Страница:
«Всему свое время, Тонио, всему свое время!» — тут же останавливал он себя. Он бы предпочел умереть, чем предать своего отца. Все для него было озарено волшебным светом новой ответственности и нового знания. А по ночам в своей комнате он вставал на колени перед Мадонной и молился: «Пожалуйста, пожалуйста, не дай всему этому кончиться! Пусть все это длится вечно!»
Но уже наступало лето. Зной становился изнуряющим. Карнавал скоро должен был закончиться, оборваться так резко и внезапно, как рассыпается карточный домик. Грядет дачный сезон, когда все знатные семьи перемешаются на виллы, расположенные вдоль реки Брента. Никому не хотелось проводить лето вблизи вонючих каналов, над которыми неистребимыми тучами висел гнус.
«Но тогда мы опять останемся одни. О нет, пожалуйста, не-е-е-т!»
— Твой батюшка очень тобой доволен, — сказал он. — Все сообщают ему, что ты ведешь себя как идеальный патриций.
Тонио улыбнулся. Ему хотелось увидеть отца. Но синьор Леммо уже дважды говорил ему, что это даже не обсуждается. В то же время Тонио казалось, что в последнее время отцовские апартаменты посещает необычно большое число людей. Среди них были поверенные, а также старые друзья. И ему это не нравилось.
Но почему он решил, что та долгая откровенная ночь должна породить новую реальность, в которой будет место частым беседам? Ведь отец по-прежнему принадлежал государству. Раз он подвернул лодыжку и теперь не мог выходить по своему желанию, значит, само государство должно являться к нему. Наверное, это и происходило.
Но у Алессандро на уме было что-то другое.
— Ты бывал когда-нибудь на вилле Лизани близ Падуи? — спросил он.
Тонио затаил дыхание.
— Ну так вот — начинай укладывать вещи. И если у тебя нет костюма для верховой езды, пошли Джузеппе за портным. Твой батюшка хочет, чтобы ты провел там все лето, а твоя тетя будет счастлива тебя принять. Но, Тонио, — продолжал Алессандро (по настоянию Тонио он давно уже перестал использовать формальное обращение), — придумай, о чем можно порасспрашивать твоих преподавателей. Они чувствуют себя ненужными и боятся увольнения. Этого, конечно, не случится: они едут с нами. Но попробуй внушить им, что они тебе по-прежнему нужны.
— Мы едем на виллу Лизани!
Тонио вскочил и кинулся на шею Алессандро. Тот невольно отступил на шаг, а потом неспешно дотронулся до волос мальчика, отводя их со лба.
— Никому этого не говори, — прошептал он, — но я взволнован так же, как и ты.
17
18
19
20
Часть вторая
1
Но уже наступало лето. Зной становился изнуряющим. Карнавал скоро должен был закончиться, оборваться так резко и внезапно, как рассыпается карточный домик. Грядет дачный сезон, когда все знатные семьи перемешаются на виллы, расположенные вдоль реки Брента. Никому не хотелось проводить лето вблизи вонючих каналов, над которыми неистребимыми тучами висел гнус.
«Но тогда мы опять останемся одни. О нет, пожалуйста, не-е-е-т!»
* * *
Как-то утром, когда оставшиеся дни карнавала можно было сосчитать на пальцах одной руки, Алессандро, войдя в комнату Тонио вместе со слугами, принесшими шоколад и кофе, присел у его кровати.— Твой батюшка очень тобой доволен, — сказал он. — Все сообщают ему, что ты ведешь себя как идеальный патриций.
Тонио улыбнулся. Ему хотелось увидеть отца. Но синьор Леммо уже дважды говорил ему, что это даже не обсуждается. В то же время Тонио казалось, что в последнее время отцовские апартаменты посещает необычно большое число людей. Среди них были поверенные, а также старые друзья. И ему это не нравилось.
Но почему он решил, что та долгая откровенная ночь должна породить новую реальность, в которой будет место частым беседам? Ведь отец по-прежнему принадлежал государству. Раз он подвернул лодыжку и теперь не мог выходить по своему желанию, значит, само государство должно являться к нему. Наверное, это и происходило.
Но у Алессандро на уме было что-то другое.
— Ты бывал когда-нибудь на вилле Лизани близ Падуи? — спросил он.
Тонио затаил дыхание.
— Ну так вот — начинай укладывать вещи. И если у тебя нет костюма для верховой езды, пошли Джузеппе за портным. Твой батюшка хочет, чтобы ты провел там все лето, а твоя тетя будет счастлива тебя принять. Но, Тонио, — продолжал Алессандро (по настоянию Тонио он давно уже перестал использовать формальное обращение), — придумай, о чем можно порасспрашивать твоих преподавателей. Они чувствуют себя ненужными и боятся увольнения. Этого, конечно, не случится: они едут с нами. Но попробуй внушить им, что они тебе по-прежнему нужны.
— Мы едем на виллу Лизани!
Тонио вскочил и кинулся на шею Алессандро. Тот невольно отступил на шаг, а потом неспешно дотронулся до волос мальчика, отводя их со лба.
— Никому этого не говори, — прошептал он, — но я взволнован так же, как и ты.
17
После того как раны на запястьях затянулись, Гвидо остался в той же консерватории, где вырос, и посвятил себя преподаванию с такой строгостью, какую едва могли вынести немногочисленные его студенты. Он был гением, но не знал сострадания.
К двадцати годам он выпустил несколько замечательных учеников, поступивших в хор Сикстинской капеллы.
Эти кастраты с посредственными голосами без занятий с Гвидо и его преподавательского чутья не достигли бы ничего. Но как бы благодарны ни были они за обучение, тем не менее панически боялись молодого маэстро и радовались, что покидали его.
И действительно, все ученики Гвидо время от времени, если не постоянно, ненавидели его.
Но преподаватели консерватории его любили.
Если человеку вообще по силам было «создать» голос там, где его не дал Бог, то это мог сделать Гвидо. Снова и снова коллеги с изумлением убеждались, что он способен взрастить музыкальность там, где напрочь отсутствовали оригинальность и талант.
