Страница:
«А я заплатил за все это самую высокую цену», — подумал он. Ибо даже в самые мрачные мгновения он не мог по-настоящему осуждать ее за то, что она лежала в объятиях Карло. И бывали времена, когда его вдруг, как когти стервятника, начинала терзать мысль о том, что это он, Тонио, может однажды вернуть мать в ту же пустую комнату, и это из-за него ей придется снова надеть черные вдовьи одежды. Он вздрогнул и, постаравшись скрыть это, отвел глаза в сторону.
До этого самого дня, стоило ему увидеть бьющегося об оконное стекло мотылька, как он немедленно выбегал из комнаты. Он не находил в себе сил просто взять мотылька рукой и выпустить его, потому что тут же представлял себе Марианну, запертую в пустой спальне.
Но в объятиях других людей он познал врачующее наслаждение, и оно оказалось столь мощным, что стало для него очистительным прощением.
Грехом была злоба. Грехом была жестокость. Грех совершили те люди в Фловиго, что уничтожили его нерожденных сыновей.
Но никто и никогда не смог бы убедить его в том, что его любовь к Гвидо, его любовь к кардиналу была грехом.
И даже то, чем он занимался в закрытой карете с тем грубым смуглым парнем, не было грехом. Как не была грехом гондола, в которой малютка Беттина положила ему на грудь свою головку.
И все же он знал, что не может выразить все эти чувства человеку, который был владыкой Церкви. Он не мог объединить два мира: один — бесконечно властный и связанный с божественным откровением и легендарными преданиями, другой — суетный и рутинный, властвующий в каждом темном уголке земли.
Его возмущало, что кардинал все же просил его об этом. И когда он увидел беспомощность и печаль в глазах его преосвященства, он почувствовал себя отрезанным от этого человека, как будто близки они были уже много, много лет тому назад.
— Я не могу судить за тебя, — прошептал кардинал. — Ты когда-то сказал мне, что музыка для тебя — нечто естественное, сотворенное для мира Господом. И ты, при всей своей экзотической красоте, кажешься естественным, как цветы на лозе. И хотя для меня ты — зло, ради тебя я готов на вечные муки. Я сам себя не понимаю.
— Ах, тогда не ищите ответа у меня! — воскликнул Тонио.
Что-то вспыхнуло в глазах кардинала. Он напряженно вглядывался в спокойное лицо Тонио.
— Но разве ты не видишь, — сказал Кальвино сквозь зубы, — что одного тебя достаточно, чтобы свести мужчину с ума!
Он схватил Тонио за плечи с невероятной силой.
Тонио глубоко вздохнул, пытаясь изгнать из себя гнев, и сказал сам себе: «Этой боли недостаточно».
— Мой господин, позвольте мне теперь же оставить вас, — взмолился он. — Ибо я испытываю к вам одну лишь любовь и желаю, чтобы вы были в мире с самим собой.
Кардинал покачал головой, не отрывая от Тонио глаз. Дыхание с шумом вырывалось из его груди, лицо побагровело. Сила его хватки нарастала, и Тонио почувствовал, как гнев вновь закипает в нем.
Ему не нравилось, что кардинал держит его вот так, раздражало ощущение страсти и силы, исходившее от рук Кальвино.
Он был беспомощен и знал это. Он хорошо помнил силу этих рук, так легко переворачивавших его в постели, точно он был женщиной или ребенком. В этот миг он подумал и о руках, схватывающихся с ним в фехтовальном зале, заталкивающих его в темные спальни, припечатывающих его к кожаному диванчику кареты. А еще о той скрытой энергии, что, казалось, струилась из этого человека, в то время как он снова и снова пытался искать свидетельство подчинения там, где была одна только страсть.
У Тонио потемнело в глазах. Кажется, он вскрикнул. И внезапно рванулся, намереваясь то ли высвободиться из рук кардинала, то ли даже ударить его, и тут же почувствовал, как хватка Кальвино стала еще крепче. Да, он был беспомощен именно настолько, насколько представлял себе. Кардинал удерживал его без труда.
Но было видно, что он оторопел. Как будто своим непроизвольным порывом Тонио разбудил его. Теперь он смотрел на Тонио как на перепуганное дитя.
— Так ты хотел поднять на меня руку, Марк Антонио? — спросил он так, словно боялся услышать ответ.
— О нет, мой господин, — ответил Тонио тихо. — Я думал, что это вы хотите поднять на меня руку. Ударьте же меня, мой господин! — Он поморщился и вздрогнул. — Мне бы хотелось ощутить это, эту силу, которая мне непонятна! — Он протянул руки и вцепился в плечи кардинала, а потом прижался к нему, как бы пытаясь расслабить его тело.
Кардинал отпустил его и отшатнулся.
— Так что, я действительно кажусь вам естественным? Так я, по-вашему, похож на цветы на лозе? — прошептал Тонио. — Если бы я только понимал вас или то, что вы чувствуете! И если бы я понимал ее, со всей ее мягкостью, с ее голоском, похожим на звон колокольчика, и с ее потаенным миром, скрытым под юбками! О, если бы вы оба не были для меня тайной, если бы я стал частью одного из вас или даже частью вас обоих!
— Ты говоришь как безумец! — воскликнул кардинал. Выпростал руку и потрогал Тонио за щеку.
— Как безумец? — пробормотал Тонио еле слышно. — Безумец! Вы отреклись от меня, назвав меня одновременно и естественным, и греховным. И вы же назвали меня тем, что сводит мужчин с ума. Что могли бы эти слова означать для меня? Как должен я вытерпеть все это? И вы еще говорите, что безумец — я! Но кем еще был безумный Дельфийский оракул, как не уродливым созданием с конечностями, приспособленными к тому, чтобы сделать из него объект желания?
Он отер рот тыльной стороной ладони и прижал ее к губам, словно пытаясь остановить поток слов.
Он знал, что кардинал смотрит на него, и в то же время чувствовал, что тот успокоился.
В тишине прошло несколько минут.
— Прости меня, Марк Антонио, — наконец медленно, низким голосом проговорил кардинал.
— Но почему, мой господин? За что? — спросил Тонио. — Вы проявляете щедрость и терпение даже в этом?
Кардинал покачал головой, словно в ответ на какие-то свои мысли.
