"Конечно, в заявлении о том, что она больна, есть доля правды, — писала Катрина, — но я думаю, ты понимаешь, что это болезнь души. При всех недостатках твоего брата, он всегда был очень внимателен к ней. Вообще, это, кажется, первая серьезная размолвка между супругами".
   Тонио отложил письмо в сторону.
   Паоло ждал его, мальчик был чем-то очень напуган, и Тонио понимал, что сейчас нужен маленькому флорентийцу. Однако целое мгновение он был просто не в состоянии говорить.
   Она хотела приехать! Он никогда, никогда не мечтал об этом, и теперь ему казалось, что тонкая мембрана, разделявшая их жизни, вдруг треснула, и нежное, жутковатое, опьяняющее чувство стало просачиваться сквозь нее. Никогда за все эти годы он не ощущал так резко и отчетливо ее присутствие, не чувствовал запах ее кожи, даже шелковистость волос. Ему казалось, что она плачет у него на плече, сердится и пытается его обнять.
   Эти ощущения были такими сильными и такими необычными, что он неожиданно для себя вскочил на ноги и сделал несколько шагов по комнате.
   — Тонио! — одернул его Паоло. — Ты не представляешь, что говорят там, в кофейнях! Тонио, это ужасно...
   — Тс-с-с, не сейчас, — прошептал он.
   Но мембрана уже начала восстанавливаться, снова отделяя мать от него, относя ее со всей ее любовью и мукой куда-то далеко-далеко, в ту, другую жизнь, где ему больше нет места. А что, если бы он был заурядным певцом? Что бы в таком случае означало для него ее желание приехать сюда?
   «Ты дурак, — выбранил он себя. — Стоит им протянуть к тебе руку, как ты тут же распахиваешь перед ними душу!»
   Он стряхнул с себя эти мысли и, повернувшись к Паоло, взял его за плечи, а потом приподнял ему подбородок:
   — Ну что там? Расскажи. Неужели все так плохо?
   — Тонио, ты не представляешь себе, что они говорят! Они считают Беттикино самым великим певцом в Европе. Они говорят, что твое выступление на одной сцене с Беттикино — это оскорбление всему обществу!
   — Паоло, они всегда говорят что-нибудь подобное, — ласково, успокаивающе произнес Тонио. Вытащил платок и вытер слезы с лица мальчика.
   — Нет же, Тонио! Они говорят, что ты никто и ниоткуда! Что это все ложь насчет того, что ты — великородный венецианец. Говорят, что тебя наняли из-за твоей внешности. Говорят, что Фаринелли, когда он начинал, называли мальчиком — il ragazzo, а тебя будут назвать la ragazzina — девочкой! А если девчонка, говорят они, не сможет петь, мы скинемся, чтобы запереть ее в каком-нибудь монастыре, где ее все равно некому будет слушать!
   Тонио невольно расхохотался.
   — Паоло, это же такая чушь! — воскликнул он.
   — Ты бы их только послушал, Тонио!
   — Все это означает, — объяснил Тонио, убирая волосы мальчика со лба, — что на премьере театр будет полон.
   — Нет, нет, Тонио, они просто не будут тебя слушать! Этого боится синьора Бьянка! Они будут кричать, выть, топать ногами. Они не хотят оставить тебе ни одного шанса.
   — Это мы еще посмотрим! — прошептал Тонио и тем не менее забеспокоился, не заметил ли Паоло, как он побледнел. Он был уверен в том, что побледнел.
   — Тонио, что нам делать? Синьора Бьянка говорит, что когда они в таком настроении, то запросто могут вообще закрыть театр! А всему виной синьора Гримальди — зачем она все это начала? Она приехала в город и заявила, что ты пел лучше Фаринелли. После этого они и заговорили о Фаринелли.
   — Синьора Гримальди? — переспросил Тонио тихим голосом. — Но кто такая синьора Гримальди?