К нему направляли тупиц и тех несчастных малышей, которые были оскоплены задолго до того, как выяснялось, что у них совсем нет голоса.
А Гвидо ставил им приличное и достаточно благозвучное сопрано.
Но сам он ненавидел этих учеников и не получал ощутимого удовлетворения от их скромных достижений. Он дорожил музыкой больше, чем собственным благополучием, так что тщеславие было ему незнакомо.
Тяготы и монотонность жизни еще больше подтолкнули его к сочинению музыки. Много лет, мечтая о карьере певца, он пренебрегал занятиями композицией, а между тем другие превзошли его и уже присутствовали на постановках собственных ораторий и даже опер.
Учителя сомневались, что Гвидо может чего-то добиться в сочинительстве, и загружали его преподаванием от зари до зари, так что он был вынужден сочинять музыку лишь по ночам.
Но сомнения не мучили начинающего композитора. Оратории, кантаты, серенады и целые оперы буквально выплескивались из него. И он знал, что, если бы среди его учеников нашелся хоть один прекрасный певец, он мог бы выкроить время и писать для этого голоса, чтобы завоевать признание тех, чей слух до сих пор был невосприимчив к его музыке. Такой голос мог бы вдохновлять его и дать ему стимул, в котором он так нуждался. А потом появились бы и другие, способные и жаждущие петь то, что он написал для них.
Но пока лишь бездарные маленькие воспитанники пытались, без всякого понимания и изящества, исполнять его творения.
Мало какие столицы в Европе так кипели и бурлили от людских толп, как великий, раскинувшийся у моря порт — Неаполь.
Такие же помпезные и блистающие, как весь новый бурбонский двор, улицы города были наводнены потоками самых разных людей, явившихся посмотреть на величественное побережье, великолепные церкви, замки и дворцы, головокружительную красоту ближайших окрестностей и островов. И над всем этим высилась в туманном небе громада Везувия, а бескрайнее море простиралось до самого горизонта и дальше.
По улицам грохотали раззолоченные экипажи, к раскрашенным дверям которых прижимались лакеи, а за каретами эскортом следовали верховые. Разодетые в кружева, сверкающие драгоценностями, взад и вперед прогуливались куртизанки.
Вверх и вниз по пологим склонам пробирались сквозь волнующуюся толпу легкие коляски, и кучера громко кричали: «Дорогу синьору!», а на каждом углу разносчики предлагали свежие фрукты и холодную воду.
Но даже в этом раю, где из каждой щели пробивались цветы и виноградники вились по склонам холмов, существовала бедность. Повсюду, смешиваясь с адвокатами и приказчиками, дамами и господами, а также монахами в коричневых рясах, бесцельно слонялись или заполняли ступеньки церквей неизбежные лаццарони[23] — бродяги, попрошайки и воры.
Не обращая внимания на то, что его толкают со всех сторон, то и дело уворачиваясь от экипажей, Гвидо смотрел на все это с немым восхищением.
Крепкого сложения, с могучими плечами, обтянутыми черным камзолом, в помятых и запыленных бриджах и чулках, он совсем не походил на музыканта, композитора и тем более на евнуха. Скорее он выглядел обедневшим дворянином, с белыми, как у монаха, руками и с достаточным количеством монет в карманах, чтобы выпить вина в приглянувшейся таверне.
Он садился за грязный столик, прислонялся спиной к стене, завешенной циновкой из виноградной лозы, и не обращал никакого внимания ни на жужжание пчел, ни на аромат цветов. Он слушал мандолину бродячего певца, смотрел на небо, менявшее цвет от лазурного до дымчато-розового, и чувствовал, как успокаивает его вино.
Но в какой-то момент опьянение вдруг обостряло боль, и глаза увлажнялись слезами. У него болела душа, и собственное несчастье казалось ему непереносимым, хотя природу его Гвидо понять не мог.
Он знал только, что, как и любой другой учитель пения, хотел обрести пылких и одаренных учеников, которым мог бы отдать всю силу своего гения. И он воображал, как эти певцы — еще неведомые ему — вносят жизнь в написанные им арии.
Ибо это они должны были представить его музыку на сцене, вынести ее в мир, это они могли реализовать единственный шанс на бессмертие, дарованный Гвидо Маффео.
А еще он испытывал совершенно невыносимое одиночество.
Ему казалось, что собственный голос был его любовником, и этот любовник его бросил.
И представляя себе молодого человека, который может петь так, как он сам уже не в состоянии, ученика, которому он смог бы передать все свои знания, Гвидо верил, что тогда его одиночеству придет конец. Да, рядом будет человек, готовый понять и его самого, и то, что он делает, человек, благодаря которому без следа исчезнут все внутренние противоречия в душе и сердце Гвидо.
Звезды высыпали на небо, проглядывая сквозь тончайшие облака, похожие на принесенный с моря туман. А где-то далеко во тьме неожиданно полыхнула молния.
И хотя его собственные учителя хвалили те оперы, что он писал, Гвидо по-прежнему не выделялся среди множества конкурентов. Его композиции то называли «чересчур оригинальными», то, наоборот, объявляли «не слишком вдохновенным подражанием».
Много раз тяжелая, однообразная жизнь грозила сломить его. И он все яснее понимал, что хотя бы один настоящий ученик может изменить все.
Но для того чтобы привлечь достойных студентов, Гвидо должен был создать хотя бы одного блестящего певца из тех бездарностей, что доставались ему.
По прошествии времени он убедился, что это невозможно. Он был не алхимиком, а просто гением.
— Может, он кого-нибудь и найдет, — пожал плечами маэстро Кавалла. — В конце концов, посмотрите, чего он смог добиться до сих пор!
И как бы ни были преподаватели огорчены тем, что он уезжает так далеко, все же дали ему свое благословение.
К двадцати годам он выпустил несколько замечательных учеников, поступивших в хор Сикстинской капеллы.