Потом нехотя оторвал глаза от Тонио и прошел несколько шагов к письменному столу, откуда обернулся. В руке его был серебряный крест, и пламя свечей озаряло красный муаровый шелк его мантии. Глаза Кальвино сузились до щелочек, а на лице была написана неизбывная печаль.
— Как ужасно, — прошептал он, — что мне легче жить с моим самобичеванием, чем знать, что ты испытываешь такую боль.
11
12
13
До этого самого дня, стоило ему увидеть бьющегося об оконное стекло мотылька, как он немедленно выбегал из комнаты. Он не находил в себе сил просто взять мотылька рукой и выпустить его, потому что тут же представлял себе Марианну, запертую в пустой спальне.
Но в объятиях других людей он познал врачующее наслаждение, и оно оказалось столь мощным, что стало для него очистительным прощением.
Грехом была злоба. Грехом была жестокость. Грех совершили те люди в Фловиго, что уничтожили его нерожденных сыновей.
Но никто и никогда не смог бы убедить его в том, что его любовь к Гвидо, его любовь к кардиналу была грехом.
И даже то, чем он занимался в закрытой карете с тем грубым смуглым парнем, не было грехом. Как не была грехом гондола, в которой малютка Беттина положила ему на грудь свою головку.
И все же он знал, что не может выразить все эти чувства человеку, который был владыкой Церкви. Он не мог объединить два мира: один — бесконечно властный и связанный с божественным откровением и легендарными преданиями, другой — суетный и рутинный, властвующий в каждом темном уголке земли.
Его возмущало, что кардинал все же просил его об этом. И когда он увидел беспомощность и печаль в глазах его преосвященства, он почувствовал себя отрезанным от этого человека, как будто близки они были уже много, много лет тому назад.
— Я не могу судить за тебя, — прошептал кардинал. — Ты когда-то сказал мне, что музыка для тебя — нечто естественное, сотворенное для мира Господом. И ты, при всей своей экзотической красоте, кажешься естественным, как цветы на лозе. И хотя для меня ты — зло, ради тебя я готов на вечные муки. Я сам себя не понимаю.
— Ах, тогда не ищите ответа у меня! — воскликнул Тонио.
Что-то вспыхнуло в глазах кардинала. Он напряженно вглядывался в спокойное лицо Тонио.
— Но разве ты не видишь, — сказал Кальвино сквозь зубы, — что одного тебя достаточно, чтобы свести мужчину с ума!
Он схватил Тонио за плечи с невероятной силой.
Тонио глубоко вздохнул, пытаясь изгнать из себя гнев, и сказал сам себе: «Этой боли недостаточно».
— Мой господин, позвольте мне теперь же оставить вас, — взмолился он. — Ибо я испытываю к вам одну лишь любовь и желаю, чтобы вы были в мире с самим собой.
Кардинал покачал головой, не отрывая от Тонио глаз. Дыхание с шумом вырывалось из его груди, лицо побагровело. Сила его хватки нарастала, и Тонио почувствовал, как гнев вновь закипает в нем.
Ему не нравилось, что кардинал держит его вот так, раздражало ощущение страсти и силы, исходившее от рук Кальвино.
Он был беспомощен и знал это. Он хорошо помнил силу этих рук, так легко переворачивавших его в постели, точно он был женщиной или ребенком. В этот миг он подумал и о руках, схватывающихся с ним в фехтовальном зале, заталкивающих его в темные спальни, припечатывающих его к кожаному диванчику кареты. А еще о той скрытой энергии, что, казалось, струилась из этого человека, в то время как он снова и снова пытался искать свидетельство подчинения там, где была одна только страсть.
У Тонио потемнело в глазах. Кажется, он вскрикнул. И внезапно рванулся, намереваясь то ли высвободиться из рук кардинала, то ли даже ударить его, и тут же почувствовал, как хватка Кальвино стала еще крепче. Да, он был беспомощен именно настолько, насколько представлял себе. Кардинал удерживал его без труда.
Но было видно, что он оторопел. Как будто своим непроизвольным порывом Тонио разбудил его. Теперь он смотрел на Тонио как на перепуганное дитя.
— Так ты хотел поднять на меня руку, Марк Антонио? — спросил он так, словно боялся услышать ответ.
— О нет, мой господин, — ответил Тонио тихо. — Я думал, что это вы хотите поднять на меня руку. Ударьте же меня, мой господин! — Он поморщился и вздрогнул. — Мне бы хотелось ощутить это, эту силу, которая мне непонятна! — Он протянул руки и вцепился в плечи кардинала, а потом прижался к нему, как бы пытаясь расслабить его тело.
Кардинал отпустил его и отшатнулся.
— Так что, я действительно кажусь вам естественным? Так я, по-вашему, похож на цветы на лозе? — прошептал Тонио. — Если бы я только понимал вас или то, что вы чувствуете! И если бы я понимал ее, со всей ее мягкостью, с ее голоском, похожим на звон колокольчика, и с ее потаенным миром, скрытым под юбками! О, если бы вы оба не были для меня тайной, если бы я стал частью одного из вас или даже частью вас обоих!
— Ты говоришь как безумец! — воскликнул кардинал. Выпростал руку и потрогал Тонио за щеку.
— Как безумец? — пробормотал Тонио еле слышно. — Безумец! Вы отреклись от меня, назвав меня одновременно и естественным, и греховным. И вы же назвали меня тем, что сводит мужчин с ума. Что могли бы эти слова означать для меня? Как должен я вытерпеть все это? И вы еще говорите, что безумец — я! Но кем еще был безумный Дельфийский оракул, как не уродливым созданием с конечностями, приспособленными к тому, чтобы сделать из него объект желания?
Он отер рот тыльной стороной ладони и прижал ее к губам, словно пытаясь остановить поток слов.
Он знал, что кардинал смотрит на него, и в то же время чувствовал, что тот успокоился.
В тишине прошло несколько минут.
— Прости меня, Марк Антонио, — наконец медленно, низким голосом проговорил кардинал.
— Но почему, мой господин? За что? — спросил Тонио. — Вы проявляете щедрость и терпение даже в этом?
Кардинал покачал головой, словно в ответ на какие-то свои мысли.