   — Да ты знаешь ее, Тонио! Она же без ума от тебя! В Неаполе она всегда сидела в первом ряду, когда ты пел. А теперь вот заварила всю эту кашу. И прошлой ночью на приеме у английского посла она всем, всем твердила, что ты самый великий певец со времен Фаринелли и что она сама слышала Фаринелли в Лондоне. Ну и понятно, что теперь говорят римляне: как это какая-то англичанка будет им указывать!
   — Постой, Паоло! Да кто она? Как она выглядит?
   — Ну, блондинка такая, с пушистыми волосами. Да ты ее знаешь, Тонио! Она еще была замужем за двоюродным братом графини, а теперь разбогатела и все время только и делает, что рисует...
   Тонио так переменился в лице, что Паоло умолк на секунду. Но потом снова, захлебываясь, заговорил:
   — Тонио! Они говорили гадости и до ее приезда, а теперь их слушать просто невозможно! Синьора Бьянка говорит, что толпа может просто закрыть театр!
   — Так она в Риме! — не слушая его, прошептал Тонио.
   — Ну да, в Риме. Но лучше бы она была в Лондоне! — заявил Паоло. — Сейчас она с маэстро Гвидо.
   Взгляд Тонио тут же переметнулся на Паоло:
   — Что ты имеешь в виду под словами: «Она с маэстро Гвидо»?
   — Что они на вилле графини, — пожал плечами Паоло. — Она туда вселяется. Но что все-таки нам делать?
   — Не вести себя глупо, — пробормотал Тонио. — Здесь нет ее вины. Все переполошились из-за оперы, вот и все. Если бы они не говорили этого, они бы...
   Тонио вдруг резко развернулся и протянул руку к камзолу. Поправил кружева у шеи и направился к армуару за шпагой.
   — Куда это ты собрался? — спросил Паоло. — Тонио, что же нам делать?
   — Паоло, Беттикино ни за что не позволит им закрыть театр, — доверительным тоном произнес Тонио. — В противном случае он останется без работы.
* * *
   Время близилось к вечеру, когда он добрался до виллы графини, расположенной сразу за южной окраиной Рима.
   В саду деловито работали ножницами садовники, превращая вечнозеленые кустарники в птиц, львов и оленей. Газоны в лучах заходящего солнца казались зелеными и безупречно чистыми, и повсюду — на прямоугольниках срезанной травы, на пересечении дорожек, под стволами маленьких, идеально округлых деревьев — журчали фонтаны.
   Тонио прошел в музыкальный салон, стены которого недавно были обклеены новыми обоями, и увидел клавесин под белоснежным покрывалом.
   Мгновение он стоял неподвижно, уставившись в пол, и уже собирался покинуть комнату так же быстро и решительно, как вошел, когда к нему, держа руки за спиной, подошел старый дворецкий.
   — Графиня еще не прибыла, синьор, — сказал старик. Звуки со свистом вырвались из его сухих губ. — Но ждем со дня на день, со дня на день.
   Тонио хотел было пробормотать что-то насчет Гвидо, как вдруг заметил на дальней стене огромный холст. Все его краски были знакомы ему, так же как и фигурки танцующих в хороводе нимф в прозрачных и таких мягких на вид одеждах.
   Тонио уже сделал в направлении картины несколько шагов, когда услышал, как старик сзади тихо пробурчал:
   — А, молодая синьора! Так она здесь, синьор.
   Тонио обернулся.
   — Она вернется с минуты на минуту, синьор. После полудня они с маэстро Гвидо поехали на площадь Испании.
   — На площадь Испании? — переспросил он.
   Улыбка тронула морщинистое лицо старика. Он снова покачался на пятках, не разжимая рук за спиной.
   — Ну как же, синьор! В студию! В мастерскую молодой синьоры. Ведь она же художник, очень большой художник! — В его тоне слышалась легкая насмешка, однако такая мягкая и безличная, что, возможно, адресовалась всему миру.