Эти кастраты с посредственными голосами без занятий с Гвидо и его преподавательского чутья не достигли бы ничего. Но как бы благодарны ни были они за обучение, тем не менее панически боялись молодого маэстро и радовались, что покидали его.
И действительно, все ученики Гвидо время от времени, если не постоянно, ненавидели его.
Но преподаватели консерватории его любили.
Если человеку вообще по силам было «создать» голос там, где его не дал Бог, то это мог сделать Гвидо. Снова и снова коллеги с изумлением убеждались, что он способен взрастить музыкальность там, где напрочь отсутствовали оригинальность и талант.
К нему направляли тупиц и тех несчастных малышей, которые были оскоплены задолго до того, как выяснялось, что у них совсем нет голоса.
А Гвидо ставил им приличное и достаточно благозвучное сопрано.
Но сам он ненавидел этих учеников и не получал ощутимого удовлетворения от их скромных достижений. Он дорожил музыкой больше, чем собственным благополучием, так что тщеславие было ему незнакомо.
Тяготы и монотонность жизни еще больше подтолкнули его к сочинению музыки. Много лет, мечтая о карьере певца, он пренебрегал занятиями композицией, а между тем другие превзошли его и уже присутствовали на постановках собственных ораторий и даже опер.
Учителя сомневались, что Гвидо может чего-то добиться в сочинительстве, и загружали его преподаванием от зари до зари, так что он был вынужден сочинять музыку лишь по ночам.
Но сомнения не мучили начинающего композитора. Оратории, кантаты, серенады и целые оперы буквально выплескивались из него. И он знал, что, если бы среди его учеников нашелся хоть один прекрасный певец, он мог бы выкроить время и писать для этого голоса, чтобы завоевать признание тех, чей слух до сих пор был невосприимчив к его музыке. Такой голос мог бы вдохновлять его и дать ему стимул, в котором он так нуждался. А потом появились бы и другие, способные и жаждущие петь то, что он написал для них.
Но пока лишь бездарные маленькие воспитанники пытались, без всякого понимания и изящества, исполнять его творения.
* * *
Долгими летними вечерами, устав от духоты и какофонии учебных классов, Гвидо цеплял на пояс шпагу, доставал единственную приличную пару туфель и, никому ничего не объясняя, отправлялся бродить по суматошному городу.Мало какие столицы в Европе так кипели и бурлили от людских толп, как великий, раскинувшийся у моря порт — Неаполь.
Такие же помпезные и блистающие, как весь новый бурбонский двор, улицы города были наводнены потоками самых разных людей, явившихся посмотреть на величественное побережье, великолепные церкви, замки и дворцы, головокружительную красоту ближайших окрестностей и островов. И над всем этим высилась в туманном небе громада Везувия, а бескрайнее море простиралось до самого горизонта и дальше.
По улицам грохотали раззолоченные экипажи, к раскрашенным дверям которых прижимались лакеи, а за каретами эскортом следовали верховые. Разодетые в кружева, сверкающие драгоценностями, взад и вперед прогуливались куртизанки.
Вверх и вниз по пологим склонам пробирались сквозь волнующуюся толпу легкие коляски, и кучера громко кричали: «Дорогу синьору!», а на каждом углу разносчики предлагали свежие фрукты и холодную воду.
Но даже в этом раю, где из каждой щели пробивались цветы и виноградники вились по склонам холмов, существовала бедность. Повсюду, смешиваясь с адвокатами и приказчиками, дамами и господами, а также монахами в коричневых рясах, бесцельно слонялись или заполняли ступеньки церквей неизбежные лаццарони[23] — бродяги, попрошайки и воры.
Не обращая внимания на то, что его толкают со всех сторон, то и дело уворачиваясь от экипажей, Гвидо смотрел на все это с немым восхищением.
Крепкого сложения, с могучими плечами, обтянутыми черным камзолом, в помятых и запыленных бриджах и чулках, он совсем не походил на музыканта, композитора и тем более на евнуха. Скорее он выглядел обедневшим дворянином, с белыми, как у монаха, руками и с достаточным количеством монет в карманах, чтобы выпить вина в приглянувшейся таверне.
Он садился за грязный столик, прислонялся спиной к стене, завешенной циновкой из виноградной лозы, и не обращал никакого внимания ни на жужжание пчел, ни на аромат цветов. Он слушал мандолину бродячего певца, смотрел на небо, менявшее цвет от лазурного до дымчато-розового, и чувствовал, как успокаивает его вино.
Но в какой-то момент опьянение вдруг обостряло боль, и глаза увлажнялись слезами. У него болела душа, и собственное несчастье казалось ему непереносимым, хотя природу его Гвидо понять не мог.
Он знал только, что, как и любой другой учитель пения, хотел обрести пылких и одаренных учеников, которым мог бы отдать всю силу своего гения. И он воображал, как эти певцы — еще неведомые ему — вносят жизнь в написанные им арии.
Ибо это они должны были представить его музыку на сцене, вынести ее в мир, это они могли реализовать единственный шанс на бессмертие, дарованный Гвидо Маффео.
А еще он испытывал совершенно невыносимое одиночество.
Ему казалось, что собственный голос был его любовником, и этот любовник его бросил.
И представляя себе молодого человека, который может петь так, как он сам уже не в состоянии, ученика, которому он смог бы передать все свои знания, Гвидо верил, что тогда его одиночеству придет конец. Да, рядом будет человек, готовый понять и его самого, и то, что он делает, человек, благодаря которому без следа исчезнут все внутренние противоречия в душе и сердце Гвидо.
Звезды высыпали на небо, проглядывая сквозь тончайшие облака, похожие на принесенный с моря туман. А где-то далеко во тьме неожиданно полыхнула молния.
* * *
Но Гвидо не доставались многообещающие воспитанники. Он был слишком молод, чтобы привлечь их. Великих учеников привлекали лишь известные учителя пения, такие как Порпора, который был наставником Каффарелли и Фаринелли.И хотя его собственные учителя хвалили те оперы, что он писал, Гвидо по-прежнему не выделялся среди множества конкурентов. Его композиции то называли «чересчур оригинальными», то, наоборот, объявляли «не слишком вдохновенным подражанием».