Потом нехотя оторвал глаза от Тонио и прошел несколько шагов к письменному столу, откуда обернулся. В руке его был серебряный крест, и пламя свечей озаряло красный муаровый шелк его мантии. Глаза Кальвино сузились до щелочек, а на лице была написана неизбывная печаль.
— Как ужасно, — прошептал он, — что мне легче жить с моим самобичеванием, чем знать, что ты испытываешь такую боль.
11
В ту же ночь, когда Гвидо пришел домой с виллы графини, кардинал пригласил его к себе и спросил, не нужна ли ему помощь в связи со скорым началом оперного сезона.
Он заверил Гвидо, что в этом году непременно будет в театре, хотя прежде никогда не арендовал ложу. И предложил в ночь премьеры дать бал в своем дворце, если, конечно, Гвидо того пожелает.
Гвидо, как всегда, был глубоко тронут добротой его преосвященства. А потом спросил в простой и прямой манере, во власти ли кардинала обеспечить Тонио парой вооруженных телохранителей.
Так же просто он объяснил кардиналу, что Тонио запрещен въезд в Венецию, где тот был кастрирован три года назад, что он принадлежит к древнему роду, что всю эту историю окружает какая-то тайна, о которой Гвидо ничего не известно, и что теперь большое число венецианцев приезжают в Рим.
После недолгого размышления кардинал кивнул:
— Мне приходилось слышать подобные истории. — Он вздохнул.
В любом случае, задача обеспечить Марка Антонио постоянной охраной пары бравос не представлялась сколько-нибудь сложной. Но сам кардинал мало разбирался в таких вопросах и предпочитал полагаться на людей компетентных.
— Давайте организуем это, не ставя в известность Марка Антонио, — предложил он. — Не стоит его тревожить.
Гвидо не смог скрыть свое облегчение, так как у него было сильное подозрение, что Тонио, скорее всего, отказался бы от такой защиты, если бы его об этом спросили.
Он поцеловал кольцо кардинала и постарался как можно более горячо выразить свою благодарность.
Кардинал же, как всегда, был внимателен и любезен. Но перед тем как отпустить Гвидо, задал ему такой вопрос:
— Скажите, какова вероятность того, что Марка Антонио ждет успех на сцене?
Увидев на лице Гвидо испуг, он тут же поспешил объяснить, что ничего не понимает в музыке и не может судить о голосе Тонио.
Маэстро сообщил ему довольно резко, что Тонио в настоящий момент — самый великий певец в Риме.
Когда Гвидо вернулся в свои комнаты, то был более чем разочарован, увидев, что ученика нет дома.
Тонио был нужен ему прямо сейчас. Маэстро жаждал найти успокоение в его объятиях.
Паоло спал глубоким сном. Комнаты были залиты лунным светом, и Гвидо, слишком усталый и взволнованный для того, чтобы работать, просто долго сидел, глядя в окно на звезды.
Было уже темно, когда он добрался до нужного ему дома. Граф оказался не один. С ним обедали несколько его друзей, все явно богатые, праздные и беззаботные люди. Молодой кастрат в женском платье пел и играл на лютне.
Он был одним из тех редких кастратов, что имели почти женскую грудь. Декольте безвкусного оранжевого платья выгодно подчеркивало это преимущество.
Стол был уставлен блюдами с жареной дичью и барашком, и у всех присутствовавших мужчин был такой вид, словно они пили уже много дней подряд.
Кастрат, отрастивший себе по-женски длинные волосы, попросил Тонио спеть, признавшись, что ему уже все уши прожужжали о голосе Тонио Трески.
Тонио внимательно посмотрел на это существо. Потом обвел взглядом мужчин. Наконец его глаза остановились на графе ди Стефано, который прекратил есть и наблюдал за ним с некоторой тревогой во взгляде. Тонио встал, намереваясь уйти.
Но ди Стефано тут же подошел к нему. Своим приятелям он разрешил оставаться за столом хоть всю ночь, если им, конечно, будет угодно, а Тонио предложил подняться наверх.
Круглое лицо графа было пугающе серьезным. Лоснящиеся черные кудри вкупе со щетиной на подбородке и даже на шее придавали ему несколько семитский вид.
— Приношу извинения за моих друзей, — быстро проговорил он. — Они обидели тебя.
— Твои друзья вовсе меня не обидели, — спокойно ответил Тонио. — Но я подозреваю, что евнух там, внизу, лелеет какие-то надежды, которые я не могу оправдать. Я хочу уйти.
— Нет! — прошептал граф почти отчаянно.
С совершенно необычным блеском в глазах он подошел к Тонио, словно его что-то подталкивало, и придвинулся так близко, что прикосновение оказалось неизбежным. Однако он поднял руку, и она так и зависла в воздухе с растопыренными пальцами.
Казалось, он обезумел от страсти. Таким возбужденным выглядел иногда кардинал, да и другие благодарные любовники Тонио. К тому же в ди Стефано не чувствовалось гордости. И не было надменности того рабочего, которого Тонио подобрал на улице.
Тонио взялся за ручку двери, чувствуя, как нарастает в нем страсть, и уже теряя голову, почти как этот человек.
Он повернулся и невольно издал какой-то шипящий звук, потому что граф в этот момент схватил его и прижал к двери.
Как редки, как исключительно редки бывали в его жизни такие моменты, когда он совершенно не мог управлять собой!
А ведь долго ему казалось, что он легко может распоряжаться своей страстью! Будь то с Гвидо или с любым из тех, кого он выбирал для себя, как чашу вина, и сколько их было, этих чаш... А теперь он совершенно растерялся, прекрасно понимая, что он под крышей графа, в его доме, в полной его власти. Никогда прежде он не находился еще во власти молодого и ничем не сдерживаемого любовника.
Граф разорвал на себе рубашку и скинул ее. Скользнув рукой к бриджам, расстегнул и их. Его темная щетина больно кололась, когда он покрывал поцелуями шею Тонио. Одновременно он, как ребенок, пытался стянуть с Тонио камзол и порвал крепление шпаги.
Клацнув, клинок упал на пол.
Но когда граф обнаженным телом прижался к Тонио и почувствовал, что за пазухой у того лежит кинжал, он оставил его на месте. Со стоном он притянул Тонио к себе, и тот увидел, как вздымается его крепкий, могучий пенис.
— Дай его мне, я хочу его, — выдохнул Тонио и, опустившись на колени, взял этот орган в рот.
