиотом, считая, что Гвидо ни о чем не догадался. Придерживая рукой пергамент, развернутый на столе, Тонио сидел внешне спокойно, но в то же время не мог не чувствовать всю тяжесть слов, которые Гвидо, медленно ходивший взад и вперед по комнате, так и не произнес.
   Закончив чтение, Тонио целую вечность сидел неподвижно.
   Потом перечитал письмо. А после этого поднес его к пламени свечи и смотрел, как разгорается огонь, как трещит, съеживается и обращается в пепел пергамент.
   Гвидо молча наблюдал за ним.
   Знакомая обстановка комнаты теперь казалась Тонио совершенно чужой. Все чувства и эмоции покинули его. Он ощущал себя ничтожеством среди ничтожеств. Он смотрел на Гвидо так, словно не знал, кто этот человек, хотя только что с ним спорил, хотя вкус губ Гвидо еще оставался на его губах.
   Он отвернулся, понимая, какое впечатление производит выражение его лица на Гвидо. Но теперь он глядел в лицо своему брату. «Нет, отцу», — подумал он с мимолетной улыбкой. Отец, брат, а за всем этим — пропасть кромешной тьмы, которая была просто концом жизни.
   А ведь стояло рождественское утро, и колокольный звон разливался по всему Неаполю. Чудесные звуки проникали сквозь стены, как ритм пульса. И все равно Тонио не мог больше ни чувствовать, ни переживать. Он не желал больше ничего, кроме разве того, чтобы этот период его жизни пришел к своему неизбежному концу.
   Почему он позволил себе забыть о том, что предстояло ему, о своей мести? Как он умудрился жить так, как живут другие, — испытывать голод, жажду, любовную страсть?
   Гвидо налил вина. Вложил бокал в правую руку Тонио. Аромат винограда наполнил комнату, и Тонио, откинувшись на спинку стула, искоса посмотрел на письмо, превратившееся в пепел, и на еду, лежавшую нетронутой на серебряном блюде, как некий муляж.
   Он женился на ней.
   Женился на ней! Вот о чем говорилось в письме.
   Благопристойном, простом, представлявшем собой немногим большее, чем официальное сообщение. Он женился на ней! Тонио до боли стиснул зубы, в глазах у него потемнело, и он ничего не видел вокруг. «Женился на жене своего отца, женился на матери своего незаконнорожденного сына, женился на ней перед дожем, Советом, Сенатом, всеми знатными господами и дамами Венеции! Он женился на ней! И теперь он будет производить на свет сильных сыновей, моих маленьких братьев!» Этих Джакомо, этих братьев, вечно недосягаемых братьев, словно сама идея братства не более чем фикция. Как будто частью ее являются другие — другие, идущие рука об руку. Волшебная иллюзия!
   — Тонио, что бы то ни было, выброси это из головы, — раздался за спиной мягкий, ненавязчивый голос Гвидо. — Выкини их всех из головы. Они готовы добраться за тридевять земель, чтобы зарезать тебя. Не позволяй им.
   — Ты брат мне? — прошептал Тонио. — Скажи, — он взял Гвидо за руку, — ты мой брат?
   Гвидо, услышав эти слова, произнесенные с необычным чувством, смог лишь смущенно кивнуть:
   — Да.
   Тонио встал и притянул Гвидо к себе, накрыв ладонью его губы, словно говоря: «Молчи, молчи!», так, как сделала это она, накрыв ладонью губы Карло в трапезной, в ту последнюю ночь. Но Гвидо все же пытался сказать.
   — Забудь, забудь их сейчас же.
   — Да, на час, — ответил Тонио. — На день, на неделю. Как бы мне этого хотелось, — прошептал он.
   И все равно она была у него перед глазами — лежащая в зловонной, темной спальне, забывшись пьяным сном, с восковым лицом, похожим на маску смерти, издавая нечеловеческие стоны. А потом он представил себе венецианский дом — все эти залы, комнаты, огромную гостиную — залитым светом, наполненным людьми, таким, о каком он всегда мечтал, и мать была в его объятиях, и это он спас ее! «Он оскопил тебя, чтобы спасти ее. И теперь она не обречена, а обречен ты, и это ты в темной комнате, из которой нет выхода, а она из нее вышла!»
   — Ох, если бы я только мог вытащить эту боль из твоей головы, — как никогда ласково проговорил Гвидо, сжимая руками виски Тонио. — Если бы я только мог достать ее оттуда...
   — Но ты можешь, можешь, и ты делаешь это так, как не смог бы никто другой, — ответил Тонио.
   Они поженились.
   Поженились. «А маленькая Франческа Лизани прижимается к решетке монастыря, чтобы посмотреть на меня. Моя нареченная, моя невеста». Поженились. Он увидел, как его мать, глядя на него снизу вверх от своего туалетного столика, неожиданно откинула назад гриву черных волос и рассмеялась.