Много раз тяжелая, однообразная жизнь грозила сломить его. И он все яснее понимал, что хотя бы один настоящий ученик может изменить все.
Но для того чтобы привлечь достойных студентов, Гвидо должен был создать хотя бы одного блестящего певца из тех бездарностей, что доставались ему.
По прошествии времени он убедился, что это невозможно. Он был не алхимиком, а просто гением.
* * *
В двадцать шесть лет, отчаявшись обрести достойного ученика, Гвидо получил от своих наставников маленькую стипендию и разрешение отправиться в путешествие по Италии в поисках новых голосов.— Может, он кого-нибудь и найдет, — пожал плечами маэстро Кавалла. — В конце концов, посмотрите, чего он смог добиться до сих пор!
И как бы ни были преподаватели огорчены тем, что он уезжает так далеко, все же дали ему свое благословение.
18
За свою жизнь Тонио не раз слышал об этой восхитительной летней поре под названием «дачный сезон», с долгими ужинами на всю ночь, когда меняют столовое серебро и кружевные скатерти для каждой смены блюд, и неторопливыми водными прогулками вверх и вниз по Бренте. На виллу будут приходить музыканты, и, может быть, когда профессиональных музыкантов под рукой не окажется, играть станут Тонио с Марианной. И все семейства создадут собственные маленькие оркестры: этот человек, например, здорово играет на скрипке, тот — на контрабасе, а этот сенатор столь же талантливо обращается с клавесином, как любой из профессионалов. Будут приглашены девушки из консерваторий, будут прогулки на свежем воздухе, пикники на траве, верховая езда, спортивное фехтование, просторные сады осветятся гирляндами фонариков.
Тонио упаковал все старые ноты, с трудом представляя себе, как будет петь перед публикой. А мать с нервным смешком напомнила ему о страхах на ее счет («Мое плохое поведение!»). И все же его неприятно поражало, когда он видел ее бродящей по комнате в корсете и нижней рубашке, между тем как Алессандро сидел тут же с чашкой шоколада.
Но в то утро, на которое был назначен отъезд, синьор Леммо постучался в дверь к Тонио.
— Ваш отец... — запинаясь, произнес он. — Он у вас?
— У меня? Почему? Почему вы подумали, что он может быть у меня?
— Я не могу его найти, — прошептал синьор Леммо. — И никто не может.
— Но это же смешно, — сказал Тонио.
Через несколько минут он понял, что взбудоражен весь дом. Все были заняты поисками. Марианна и Алессандро, которые ждали его у входной двери, вскочили на ноги, когда он сообщил им об исчезновении отца.
— А вы были в архиве внизу? — поинтересовался Тонио.
Синьор Леммо тут же отправился туда и вернулся, чтобы сказать, что нижний этаж, как обычно, пуст.
— А на крыше? — спросил Тонио.
Но на этот раз он не стал ждать, когда кто-то отправится туда. У него было сильное предчувствие, что именно там они могут найти Андреа. Сам не зная почему, всю дорогу наверх по лестнице он был уверен, что это так.
Но дойдя до верхнего этажа, он увидел в конце коридора свет, льющийся из открытой двери. Тонио знал, что где-то здесь спали слуги, а также Анджело и Беппо и что одна комната всегда была на замке. Маленьким мальчиком он разглядывал в ней мебель через замочную скважину. Тогда он пытался открыть замок, но безуспешно.
И теперь у него возникло смутное подозрение. Тонио быстро зашагал по коридору, уверенный, что синьор Леммо следует за ним.
Отец действительно оказался в этой комнате. В одном лишь фланелевом халате он стоял перед окнами, выходившими на канал. Сквозь тонкую материю выступали лопатки. Андреа что-то бормотал, словно говорил сам с собой или молился.
Долгое время Тонио выжидал, обводя глазами стены, увешанные зеркалами и картинами. Создавалось впечатление, что крыша давно протекла: на полу были огромные пятна сырости. В комнате стоял запах плесени и запустения. Очевидно, кровать была застелена отсыревшим, полусгнившим покрывалом. Занавеси долго висели без движения; часть оконного стекла отвалилась. На маленьком столике у обитого камчатной тканью стула стоял бокал с темным осадком на дне. Лежала вниз страницами открытая книга, а другие, на полках, так раздулись, как будто вот-вот разорвутся кожаные переплеты.
Не нужно было объяснять Тонио, что это комната Карло, что покинута она была в спешке и до настоящего момента в нее никто не входил.
Потрясенный, глядел он на шлепанцы у кровати, на изгрызенные крысами свечи. А потом заметил приставленный к комоду, словно брошенный второпях портрет.
Он был в знакомой овальной раме с золотым квадратным ободком, как и все картины в расположенной внизу галерее и в большой гостиной, откуда его, видимо, и принесли. С портрета смотрело лицо брата, изображенное на редкость мастерски. Те же широко расставленные черные глаза, с полной невозмутимостью взирающие на разрушенную комнату.
— Подождите за дверью, — мягко попросил Тонио синьора Леммо.
Окно было распахнуто, и из него открывался вид на скаты красных черепичных крыш, прорезаемые тут и там зеленью садиков и остриями шпилей, и на купола собора Сан-Марко вдали.
Вдруг из губ Андреа вырвался свистящий звук. Тонио почувствовал, как боль пронзила виски.
— Отец? — осторожно проговорил он, приближаясь.
Андреа повернул голову, но в его карих глазах не мелькнуло и тени узнавания. Лицо выглядело еще более изможденным, чем всегда, и блестело от пота. Глаза, обычно такие живые, если в них не было суровости, теперь утратили ясность и словно подернулись пленкой.
Потом лицо Андреа медленно просветлело.
— Я... Я... Ненавижу... — прошептал он.
— Что, отец? — переспросил Тонио, страшно напуганный происходящим.
— Карнавал, карнавал, — бормотал Андреа, и губы его дрожали. Он положил руку на плечо Тонио. — Я... Я... Я должен...