Глядя на него сверху вниз, Тонио коснулся шелковой кожи на его лице и молча вышел из комнаты.
Он приказал отвезти его на площадь Испании.
Подъехав к подножию высокой Испанской лестницы, он долго смотрел в окно на тех, кто проходил мимо него в темноте. Высоко над его головой на фоне освещенного луной неба мерцали самые разные окна, но ему не были известны ни здешние дома, ни их обитатели.
На миг его лицо попало в луч фонаря, и тут же человек, державший фонарь в руке, вежливо отвел его в сторону.
Кажется, он заснул. Он и сам не знал, спал или нет. Но внезапно встрепенулся, почувствовав присутствие Кристины, пытаясь ухватиться за сон, в котором они вели какую-то торопливую беседу и он что-то тщетно пытался ей объяснить, а она печалилась и пыталась убежать...
Он вспомнил, что находится на площади Испании и что ему нужно ехать домой. Но куда это — домой, — какое-то мгновение он не мог вспомнить.
Улыбнувшись, он велел кучеру трогать и, опять почти засыпая, подумал: «А почему, интересно, Беттикино до сих пор не приехал?» И только тогда до него дошло, что до начала оперного сезона осталось меньше чем две недели.
Он заверил Гвидо, что в этом году непременно будет в театре, хотя прежде никогда не арендовал ложу. И предложил в ночь премьеры дать бал в своем дворце, если, конечно, Гвидо того пожелает.
Гвидо, как всегда, был глубоко тронут добротой его преосвященства. А потом спросил в простой и прямой манере, во власти ли кардинала обеспечить Тонио парой вооруженных телохранителей.
Так же просто он объяснил кардиналу, что Тонио запрещен въезд в Венецию, где тот был кастрирован три года назад, что он принадлежит к древнему роду, что всю эту историю окружает какая-то тайна, о которой Гвидо ничего не известно, и что теперь большое число венецианцев приезжают в Рим.
После недолгого размышления кардинал кивнул:
— Мне приходилось слышать подобные истории. — Он вздохнул.
В любом случае, задача обеспечить Марка Антонио постоянной охраной пары бравос не представлялась сколько-нибудь сложной. Но сам кардинал мало разбирался в таких вопросах и предпочитал полагаться на людей компетентных.
— Давайте организуем это, не ставя в известность Марка Антонио, — предложил он. — Не стоит его тревожить.
Гвидо не смог скрыть свое облегчение, так как у него было сильное подозрение, что Тонио, скорее всего, отказался бы от такой защиты, если бы его об этом спросили.
Он поцеловал кольцо кардинала и постарался как можно более горячо выразить свою благодарность.
Кардинал же, как всегда, был внимателен и любезен. Но перед тем как отпустить Гвидо, задал ему такой вопрос:
— Скажите, какова вероятность того, что Марка Антонио ждет успех на сцене?
Увидев на лице Гвидо испуг, он тут же поспешил объяснить, что ничего не понимает в музыке и не может судить о голосе Тонио.
Маэстро сообщил ему довольно резко, что Тонио в настоящий момент — самый великий певец в Риме.
Когда Гвидо вернулся в свои комнаты, то был более чем разочарован, увидев, что ученика нет дома.
Тонио был нужен ему прямо сейчас. Маэстро жаждал найти успокоение в его объятиях.
Паоло спал глубоким сном. Комнаты были залиты лунным светом, и Гвидо, слишком усталый и взволнованный для того, чтобы работать, просто долго сидел, глядя в окно на звезды.
* * *
А Тонио прямо из покоев кардинала отправился в фехтовальный зал, где после некоторых расспросов узнал адрес флорентийца, графа Раффаэле ди Стефано, который так часто бывал в прошлом его партнером по поединкам.Было уже темно, когда он добрался до нужного ему дома. Граф оказался не один. С ним обедали несколько его друзей, все явно богатые, праздные и беззаботные люди. Молодой кастрат в женском платье пел и играл на лютне.
Он был одним из тех редких кастратов, что имели почти женскую грудь. Декольте безвкусного оранжевого платья выгодно подчеркивало это преимущество.
Стол был уставлен блюдами с жареной дичью и барашком, и у всех присутствовавших мужчин был такой вид, словно они пили уже много дней подряд.
Кастрат, отрастивший себе по-женски длинные волосы, попросил Тонио спеть, признавшись, что ему уже все уши прожужжали о голосе Тонио Трески.
Тонио внимательно посмотрел на это существо. Потом обвел взглядом мужчин. Наконец его глаза остановились на графе ди Стефано, который прекратил есть и наблюдал за ним с некоторой тревогой во взгляде. Тонио встал, намереваясь уйти.
Но ди Стефано тут же подошел к нему. Своим приятелям он разрешил оставаться за столом хоть всю ночь, если им, конечно, будет угодно, а Тонио предложил подняться наверх.
* * *
Когда они оказались в спальне, граф закрыл дверь на задвижку, и Тонио застыл, глядя на щеколду. Ди Стефано тем временем пошел зажечь свечу. Взору открылась массивная кровать с резными опорами. В открытом окне висела гигантская луна.Круглое лицо графа было пугающе серьезным. Лоснящиеся черные кудри вкупе со щетиной на подбородке и даже на шее придавали ему несколько семитский вид.
— Приношу извинения за моих друзей, — быстро проговорил он. — Они обидели тебя.
— Твои друзья вовсе меня не обидели, — спокойно ответил Тонио. — Но я подозреваю, что евнух там, внизу, лелеет какие-то надежды, которые я не могу оправдать. Я хочу уйти.
— Нет! — прошептал граф почти отчаянно.
С совершенно необычным блеском в глазах он подошел к Тонио, словно его что-то подталкивало, и придвинулся так близко, что прикосновение оказалось неизбежным. Однако он поднял руку, и она так и зависла в воздухе с растопыренными пальцами.
Казалось, он обезумел от страсти. Таким возбужденным выглядел иногда кардинал, да и другие благодарные любовники Тонио. К тому же в ди Стефано не чувствовалось гордости. И не было надменности того рабочего, которого Тонио подобрал на улице.
Тонио взялся за ручку двери, чувствуя, как нарастает в нем страсть, и уже теряя голову, почти как этот человек.