   — Так у нее там мастерская... — Это прозвучало скорее как констатация факта, а не вопрос. Тонио снова взглянул на хоровод нимф на стене.
   — Ах, смотрите, синьор, она уже идет, вместе с маэстро Гвидо! — сказал старик и махнул рукой.
   Они шли по садовой дорожке.
   Светловолосая художница держала Гвидо под руку и несла папку, толстую и, похоже, увесистую, хотя и не такую большую, как та, что была в правой руке Гвидо. Льняное платье в цветочек проглядывало из-под легкого шерстяного плаща, капюшон которого был отброшен назад, так что бриз мог играть с ее волосами. Она говорила с Гвидо. И смеялась. А Гвидо, не отрывая глаз от дорожки, по которой вел ее, улыбался и кивал головой.
   Тонио почувствовал, что художницу с Гвидо связывают какие-то неформальные отношения. Они говорили о каком-то серьезном предмете, словно знали друг друга давно.
   Когда они вошли в комнату, у Тонио перехватило дыхание.
   — Как? Верить ли мне своим глазам? — иронично произнес Гвидо. — Неужели это тот самый юный Тонио Трески, знаменитый и таинственный Тонио Трески, который скоро удивит весь Рим?
   Тонио тупо глазел на него и не говорил ни слова. Вдруг воздух наполнился женским смехом.
   — Синьор Трески. — Она сделала маленький, быстрый книксен и добавила с приятной ритмичной интонацией: — Как чудесно, что вы оказались здесь.
   В ее голосе чувствовалось оживление. Ее глаза весело щурились и сияли, а платье в цветочек лишь усиливало производимое ею впечатление легкости и движения, несмотря на то что стояла она совершенно спокойно.
   — Хочу кое-что показать тебе, Тонио, — говорил между тем Гвидо, раскладывая тяжелую папку на клавесине. — Кристина закончила это сегодня.
   — Нет, нет, еще не закончила! — возразила она.
   Гвидо вытащил большой пастельный этюд.
   — Кристина? — переспросил Тонио.
   Собственный голос показался ему грубым и сдавленным. Он не мог оторвать от нее глаз. Стоя у дверей, она словно излучала сияние. Щеки ее пылали, и хотя на миг улыбка сошла с ее губ, она тут же вернула ее на место.
   — О, простите меня! — непринужденно воскликнул Гвидо. — Кристина, я думал, что вы с Тонио наверняка уже встречались.
   — О да, мы встречались! Правда встречались, синьор Трески? — быстро сказала она. И, подойдя к нему, протянула руку.
   Он смотрел на нее, осознавая лишь то, что ее пальцы лежат в его пальцах и что ее рука оказалась неописуемо мягкой и нежной и еще такой крошечной, что походила на кукольную. Невозможно было себе представить, чтобы этими пальцами выполнялась какая-либо серьезная работа. Потом до него дошло, что он стоит неподвижно, как статуя, а эти двое глядят на него. Он тут же наклонился поцеловать художнице руку.
   На самом деле он не предполагал касаться ее губами. Должно быть, Кристина это заметила, потому что в нужный момент слегка приподняла руку и получила-таки его поцелуй.
   Он поднял на девушку глаза. Внезапно она показалась ему ужасно беззащитной.
   — Взгляни-ка, Тонио! — легким тоном сказал Гвидо, как будто не заметил ничего странного. Он держал в руках собственный портрет, выполненный пастелью.
   Это был превосходный рисунок; маэстро на нем выглядел полным жизни. Отлично были переданы его задумчивость и даже опасный блеск в глазах. Художница не обошла вниманием ни расплющенный нос, ни полные губы и при этом поймала суть этого человека, преображавшую все его черты.
   — Ну же, Тонио, — вкрадчивым тоном сказал Гвидо. — Что скажешь?