— Может, вы спуститесь вниз, отец? — решился сказать Тонио.
И тогда на его глазах с отцом начала происходить страшная перемена. Глаза его расширились, рот перекосился.
— Что ты здесь делаешь? — прошептал Андреа. — Как ты вошел в этот дом без моего разрешения?
Он резко распрямился и затрясся от захлестнувшего его гнева.
— Отец! — прошептал Тонио. — Это я, Тонио.
— А! — Андреа поднял руку, и она так и повисла в воздухе.
Он понял свою ошибку и теперь смотрел на сына со стыдом и смущением. От сильного волнения руки его дрожали, губы тряслись.
— Ах, Тонио, — с трудом проговорил он. — Мой Тонио.
Долго ни один из них не произносил ни слова. В коридоре зашептались. Потом голоса стихли.
— Отец, вам нужно лечь в постель, — наконец сказал Тонио, обняв отца. Он впервые заметил, что тот совсем исхудал.
Легкий, как перышко, без жизненных сил и энергии. Казалось, жить ему осталось недолго.
— Нет, не сейчас. Со мной все в порядке, — ответил Андреа.
Довольно грубо он снял с плеч руки Тонио и отошел к открытому окну.
Внизу по зеленой воде плыли похожие на стручки гондолы. Медленно прокладывала свой путь к лагуне барка. На ее палубе играл маленький оркестрик, а борта были украшены розами и лилиями. Маленькие фигурки мелькали, поворачивались, копошились под навесом из белого шелка. Казалось, что оттуда, взбираясь вверх по стенам, доносится звонкий смех.
— Иногда я думаю, что состариться и умереть в Венеции — это вопиющая безвкусица! — тихо проговорил Андреа. — Да, вкус, все вкус! Словно вся жизнь не что иное, как вопрос вкуса! — дребезжащим голосом сердито продолжал он, глядя на один из отдаленных серебристых куполов. — Ты великая шлюха!
— Папа! — прошептал Тонио.
Отец положил на его плечо костлявую, как клешня, руку.
— Сын мой, у тебя нет времени на то, чтобы взрослеть медленно. Я уже говорил тебе об этом. Теперь запомни: ты должен вбить себе в голову, что уже стал мужчиной. Веди себя так, будто это абсолютная правда, тогда и все остальное встанет на свои места, понимаешь? — Бледные глаза остановились на Тонио, сверкнули на миг, а потом снова потускнели. — Я бы отдал тебе империю, дальние моря, весь мир. Но теперь могу дать лишь совет: когда ты сам решишь, что ты уже мужчина, тут же им станешь. Все остальное образуется само собой. Запомни.
Пора было отправляться на виллу Лизани. Андреа беспокоился, что Марианна и Тонио и так уже опаздывают, и хотел отослать их немедленно.
Наконец синьор Леммо приказал грузить вещи на гондолы и отозвал Тонио в сторону.
— Он страдает от боли, — сказал секретарь. — И не хочет, чтобы ты или твоя матушка видели его в таком состоянии. А теперь послушай меня. Не нужно показывать ему, насколько ты встревожен. Если произойдет что-нибудь серьезное, я пошлю за тобой.
— Вытри глаза, — шепнул ему Алессандро, помогая взойти на лодку. — Он на балконе, вышел пожелать нам счастливого пути.
Тонио взглянул вверх; он увидел призрачную фигуру, поддерживаемую с обеих сторон. На Андреа была красная мантия; волосы приглажены, а на губах, как в белом мраморе, застыла улыбка.
— Я никогда больше его не увижу, — прошептал Тонио.
Хвала Господу за быстроту лодки, за извилистое русло канала. Когда дом скрылся из виду и Тонио наконец оказался в маленькой каютке, он заплакал беззвучно, но неудержимо.
Алессандро крепко сжимал его руку.
Когда же Тонио поднял голову, он увидел, что Марианна выглядывает в окно с самым мечтательным выражением.
— Брента! — почти пропела она. — Я не видела большую землю с раннего детства!
Тонио упаковал все старые ноты, с трудом представляя себе, как будет петь перед публикой. А мать с нервным смешком напомнила ему о страхах на ее счет («Мое плохое поведение!»). И все же его неприятно поражало, когда он видел ее бродящей по комнате в корсете и нижней рубашке, между тем как Алессандро сидел тут же с чашкой шоколада.
Но в то утро, на которое был назначен отъезд, синьор Леммо постучался в дверь к Тонио.
— Ваш отец... — запинаясь, произнес он. — Он у вас?
— У меня? Почему? Почему вы подумали, что он может быть у меня?
— Я не могу его найти, — прошептал синьор Леммо. — И никто не может.
— Но это же смешно, — сказал Тонио.
Через несколько минут он понял, что взбудоражен весь дом. Все были заняты поисками. Марианна и Алессандро, которые ждали его у входной двери, вскочили на ноги, когда он сообщил им об исчезновении отца.
— А вы были в архиве внизу? — поинтересовался Тонио.
Синьор Леммо тут же отправился туда и вернулся, чтобы сказать, что нижний этаж, как обычно, пуст.
— А на крыше? — спросил Тонио.
Но на этот раз он не стал ждать, когда кто-то отправится туда. У него было сильное предчувствие, что именно там они могут найти Андреа. Сам не зная почему, всю дорогу наверх по лестнице он был уверен, что это так.
Но дойдя до верхнего этажа, он увидел в конце коридора свет, льющийся из открытой двери. Тонио знал, что где-то здесь спали слуги, а также Анджело и Беппо и что одна комната всегда была на замке. Маленьким мальчиком он разглядывал в ней мебель через замочную скважину. Тогда он пытался открыть замок, но безуспешно.
И теперь у него возникло смутное подозрение. Тонио быстро зашагал по коридору, уверенный, что синьор Леммо следует за ним.
Отец действительно оказался в этой комнате. В одном лишь фланелевом халате он стоял перед окнами, выходившими на канал. Сквозь тонкую материю выступали лопатки. Андреа что-то бормотал, словно говорил сам с собой или молился.