Он повернулся и невольно издал какой-то шипящий звук, потому что граф в этот момент схватил его и прижал к двери.
Как редки, как исключительно редки бывали в его жизни такие моменты, когда он совершенно не мог управлять собой!
А ведь долго ему казалось, что он легко может распоряжаться своей страстью! Будь то с Гвидо или с любым из тех, кого он выбирал для себя, как чашу вина, и сколько их было, этих чаш... А теперь он совершенно растерялся, прекрасно понимая, что он под крышей графа, в его доме, в полной его власти. Никогда прежде он не находился еще во власти молодого и ничем не сдерживаемого любовника.
Граф разорвал на себе рубашку и скинул ее. Скользнув рукой к бриджам, расстегнул и их. Его темная щетина больно кололась, когда он покрывал поцелуями шею Тонио. Одновременно он, как ребенок, пытался стянуть с Тонио камзол и порвал крепление шпаги.
Клацнув, клинок упал на пол.
Но когда граф обнаженным телом прижался к Тонио и почувствовал, что за пазухой у того лежит кинжал, он оставил его на месте. Со стоном он притянул Тонио к себе, и тот увидел, как вздымается его крепкий, могучий пенис.
— Дай его мне, я хочу его, — выдохнул Тонио и, опустившись на колени, взял этот орган в рот.
* * *
Была уже полночь, когда Тонио поднялся с постели. В доме стояла полнейшая тишина. Граф лежал на простынях абсолютно голый, и только на мизинце и безымянном пальце его левой руки поблескивали золотые кольца.Глядя на него сверху вниз, Тонио коснулся шелковой кожи на его лице и молча вышел из комнаты.
Он приказал отвезти его на площадь Испании.
Подъехав к подножию высокой Испанской лестницы, он долго смотрел в окно на тех, кто проходил мимо него в темноте. Высоко над его головой на фоне освещенного луной неба мерцали самые разные окна, но ему не были известны ни здешние дома, ни их обитатели.
На миг его лицо попало в луч фонаря, и тут же человек, державший фонарь в руке, вежливо отвел его в сторону.
Кажется, он заснул. Он и сам не знал, спал или нет. Но внезапно встрепенулся, почувствовав присутствие Кристины, пытаясь ухватиться за сон, в котором они вели какую-то торопливую беседу и он что-то тщетно пытался ей объяснить, а она печалилась и пыталась убежать...
Он вспомнил, что находится на площади Испании и что ему нужно ехать домой. Но куда это — домой, — какое-то мгновение он не мог вспомнить.
Улыбнувшись, он велел кучеру трогать и, опять почти засыпая, подумал: «А почему, интересно, Беттикино до сих пор не приехал?» И только тогда до него дошло, что до начала оперного сезона осталось меньше чем две недели.
12
В Рождество по городу разнесся слух, что приехал Беттикино.
Чистый от первого мороза воздух был наполнен звоном всех колоколов Рима. С хоров церквей разносились гимны, а детишки, по обычаю, читали проповеди с кафедр. Младенец Иисус, блистающий среди головокружительного блеска многих ярусов свечей, лежал в тысячах великолепно украшенных колыбелек.
Обнаружив, что скрипачи театра Аржентино — отличные музыканты, Гвидо переписал все струнные партии. Он только улыбнулся, когда Беттикино, сославшись на легкое недомогание, попросил извинить его за то, что не может нанести полагающийся визит, и спросил Гвидо, нельзя ли просто прислать ему партитуру.
Гвидо был готов ко всем трудностям. Он знал правила игры и поэтому дал великому певцу три арии, которые по всем статьям превосходили арии, предназначенные Тонио. С помощью этих арий Беттикино мог отлично продемонстрировать свое мастерство. Гвидо нисколько не удивился и тому, что через двадцать четыре часа партитура была возвращена с аккуратно вписанной орнаментовкой, которую предложил известный певец. Теперь Гвидо мог заняться аккомпанементом. И хотя Беттикино не высказал никаких комплиментов по поводу сочинения, никаких жалоб он тоже не прислал.
Гвидо знал, что толки в кофейнях достигли своей высшей точки. И все как один стремились попасть в новую студию Кристины Гримальди, где она говорила только о Тонио. Театр должен быть переполнен.
Теперь главной задачей Гвидо стало не выдать собственного страха.
Через пару часов после полудня Тонио и Гвидо отправились в театр на встречу с противником, чьи поклонники собирались изгнать Тонио со сцены.
Тут же, однако, появился импресарио Беттикино и сообщил, что певец по-прежнему испытывает легкое недомогание и поэтому на репетиции лишь отработает свои мизансцены. Теноры немедленно стали настаивать на той же привилегии, и Гвидо приказал Тонио тоже хранить полное молчание.
Лишь старый Рубино, пожилой кастрат, который должен был играть в опере вторую по значимости мужскую роль, решительно объявил, что будет петь. Музыканты в яме даже отложили смычки, чтобы поаплодировать ему. Он с полной отдачей запел одну из арий, написанную для контральто и как нельзя лучше подходящую ему. Исполнение было столь филигранным и чистым, что слушатели чуть не прослезились, растрогался и сам Гвидо, который впервые слышал свое сочинение, оживленное незнакомым ему голосом.
Беттикино появился как раз после этого небольшого представления. Тонио почувствовал, как кто-то, проходя мимо, мягко задел его, и с удивлением обернулся. Он увидел, что мимо него прошел не просто человек, а настоящий великан. Его шея была обмотана толстым шерстяным шарфом. На голове вздымалась шапка волос, столь светлых, что они казались серебристыми. А спина у него была очень узкая и очень прямая.
Лишь дойдя до противоположного края сцены, с тем же равнодушным видом миновав старого Рубино, гигант повернулся, как на шарнирах, и метнул в сторону Тонио первый решительный взгляд.
У него были самые холодные голубые глаза, которые Тонио приходилось когда-либо видеть. Казалось, в них переливалось северное сияние. Но, остановившись на Тонио, взгляд этих глаз вдруг дрогнул, словно попал на крючок и не мог никуда деться.
Тонио не шевельнулся и не произнес ни слова, но почувствовал, как по телу пробежала дрожь, словно этот человек произвел на него такое же жуткое впечатление, как еще живой угорь, извивающийся на песчаном берегу.