   — Может быть, вы тоже согласитесь позировать мне, синьор Трески? — быстро спросила Кристина. — Мне бы так хотелось написать вас! По правде говоря, я уже сделала это, — почти застенчиво сообщила она, и ее щеки слегка порозовели, — но лишь по памяти, а мне бы хотелось написать ваш настоящий портрет, и со всей тщательностью.
   — Принимай предложение! — как ни в чем не бывало посоветовал Гвидо, облокотившись о покрытый чехлом клавесин. — Через месяц Кристина будет самым популярным портретистом в Риме. Если сейчас не согласишься, тебе придется записываться к ней на прием и ждать своей очереди, как простому смертному.
   — О, вам никогда не придется ждать своей очереди! — рассмеялась она и неожиданно вся пришла в движение, и ее светлые кудрявые волосы легко и пушисто заволновались. — Вы могли бы прийти завтра? — спросила она уже серьезно. — Я горю желанием начать ваш портрет. — Глаза у нее были синими, почти фиолетовыми, и такими красивыми! Неописуемо. Он в жизни не видел таких синих глаз, как у нее, — Мы могли бы начать в полдень, — говорила она с легким дрожанием в голосе. — Я англичанка и не сплю днем, но вы можете прийти и попозже, если вам так будет удобней. Я хочу написать вас еще до того, как вы станете ужасно знаменитым и вас захотят писать все подряд. Это было бы очень любезно с вашей стороны.
   — О, какие они скромные, эти талантливые дети! — усмехнулся Гвидо. — Тонио, молодая синьора говорит с тобой...
   — Вы собираетесь жить в Риме? — пробормотал Тонио. Его голос прозвучал так слабо, что он не удивился бы, если бы она тут же осведомилась о его здоровье.
   — Да, — ответила Кристина. — Здесь много чему можно научиться, много чего можно написать. — Тут выражение ее лица снова резко изменилось, и она добавила удивительно дружеским тоном: — Когда оперный сезон закончится, я, возможно, последую за вами, синьор Трески. Я стану одной из тех сумасшедших женщин, что сопровождают великих певцов по всему континенту. — Глаза ее были распахнуты, но лицо казалось озабоченным. — Может быть, я не смогу писать, не слыша вашего голоса.
   Тонио страшно покраснел. И услышал сквозь оцепенение, как Гвидо громко расхохотался.
   Но она была так молода и совершенно не понимала, как могут быть истолкованы ее слова! Она вообще не могла находиться здесь одна, без графини! Стоит только посмотреть на нее, на точеную фигурку, на округлости грудей, так жестоко стиснутых кружевным краем корсажа...
   Он чувствовал, как полыхает лицо.
   — О, это было бы просто чудесно! — воскликнул Гвидо. — Ты ездила бы с нами повсюду, и повсюду появлялись бы портреты кисти великой Кристины Гримальди, и твоя слава гремела бы по всей Европе. Скоро нас стали бы приглашать петь лишенные слуха или даже абсолютно глухие люди только потому, что им захотелось бы, чтобы ты увековечила их в масле или пастели!
   Она засмеялась, чуть покраснев, и легонько тряхнула волосами. Ее белая шея была влажной, и кудряшки колечками прилипали к щекам.
   — Графиня тоже ездила бы с нами, — с оттенком притворной скуки в голосе продолжал Гвидо, — и мы путешествовали бы все вместе.
   — Разве это не было бы прекрасно? — прошептала она, внезапно погрустнев.
   Тонио сообразил, что все это время просто пялился на нее, как невежа, и быстро отвел глаза. Он пытался думать, пытался сочинить хоть какую-нибудь короткую фразу. Но что он мог ей сказать? Вся их теперешняя болтовня больше подходила легкомысленным дамам, склонным к адюльтеру, а в этой женщине было что-то чистое и серьезное. Совсем недавно овдовевшая, она походила на бабочку, выбирающуюся из кокона.
   А еще из-за своей хрупкости она казалась совершенно чужеродным созданием, в ней было что-то утонченно экзотическое.