Долгое время Тонио выжидал, обводя глазами стены, увешанные зеркалами и картинами. Создавалось впечатление, что крыша давно протекла: на полу были огромные пятна сырости. В комнате стоял запах плесени и запустения. Очевидно, кровать была застелена отсыревшим, полусгнившим покрывалом. Занавеси долго висели без движения; часть оконного стекла отвалилась. На маленьком столике у обитого камчатной тканью стула стоял бокал с темным осадком на дне. Лежала вниз страницами открытая книга, а другие, на полках, так раздулись, как будто вот-вот разорвутся кожаные переплеты.
Не нужно было объяснять Тонио, что это комната Карло, что покинута она была в спешке и до настоящего момента в нее никто не входил.
Потрясенный, глядел он на шлепанцы у кровати, на изгрызенные крысами свечи. А потом заметил приставленный к комоду, словно брошенный второпях портрет.
Он был в знакомой овальной раме с золотым квадратным ободком, как и все картины в расположенной внизу галерее и в большой гостиной, откуда его, видимо, и принесли. С портрета смотрело лицо брата, изображенное на редкость мастерски. Те же широко расставленные черные глаза, с полной невозмутимостью взирающие на разрушенную комнату.
— Подождите за дверью, — мягко попросил Тонио синьора Леммо.
Окно было распахнуто, и из него открывался вид на скаты красных черепичных крыш, прорезаемые тут и там зеленью садиков и остриями шпилей, и на купола собора Сан-Марко вдали.
Вдруг из губ Андреа вырвался свистящий звук. Тонио почувствовал, как боль пронзила виски.
— Отец? — осторожно проговорил он, приближаясь.
Андреа повернул голову, но в его карих глазах не мелькнуло и тени узнавания. Лицо выглядело еще более изможденным, чем всегда, и блестело от пота. Глаза, обычно такие живые, если в них не было суровости, теперь утратили ясность и словно подернулись пленкой.
Потом лицо Андреа медленно просветлело.
— Я... Я... Ненавижу... — прошептал он.
— Что, отец? — переспросил Тонио, страшно напуганный происходящим.
— Карнавал, карнавал, — бормотал Андреа, и губы его дрожали. Он положил руку на плечо Тонио. — Я... Я... Я должен...
— Может, вы спуститесь вниз, отец? — решился сказать Тонио.
И тогда на его глазах с отцом начала происходить страшная перемена. Глаза его расширились, рот перекосился.
— Что ты здесь делаешь? — прошептал Андреа. — Как ты вошел в этот дом без моего разрешения?
Он резко распрямился и затрясся от захлестнувшего его гнева.
— Отец! — прошептал Тонио. — Это я, Тонио.
— А! — Андреа поднял руку, и она так и повисла в воздухе.
Он понял свою ошибку и теперь смотрел на сына со стыдом и смущением. От сильного волнения руки его дрожали, губы тряслись.
— Ах, Тонио, — с трудом проговорил он. — Мой Тонио.
Долго ни один из них не произносил ни слова. В коридоре зашептались. Потом голоса стихли.
— Отец, вам нужно лечь в постель, — наконец сказал Тонио, обняв отца. Он впервые заметил, что тот совсем исхудал.
Легкий, как перышко, без жизненных сил и энергии. Казалось, жить ему осталось недолго.
— Нет, не сейчас. Со мной все в порядке, — ответил Андреа.
Довольно грубо он снял с плеч руки Тонио и отошел к открытому окну.
Внизу по зеленой воде плыли похожие на стручки гондолы. Медленно прокладывала свой путь к лагуне барка. На ее палубе играл маленький оркестрик, а борта были украшены розами и лилиями. Маленькие фигурки мелькали, поворачивались, копошились под навесом из белого шелка. Казалось, что оттуда, взбираясь вверх по стенам, доносится звонкий смех.
— Иногда я думаю, что состариться и умереть в Венеции — это вопиющая безвкусица! — тихо проговорил Андреа. — Да, вкус, все вкус! Словно вся жизнь не что иное, как вопрос вкуса! — дребезжащим голосом сердито продолжал он, глядя на один из отдаленных серебристых куполов. — Ты великая шлюха!
— Папа! — прошептал Тонио.
Отец положил на его плечо костлявую, как клешня, руку.
— Сын мой, у тебя нет времени на то, чтобы взрослеть медленно. Я уже говорил тебе об этом. Теперь запомни: ты должен вбить себе в голову, что уже стал мужчиной. Веди себя так, будто это абсолютная правда, тогда и все остальное встанет на свои места, понимаешь? — Бледные глаза остановились на Тонио, сверкнули на миг, а потом снова потускнели. — Я бы отдал тебе империю, дальние моря, весь мир. Но теперь могу дать лишь совет: когда ты сам решишь, что ты уже мужчина, тут же им станешь. Все остальное образуется само собой. Запомни.
* * *
Прошло два часа, прежде чем Тонио убедили-таки поехать на Бренту. Алессандро дважды ходил в покои Андреа и оба раза возвращался со словами, что приказ отца безоговорочен.Пора было отправляться на виллу Лизани. Андреа беспокоился, что Марианна и Тонио и так уже опаздывают, и хотел отослать их немедленно.
Наконец синьор Леммо приказал грузить вещи на гондолы и отозвал Тонио в сторону.
— Он страдает от боли, — сказал секретарь. — И не хочет, чтобы ты или твоя матушка видели его в таком состоянии. А теперь послушай меня. Не нужно показывать ему, насколько ты встревожен. Если произойдет что-нибудь серьезное, я пошлю за тобой.
* * *
Когда они шли по маленькой пристани, Тонио едва сдерживал слезы.— Вытри глаза, — шепнул ему Алессандро, помогая взойти на лодку. — Он на балконе, вышел пожелать нам счастливого пути.
Тонио взглянул вверх; он увидел призрачную фигуру, поддерживаемую с обеих сторон. На Андреа была красная мантия; волосы приглажены, а на губах, как в белом мраморе, застыла улыбка.
— Я никогда больше его не увижу, — прошептал Тонио.