Он медленно, почти уважительно, опустил, а потом снова поднял глаза и посмотрел на этого гиганта, рост которого составлял по меньшей мере шесть футов и три дюйма[41] и который, совершенно точно, затмил бы на сцене его собственную хрупкую фигуру.
Но тут Беттикино небрежным жестом потянул правой рукой за конец своего шерстяного шарфа. Шарф мягко соскользнул с его шеи и развязался, полностью открыв крупное, квадратное лицо певца.
Он был красивым и даже величественным, как все и говорили, и обладал той скрытой силой, которую много лет назад Гвидо как-то назвал магией, присущей лишь некоторым артистам. Когда он сделал шаг вперед, то казалось, что от этого все на свете изменится.
Он не отрывал глаз от Тонио. И таким безжалостным, таким холодным было выражение его лица, что все вокруг растерялись. Чувствуя, что происходит безмолвная дуэль, музыканты закашляли в кулаки, а импресарио начал нервно потирать руки.
Тонио не двинулся с места. Беттикино шел к нему медленными, размеренными шагами. А потом, остановившись перед ним, протянул свою бледную руку.
Тонио сразу же пожал ее и пробормотал вежливое приветствие. Тогда певец, развернувшись, прежде чем оторвать взгляд, дал музыкантам знак начинать.
Вечером, обойдя множество кофеен, вернулся Паоло и сообщил, что аббаты угрожают зашикать Тонио и прогнать его со сцены.
— Что ж, ничего удивительного, — прошептал Тонио. Он играл в эту время маленькую сонату просто так, для себя, и ему было приятнее внимать музыке, идущей от клавесина, нежели слушать самого себя.
Когда пришел Гвидо, Тонио как бы между прочим спросил его, будет ли в ложе графини сидеть Кристина Гримальди.
— Да. Ты сразу заметишь ее. Она будет сидеть прямо напротив сцены. Она хочет слышать все.
— Как она поживает? — спросил Тонио.
— Что-что? — переспросил Гвидо.
— Как она поживает? — раздраженно и громко повторил Тонио.
Маэстро ответил ему холодной улыбкой.
— А почему бы тебе не пойти и не спросить об этом у нее самой?
Чистый от первого мороза воздух был наполнен звоном всех колоколов Рима. С хоров церквей разносились гимны, а детишки, по обычаю, читали проповеди с кафедр. Младенец Иисус, блистающий среди головокружительного блеска многих ярусов свечей, лежал в тысячах великолепно украшенных колыбелек.
Обнаружив, что скрипачи театра Аржентино — отличные музыканты, Гвидо переписал все струнные партии. Он только улыбнулся, когда Беттикино, сославшись на легкое недомогание, попросил извинить его за то, что не может нанести полагающийся визит, и спросил Гвидо, нельзя ли просто прислать ему партитуру.
Гвидо был готов ко всем трудностям. Он знал правила игры и поэтому дал великому певцу три арии, которые по всем статьям превосходили арии, предназначенные Тонио. С помощью этих арий Беттикино мог отлично продемонстрировать свое мастерство. Гвидо нисколько не удивился и тому, что через двадцать четыре часа партитура была возвращена с аккуратно вписанной орнаментовкой, которую предложил известный певец. Теперь Гвидо мог заняться аккомпанементом. И хотя Беттикино не высказал никаких комплиментов по поводу сочинения, никаких жалоб он тоже не прислал.
Гвидо знал, что толки в кофейнях достигли своей высшей точки. И все как один стремились попасть в новую студию Кристины Гримальди, где она говорила только о Тонио. Театр должен быть переполнен.
Теперь главной задачей Гвидо стало не выдать собственного страха.
* * *
За два дня до премьеры состоялась первая и последняя сводная репетиция для певцов.Через пару часов после полудня Тонио и Гвидо отправились в театр на встречу с противником, чьи поклонники собирались изгнать Тонио со сцены.
Тут же, однако, появился импресарио Беттикино и сообщил, что певец по-прежнему испытывает легкое недомогание и поэтому на репетиции лишь отработает свои мизансцены. Теноры немедленно стали настаивать на той же привилегии, и Гвидо приказал Тонио тоже хранить полное молчание.
Лишь старый Рубино, пожилой кастрат, который должен был играть в опере вторую по значимости мужскую роль, решительно объявил, что будет петь. Музыканты в яме даже отложили смычки, чтобы поаплодировать ему. Он с полной отдачей запел одну из арий, написанную для контральто и как нельзя лучше подходящую ему. Исполнение было столь филигранным и чистым, что слушатели чуть не прослезились, растрогался и сам Гвидо, который впервые слышал свое сочинение, оживленное незнакомым ему голосом.
Беттикино появился как раз после этого небольшого представления. Тонио почувствовал, как кто-то, проходя мимо, мягко задел его, и с удивлением обернулся. Он увидел, что мимо него прошел не просто человек, а настоящий великан. Его шея была обмотана толстым шерстяным шарфом. На голове вздымалась шапка волос, столь светлых, что они казались серебристыми. А спина у него была очень узкая и очень прямая.
Лишь дойдя до противоположного края сцены, с тем же равнодушным видом миновав старого Рубино, гигант повернулся, как на шарнирах, и метнул в сторону Тонио первый решительный взгляд.
У него были самые холодные голубые глаза, которые Тонио приходилось когда-либо видеть. Казалось, в них переливалось северное сияние. Но, остановившись на Тонио, взгляд этих глаз вдруг дрогнул, словно попал на крючок и не мог никуда деться.
Тонио не шевельнулся и не произнес ни слова, но почувствовал, как по телу пробежала дрожь, словно этот человек произвел на него такое же жуткое впечатление, как еще живой угорь, извивающийся на песчаном берегу.
Он медленно, почти уважительно, опустил, а потом снова поднял глаза и посмотрел на этого гиганта, рост которого составлял по меньшей мере шесть футов и три дюйма[41] и который, совершенно точно, затмил бы на сцене его собственную хрупкую фигуру.
Но тут Беттикино небрежным жестом потянул правой рукой за конец своего шерстяного шарфа. Шарф мягко соскользнул с его шеи и развязался, полностью открыв крупное, квадратное лицо певца.
Он был красивым и даже величественным, как все и говорили, и обладал той скрытой силой, которую много лет назад Гвидо как-то назвал магией, присущей лишь некоторым артистам. Когда он сделал шаг вперед, то казалось, что от этого все на свете изменится.