   «Танцует ли она, поет ли она, надевает ли на шею жемчужные ожерелья? А за длинным обеденным столом, наверное, сидит множество гостей? И есть ли у нее теперь ухажер? И что, по ее мнению, случилось с ее сыном? Чему она верит?»
   Он поцеловал полуоткрытые губы Гвидо медленно, с чувством. Потом сжал руки учителя, выпустил их и отступил назад. «Никогда, — подумал он, — никогда ты не узнаешь, что случилось, и что должно случиться, и как коротко время, что мы будем вместе, этот краткий миг, который и есть жизнь».
* * *
   На рассвете он проснулся и написал Катрине ответ.
   «В кладовых моего отца на первом этаже нашего дома было несколько старых, но все еще отличных шпаг. Пожалуйста, узнайте у моего брата, могу ли я получить это оружие и может ли он переслать мне его в любое удобное для него время. Если же он пожелает прислать мне какую-нибудь шпагу, которая принадлежала нашему отцу, я буду также глубоко признателен ему за это».
   Подписавшись под письмом и запечатав его, он сел у окна и стал смотреть, как утренний свет постепенно заливает маленький дворик. Это был медленный, безмолвный спектакль, всегда наполнявший Тонио бесконечным покоем. Сначала под арками проявились лишь сумрачные силуэты деревьев, потом свет вспыхнул пятнами, и стало возможным разглядеть отдельные веточки и листья. Последним появился цвет. Так наступило утро, и дом задышал, завибрировал, как гигантский инструмент, звучащий благодаря трубам в стенах огромной церкви.
   Боль ушла.
   Смятение улеглось. Он смотрел на гладкое, как маска, лицо спящего Гвидо и, неожиданно для себя запев вполголоса гимн, который исполнял ночью в капелле, подумал: «Ты сделал мне этот маленький подарок, Джакомо. Пока ты не приехал, я и не знал, как сильно люблю все это».

10

   Доменико произвел в Риме сенсацию, а вот Лоретта был освистан и раскритикован публикой, а особенно аббатами — духовными лицами, всегда занимавшими первые ряды в римском оперном театре, — которые обвинили его в том, что он украл многое у своего кумира, композитора Марческа. Поэтому во время представления они кричали: «Браво, Марческа! У-у-у, Лоретта!» — и затихали только тогда, когда пел Доменико.
   Это вывело бы из себя любого, так что Лоретта вернулся в Неаполь, поклявшись, что ноги его не будет в Вечном городе.
   Что касается Доменико, то он отправился по контракту ко двору одного из германских монархов. И мальчики в консерватории смеялись, услышав о том, что он имел там весьма приятное приключение с каким-то графом и его женой, играя в постели роль женщины для одного и мужчины — для другой.
   Тонио слушал все это с облегчением. Если бы Доменико провалился, он бы никогда себе этого не простил. Он все еще не мог слышать его псевдоним, Челлино, без стыда и сожаления. Гвидо был очень расстроен тем, как приняли Лоретта, и, как обычно, пробормотал, что нет ничего ужасней римской публики.
* * *
   Но Тонио был слишком захвачен собственной жизнью, чтобы предаваться размышлениям о чем-нибудь еще.
* * *
   Вскоре после Рождества он начал при малейшей возможности посещать уроки фехтования. Какими бы ни были другие его обязательства, ему удавалось выбираться из консерватории по крайней мере три раза в неделю.
   Гвидо был в ярости.
   — Ты не должен этим заниматься, — твердил он. — Весь день занятия, потом весь вечер репетиции, по вторникам опера, по пятницам званые вечера у графини. А теперь ты хочешь проводить эти часы в фехтовальном зале, что за ерунда!
   У Тонио тут же вытягивалось лицо, решительное выражение которого дополнялось ледяной улыбкой. И Гвидо уступал.
   Тонио убеждал себя, что иногда, после целого дня занятий музыкой, наслушавшись нервных, вечно препирающихся голосов, он должен побыть вдали от школы, среди людей, которые не были бы евнухами, а не то может сойти с ума.
   На самом деле все обстояло как раз наоборот. Он с трудом заставлял себя посещать фехтовальный зал, здороваться с французом-учителем, занимать свое место среди молодых людей, прохаживавшихся по залу в кружевных рубашках и всегда готовых предложить ему поединок.
   Он чувствовал, что они разглядывают его, и был уверен, что за спиной они смеются над ним.
   И тем не менее Тонио хладнокровно становился в позицию, красиво сгибал левую руку, пружинил ноги и начинал делать выпады и парировать удары, стремясь все к большей скорости и точности, вовсю используя убийственное преимущество, которое давала ему длина руки, во время атаки, совершаемой с очевидной легкостью и изяществом.