Хвала Господу за быстроту лодки, за извилистое русло канала. Когда дом скрылся из виду и Тонио наконец оказался в маленькой каютке, он заплакал беззвучно, но неудержимо.
Алессандро крепко сжимал его руку.
Когда же Тонио поднял голову, он увидел, что Марианна выглядывает в окно с самым мечтательным выражением.
— Брента! — почти пропела она. — Я не видела большую землю с раннего детства!
19
В королевстве Неаполь и Сицилия Гвидо не нашел ни одного ученика, ради которого стоило бы отправляться в обратный путь. То тут, то там ему показывали многообещающих мальчиков, но у него не хватало силы духа порекомендовать их родителям подвергнуть своего ребенка хирургической операции.
А среди тех мальчиков, что уже были оскоплены, он не обнаружил ни одного подающего надежды.
Тогда он отправился дальше, в Папскую область, потом в сам Рим, а затем дальше на север, в Тоскану.
Проводя ночи в шумных гостиницах, а дни — в наемных каретах, изредка обедая с прихлебателями каких-нибудь знатных семейств, он сам таскал свой скудный скарб в потертом кожаном саквояже, в правой руке под плащом сжимая кинжал, чтобы защитить себя от разбойников, которые повсюду охотились за путешественниками.
В маленьких городках он заходил в церкви. И везде — в деревнях и в городах — слушал оперу.
К тому времени, когда Гвидо покидал Флоренцию, у него было уже два более или менее талантливых мальчика. Он поместил их в один из монастырей и собирался забрать оттуда, когда будет возвращаться в Неаполь. Не Бог весть какое чудо, они были лучшим из всего, что он слышал за время путешествия, а вернуться ни с чем казалось ему совершенно невозможным.
В Болонье он часто посещал кафе, встречался с известными театральными импресарио, проводил долгие часы с певцами, собравшимися там в надежде получить предложение о сезонном контракте, и все надеялся встретить какого-нибудь одетого в лохмотья и мечтающего о сцене мальчишку с восхитительным голосом.
Старые друзья покупали ему выпивку. Это были певцы, учившиеся с Гвидо в одном классе. Они были рады повидать его и, ощущая свое нынешнее безусловное превосходство над ним, с гордостью рассказывали о своей жизни.
Но и здесь он ничего не нашел.
Когда пришла весна, воздух стал теплей и ароматней, а тополя оделись зелеными листьями, Гвидо двинулся дальше на север, чтобы проникнуть в глубочайшую тайну Италии: в великую и древнюю Венецианскую республику.
А среди тех мальчиков, что уже были оскоплены, он не обнаружил ни одного подающего надежды.
Тогда он отправился дальше, в Папскую область, потом в сам Рим, а затем дальше на север, в Тоскану.
Проводя ночи в шумных гостиницах, а дни — в наемных каретах, изредка обедая с прихлебателями каких-нибудь знатных семейств, он сам таскал свой скудный скарб в потертом кожаном саквояже, в правой руке под плащом сжимая кинжал, чтобы защитить себя от разбойников, которые повсюду охотились за путешественниками.
В маленьких городках он заходил в церкви. И везде — в деревнях и в городах — слушал оперу.
К тому времени, когда Гвидо покидал Флоренцию, у него было уже два более или менее талантливых мальчика. Он поместил их в один из монастырей и собирался забрать оттуда, когда будет возвращаться в Неаполь. Не Бог весть какое чудо, они были лучшим из всего, что он слышал за время путешествия, а вернуться ни с чем казалось ему совершенно невозможным.
В Болонье он часто посещал кафе, встречался с известными театральными импресарио, проводил долгие часы с певцами, собравшимися там в надежде получить предложение о сезонном контракте, и все надеялся встретить какого-нибудь одетого в лохмотья и мечтающего о сцене мальчишку с восхитительным голосом.
Старые друзья покупали ему выпивку. Это были певцы, учившиеся с Гвидо в одном классе. Они были рады повидать его и, ощущая свое нынешнее безусловное превосходство над ним, с гордостью рассказывали о своей жизни.
Но и здесь он ничего не нашел.
Когда пришла весна, воздух стал теплей и ароматней, а тополя оделись зелеными листьями, Гвидо двинулся дальше на север, чтобы проникнуть в глубочайшую тайну Италии: в великую и древнюю Венецианскую республику.
20
Андреа Трески умер в самый разгар августовской жары. Синьор Леммо немедленно сообщил Тонио, что отныне Катрина и ее муж являются его опекунами. А Карло Трески, за которым отец послал, поняв, что смертный час близок, уже покинул Стамбул и на всех парусах несется домой.
Часть вторая
1
Дом был наполнен смертью и чужими людьми: пожилыми господами в черных и алых мантиях, бесконечно перешептывающимися между собой. А потом в глубине отцовских покоев раздался тот ужасный, нечеловеческий крик. Тонио слышал, как возник этот страшный звук и как он нарастал.
А когда наконец двери распахнулись, в коридор вышел его брат Карло и, встретившись с ним глазами, еле заметно улыбнулся. Улыбка была нерешительной, печальной. Всего лишь тонкий заслон для гнева, бушующего в душе этого человека.
Черные глаза, точь-в-точь как у самого Тонио, наполнились удивлением, когда Карло обнаружил их с братом сходство. На его лице, более крупном и загорелом, чем у Тонио, неожиданно отразилось волнение. Брат шагнул вперед, развел руки в знак приветствия и, заключив Тонио в объятия, прижал к себе так крепко, что мальчик кожей почувствовал вздох Карло, прежде чем услышал его.
Но что он ожидал в нем увидеть? Злобу? Горечь? Иссушенную страсть, переросшую в коварство? Его лицо было таким открытым, что казалось бесхитростным отражением внутреннего тепла. Руки судорожно гладили волосы Тонио, а губы прижались к его лбу. В этих ласковых прикосновениях было нечто собственническое, и в тот миг, пока они не разжали объятий, Тонио испытал самое тайное и самое прекрасное облегчение.
— Ты здесь, — прошептал он.