Он не отрывал глаз от Тонио. И таким безжалостным, таким холодным было выражение его лица, что все вокруг растерялись. Чувствуя, что происходит безмолвная дуэль, музыканты закашляли в кулаки, а импресарио начал нервно потирать руки.
Тонио не двинулся с места. Беттикино шел к нему медленными, размеренными шагами. А потом, остановившись перед ним, протянул свою бледную руку.
Тонио сразу же пожал ее и пробормотал вежливое приветствие. Тогда певец, развернувшись, прежде чем оторвать взгляд, дал музыкантам знак начинать.
Вечером, обойдя множество кофеен, вернулся Паоло и сообщил, что аббаты угрожают зашикать Тонио и прогнать его со сцены.
— Что ж, ничего удивительного, — прошептал Тонио. Он играл в эту время маленькую сонату просто так, для себя, и ему было приятнее внимать музыке, идущей от клавесина, нежели слушать самого себя.
Когда пришел Гвидо, Тонио как бы между прочим спросил его, будет ли в ложе графини сидеть Кристина Гримальди.
— Да. Ты сразу заметишь ее. Она будет сидеть прямо напротив сцены. Она хочет слышать все.
— Как она поживает? — спросил Тонио.
— Что-что? — переспросил Гвидо.
— Как она поживает? — раздраженно и громко повторил Тонио.
Маэстро ответил ему холодной улыбкой.
— А почему бы тебе не пойти и не спросить об этом у нее самой?
13
За час до поднятия занавеса небеса обрушили на Рим настоящую бурю. Однако ничто — ни гром и вспышки молний, ни ветер, с ревом бьющийся в затемненные окна театра, — не могло остановить зрителей, ломившихся в двери главного входа.
Множество карет запрудили улицу. Один за другим раззолоченные экипажи останавливались для того, чтобы выпустить дам и господ, сверкающих драгоценностями и белыми париками. Галерка была уже заполнена до отказа. Свист, крики и непристойные песенки разносились по всему театру.
Держа в руках тусклые фонари, купцы вели в верхние ложи своих жен, а те торопились быстрее занять свои места, чтобы увидеть не менее захватывающий, чем музыка или сценическое действо, парад пышных нарядов, которые должны были вскоре заполнить нижние ярусы.
Едва оказавшись за сценой и совершенно не обращая внимания на то, что промок до нитки, Тонио тут же бросился к щелочке в занавесе.
Синьора Бьянка поспешно начата вытирать ему голову.
— Тс-с-с, — отстранил он ее, наклонился и заглянул в зал.
Одетые в ливреи слуги двигались вдоль первого яруса от подсвечника к подсвечнику, оживляя бархатные занавеси, зеркала, лакированные столики и мягкие кресла.
Ниже, в партере, уже расположились сотни аббатов, и каждый держал в правой руке свечу, а в левой — открытую партитуру. Слышно было, что они уже вовсю делятся своими резкими замечаниями.
В яме пока сидел один-единственный скрипач. Но вот показался трубач в дешевом обтрепанном паричке, еле прикрывавшем его голову.
Вверху на галерке кто-то вдруг закричал. В темноте пролетел какой-то предмет, а потом из партера послышалась грубая брань и кто-то вскочил на ноги, потрясая кулаком, однако его тут же усадили назад. Наверху возникла драка, раздался топот на деревянной лестнице, ведущей на галерку.
— Повернись ко мне! — истерично требовала синьора Бьянка. — Посмотри на себя! Ты что, свалился в реку?! Да у тебя через час сядет голос! Мне нужно разогреть тебя!
— А я уже разогрет, — прошептал Тонио, целуя ее маленький сморщенный ротик. — Разогрет как никогда!
И поспешил сквозь царивший за сценой хаос в свою гримерную, где старый Нино помешивал угли в жаровне, а воздух был уже горячим, как в печке.
Когда Гвидо отправлялся в театр, Тонио расцеловал его в обе щеки. А Паоло поручил потолкаться среди публики и понаблюдать за всем, что будет происходить.
Потом, когда небо было еще чистым и светлым, а на утопающих в кустах лаванды холмах замерцали окошки домов, Тонио отправился в бедные кварталы, прилегающие к Тибру, и, собрав вокруг себя кучку оборванных ребятишек, начал петь для них.
Звезды только показались на небе. Впервые за последние три года он слышал, как его голос поднимается меж тесных каменных стен. Со слезами на глазах вел он мелодию все выше и выше, пока наконец не добрался до нот, которых никогда и не пытался достичь, и не услышал, как они уплывают к высокому ночному небу в узком просвете над головой. Отовсюду на звук его голоса стекались люди. Они толпились в окнах, в дверях, в ближайших переулках. Когда он смолк, ему предложили вина и еды, принесли табурет, а потом даже красивый стул с подушкой. И он запел снова и пел любую песню, которую ему называли, он пел в полный голос, и в его ушах звенели возгласы, аплодисменты и крики «Браво!», и все лица вокруг пылали обожанием, а потом наконец полил дождь.
— Не волнуйтесь, все будет хорошо, — шепнул он синьоре Бьянке. — Я заверяю вас, все будет хорошо и для Гвидо, и для меня.
А в душе дал себе зарок, что будет наслаждаться каждой предстоящей минутой, невзирая на то что его ждет: триумф или провал, ибо именно здесь находится развилка дороги, ведущей во тьму его будущего, и он должен преодолеть этот важнейший рубеж.
В этот момент он представил себе всех тех, кто мог присутствовать сейчас в зале. Он посмотрел на красивое платье, лежавшее перед ним, — на женские оборки, женские ленты, женский грим. «Кристина!» Он произнес это имя так неслышно, что это было лишь вздохом, сорвавшимся с его губ. Теперь для него не имели значения ни боль, ни страхи.
Имело значение лишь то, что сейчас он выйдет на сцену и что в этот самый момент сцена — именно то место, где он и хочет находиться.
— Ну, милая, — обратился он к синьоре Бьянке. — Пришел черед для вашего чародейства. Постарайтесь же сдержать ваши обещания. Сделайте же меня таким красивым и таким женственным, чтоб я смог одурачить собственного отца, если в сел к нему на колени!