И брат произнес, столь мягко, словно это был голос сердца, исходивший из его массивной груди:
— Тонио.
— Карло! — прошептала Катрина, с шелковым шуршанием возникшая за спиной Тонио, когда дверь открылась и выпустила его брата. Она откинула траурную вуаль. Лицо тетушки было полно печали.
Вокруг слышались негромкие голоса, шепот; синьор Леммо суетился и сновал туда и сюда. Катрина пошла за ним по коридору. А Марианна, вся в трауре, смотрела себе под ноги, уставившись в одну точку.
Но то и дело Тонио видел блеск четок, которые она перебирала, и блеск в ее глазах, когда она на мгновение поднимала взгляд.
Однако она никак не прореагировала, когда Карло вошел в комнату. А тот уголком глаза сразу заметил ее.
Поклонился и произнес, глядя в пол:
— Синьора Трески.
Он был такой же, как на своих портретах, разве что кожа на солнце Леванта стала более смуглой. Руки брата с тыльной стороны покрывали черные волосы, и от него исходил пряный запах мускуса и специй.
А теперь, где-то, за еще одной закрытой дверью, Катрина упрашивала его о чем-то:
— Карло, Карло!
Алессандро обнял Тонио за плечи. Они молча, медленно прошли в комнату Тонио. На секунду из-за стены донесся голос Катрины:
— Ты дома, понимаешь, ты дома, и ты еще молод, и везде вокруг тебя — жизнь...
Ответом был низкий, нечленораздельный рокот гнева, заглушающий ее голос.
Закрыв дверь, Алессандро снял свой синий плащ в каплях дождя. В больших задумчивых глазах певца читалось беспокойство.
— Итак, он уже здесь, — прошептал Алессандро.
— Алессандро, ты должен остаться, — умоляюще произнес Тонио. — Ты мне нужен под этой крышей еще четыре года, пока я не женюсь на Франческе Лизани. Все это прописано в завещании моего отца, в его указаниях опекунам. Но четыре года, Алессандро, я должен буду как-то жить с ними всеми...
Певец приложил палец к губам Тонио, словно был ангелом, ставящим последнюю печать в момент творения.
А когда наконец двери распахнулись, в коридор вышел его брат Карло и, встретившись с ним глазами, еле заметно улыбнулся. Улыбка была нерешительной, печальной. Всего лишь тонкий заслон для гнева, бушующего в душе этого человека.
* * *
А перед этим Тонио видел прибытие брата. Лодка шла вверх по Большому каналу. Брат стоял на носу лодки, и его плащ слегка развевался на сыром ветру. И черные волосы Карло, и сама форма головы были знакомы Тонио. Встречая его на верхней ступеньке лестницы, он смотрел, как Карло входит на пристань.Черные глаза, точь-в-точь как у самого Тонио, наполнились удивлением, когда Карло обнаружил их с братом сходство. На его лице, более крупном и загорелом, чем у Тонио, неожиданно отразилось волнение. Брат шагнул вперед, развел руки в знак приветствия и, заключив Тонио в объятия, прижал к себе так крепко, что мальчик кожей почувствовал вздох Карло, прежде чем услышал его.
Но что он ожидал в нем увидеть? Злобу? Горечь? Иссушенную страсть, переросшую в коварство? Его лицо было таким открытым, что казалось бесхитростным отражением внутреннего тепла. Руки судорожно гладили волосы Тонио, а губы прижались к его лбу. В этих ласковых прикосновениях было нечто собственническое, и в тот миг, пока они не разжали объятий, Тонио испытал самое тайное и самое прекрасное облегчение.
— Ты здесь, — прошептал он.
И брат произнес, столь мягко, словно это был голос сердца, исходивший из его массивной груди:
— Тонио.
* * *
А всего через несколько минут раздался рев, сначала глухой, но постепенно усиливающийся, — рычание сквозь стиснутые зубы, стук кулака, снова и снова обрушивающегося на отцовский стол.— Карло! — прошептала Катрина, с шелковым шуршанием возникшая за спиной Тонио, когда дверь открылась и выпустила его брата. Она откинула траурную вуаль. Лицо тетушки было полно печали.
Вокруг слышались негромкие голоса, шепот; синьор Леммо суетился и сновал туда и сюда. Катрина пошла за ним по коридору. А Марианна, вся в трауре, смотрела себе под ноги, уставившись в одну точку.
Но то и дело Тонио видел блеск четок, которые она перебирала, и блеск в ее глазах, когда она на мгновение поднимала взгляд.
Однако она никак не прореагировала, когда Карло вошел в комнату. А тот уголком глаза сразу заметил ее.
Поклонился и произнес, глядя в пол:
— Синьора Трески.
Он был такой же, как на своих портретах, разве что кожа на солнце Леванта стала более смуглой. Руки брата с тыльной стороны покрывали черные волосы, и от него исходил пряный запах мускуса и специй.
А теперь, где-то, за еще одной закрытой дверью, Катрина упрашивала его о чем-то:
— Карло, Карло!
* * *
Наверху лестницы появился Беппо, за ним возвышался Алессандро.Алессандро обнял Тонио за плечи. Они молча, медленно прошли в комнату Тонио. На секунду из-за стены донесся голос Катрины:
— Ты дома, понимаешь, ты дома, и ты еще молод, и везде вокруг тебя — жизнь...
Ответом был низкий, нечленораздельный рокот гнева, заглушающий ее голос.
Закрыв дверь, Алессандро снял свой синий плащ в каплях дождя. В больших задумчивых глазах певца читалось беспокойство.
— Итак, он уже здесь, — прошептал Алессандро.
— Алессандро, ты должен остаться, — умоляюще произнес Тонио. — Ты мне нужен под этой крышей еще четыре года, пока я не женюсь на Франческе Лизани. Все это прописано в завещании моего отца, в его указаниях опекунам. Но четыре года, Алессандро, я должен буду как-то жить с ними всеми...
Певец приложил палец к губам Тонио, словно был ангелом, ставящим последнюю печать в момент творения.