— Ах, дрянной мальчишка! — Синьора Бьянка ущипнула его за щеку. — Прибереги свой серебряный язычок для публики. Не пугай меня!
Откинувшись на спинку кресла, он почувствовал первые нежные прикосновения кисточки, гребня и ее теплых пальцев.
Глядя в зеркало, Тонио почувствовал головокружение, и тогда отражавшаяся там красавица прошептала его собственное имя, а потом отпрянула, словно призрак, вполне способный в одно мгновение лишить его жизни.
Множество карет запрудили улицу. Один за другим раззолоченные экипажи останавливались для того, чтобы выпустить дам и господ, сверкающих драгоценностями и белыми париками. Галерка была уже заполнена до отказа. Свист, крики и непристойные песенки разносились по всему театру.
Держа в руках тусклые фонари, купцы вели в верхние ложи своих жен, а те торопились быстрее занять свои места, чтобы увидеть не менее захватывающий, чем музыка или сценическое действо, парад пышных нарядов, которые должны были вскоре заполнить нижние ярусы.
Едва оказавшись за сценой и совершенно не обращая внимания на то, что промок до нитки, Тонио тут же бросился к щелочке в занавесе.
Синьора Бьянка поспешно начата вытирать ему голову.
— Тс-с-с, — отстранил он ее, наклонился и заглянул в зал.
Одетые в ливреи слуги двигались вдоль первого яруса от подсвечника к подсвечнику, оживляя бархатные занавеси, зеркала, лакированные столики и мягкие кресла.
Ниже, в партере, уже расположились сотни аббатов, и каждый держал в правой руке свечу, а в левой — открытую партитуру. Слышно было, что они уже вовсю делятся своими резкими замечаниями.
В яме пока сидел один-единственный скрипач. Но вот показался трубач в дешевом обтрепанном паричке, еле прикрывавшем его голову.
Вверху на галерке кто-то вдруг закричал. В темноте пролетел какой-то предмет, а потом из партера послышалась грубая брань и кто-то вскочил на ноги, потрясая кулаком, однако его тут же усадили назад. Наверху возникла драка, раздался топот на деревянной лестнице, ведущей на галерку.
— Повернись ко мне! — истерично требовала синьора Бьянка. — Посмотри на себя! Ты что, свалился в реку?! Да у тебя через час сядет голос! Мне нужно разогреть тебя!
— А я уже разогрет, — прошептал Тонио, целуя ее маленький сморщенный ротик. — Разогрет как никогда!
И поспешил сквозь царивший за сценой хаос в свою гримерную, где старый Нино помешивал угли в жаровне, а воздух был уже горячим, как в печке.
* * *
Этим утром Тонио проснулся рано и, едва начав петь, сразу почувствовал приятное возбуждение. Несколько часов он упражнялся в самых сложных пассажах, пока не убедился, что его голос необычайно гибок и силен.Когда Гвидо отправлялся в театр, Тонио расцеловал его в обе щеки. А Паоло поручил потолкаться среди публики и понаблюдать за всем, что будет происходить.
Потом, когда небо было еще чистым и светлым, а на утопающих в кустах лаванды холмах замерцали окошки домов, Тонио отправился в бедные кварталы, прилегающие к Тибру, и, собрав вокруг себя кучку оборванных ребятишек, начал петь для них.
Звезды только показались на небе. Впервые за последние три года он слышал, как его голос поднимается меж тесных каменных стен. Со слезами на глазах вел он мелодию все выше и выше, пока наконец не добрался до нот, которых никогда и не пытался достичь, и не услышал, как они уплывают к высокому ночному небу в узком просвете над головой. Отовсюду на звук его голоса стекались люди. Они толпились в окнах, в дверях, в ближайших переулках. Когда он смолк, ему предложили вина и еды, принесли табурет, а потом даже красивый стул с подушкой. И он запел снова и пел любую песню, которую ему называли, он пел в полный голос, и в его ушах звенели возгласы, аплодисменты и крики «Браво!», и все лица вокруг пылали обожанием, а потом наконец полил дождь.
* * *
Тонио расцеловал синьору Бьянку и старого Нино, а они содрали с него мокрую одежду и стали тереть его волосы полотенцами. Пускай себе бранятся — он нисколько не сердился на них.— Не волнуйтесь, все будет хорошо, — шепнул он синьоре Бьянке. — Я заверяю вас, все будет хорошо и для Гвидо, и для меня.
А в душе дал себе зарок, что будет наслаждаться каждой предстоящей минутой, невзирая на то что его ждет: триумф или провал, ибо именно здесь находится развилка дороги, ведущей во тьму его будущего, и он должен преодолеть этот важнейший рубеж.
В этот момент он представил себе всех тех, кто мог присутствовать сейчас в зале. Он посмотрел на красивое платье, лежавшее перед ним, — на женские оборки, женские ленты, женский грим. «Кристина!» Он произнес это имя так неслышно, что это было лишь вздохом, сорвавшимся с его губ. Теперь для него не имели значения ни боль, ни страхи.
Имело значение лишь то, что сейчас он выйдет на сцену и что в этот самый момент сцена — именно то место, где он и хочет находиться.
— Ну, милая, — обратился он к синьоре Бьянке. — Пришел черед для вашего чародейства. Постарайтесь же сдержать ваши обещания. Сделайте же меня таким красивым и таким женственным, чтоб я смог одурачить собственного отца, если в сел к нему на колени!
— Ах, дрянной мальчишка! — Синьора Бьянка ущипнула его за щеку. — Прибереги свой серебряный язычок для публики. Не пугай меня!
Откинувшись на спинку кресла, он почувствовал первые нежные прикосновения кисточки, гребня и ее теплых пальцев.
* * *
Когда же он наконец встал и повернулся к зеркалу, то ощутил знакомую, но оттого не менее тревожную растерянность. Где тут Тонио в этой похожей на песочные часы фигуре в темно-красном атласе? И где тут мальчик за этими подведенными черной краской глазами, ярко накрашенными губами и пышными белыми волосами, глубокими волнами поднимающимися со лба и волнистыми локонами ниспадающими на спину?Глядя в зеркало, Тонио почувствовал головокружение, и тогда отражавшаяся там красавица прошептала его собственное имя, а потом отпрянула, словно призрак, вполне способный в одно мгновение лишить его жизни.