   Тонио снова поднял на нее взгляд — потому что не мог не смотреть — и, даже не глядя на Гвидо, почувствовал некоторую перемену в его настроении.
   — Но если отвечать на ваш вопрос серьезно, синьор Трески, — сказала она в той же простой манере, — я сняла мастерскую на площади Испании. И собираюсь там жить. Гвидо был так любезен, что согласился позировать мне и терпел, пока я возилась с освещением.
   — Да, нам пришлось перемещаться с места на место каждые пять минут или около того, — притворно пожаловался Гвидо. — И развешивать по стенам десятки картин. Но это действительно отличная студия. Когда буду чувствовать себя усталым и раздраженным, смогу ходить туда пешком и смотреть, как Кристина работает.
   — Да, обязательно! — явно обрадовалась она. — Ты должен приходить в любое время. И вы должны приходить, синьор Трески.
   — Милая моя, — сказал вдруг Гвидо, — не хочу тебя торопить, но если ты еще хочешь впустить сюда своих служанок и поднять наверх сундуки и чемоданы, нам нужно уходить немедленно, а то потом будем спотыкаться в темноте.
   — Да, ты прав, — ответила она. — Так вы придете завтра, синьор Трески?
   Какое-то мгновение Тонио молчал. А потом промычал что-то, означавшее как будто бы согласие. Но тут же быстро спохватился и, запинаясь, пробормотал:
   — Я не могу. Не могу. Я имею в виду, синьора, что... Я благодарю вас, но мне надо заниматься, ведь осталось меньше месяца до премьеры.
   — Понимаю, — мягко ответила она. И, еще раз лучезарно улыбнувшись ему через плечо, извинилась и вышла из комнаты.
   Тонио мгновенно оказался у двери. Он был уже на садовой дорожке, когда Гвидо схватил его за руку выше локтя.
   — Я бы сказал, что ты был очень груб, если бы не предполагал, что на то есть причина, — серьезно сказал маэстро.
   — И какая же это причина? — спросил Тонио сквозь зубы.
   Ему показалось, что Гвидо сейчас взорвется от гнева. Но тот лишь сжал губы и прищурился, словно сдерживая улыбку:
   — Ты хочешь сказать, что сам себя не понимаешь?

10

   Последующие три дня Тонио занимался с раннего утра до поздней ночи. Дважды он порывался покинуть дворец, но тут же менял свое решение. Гвидо уже передал ему все для него написанное, и теперь Тонио должен был работать над мелизмами, готовясь варьировать арии бесконечное число раз. Ни одно исполнение на «бис» не должно звучать точно так же, как предыдущее. Тонио нужно было быть готовым к любому требованию момента или к любому изменению настроения слушателей. Поэтому он оставался дома, обедал, не отходя от клавесина, и работал, пока не валился в постель.
   Слуги между тем собирались у дверей его комнаты, чтобы послушать пение, часто доводившее Паоло до слез. Даже Гвидо, который обычно оставлял Тонио днем одного и навещал Кристину Гримальди в ее мастерской, как-то перед уходом остался послушать еще несколько тактов.
   — Когда я слышу, как ты поешь, — вздохнул маэстро, — я не боюсь самого черта в аду.
   А Тонио нисколько не обрадовался этому замечанию. Оно напомнило ему о страхах Гвидо.
   Однажды, прямо посреди арии, Тонио вдруг прервал пение и рассмеялся.
   — Что случилось? — удивился Паоло.
   Но Тонио смог лишь покачать головой.
   — Там собираются быть все, — прошептал он. На миг закрыл глаза и, резко вздрогнув, снова засмеялся.
   — Не говори об этом, Тонио, — с отчаянием в голосе произнес Паоло и стал кусать губу. Ему страстно хотелось услышать от Тонио что-нибудь ободряющее. Слезы были готовы брызнуть из его глаз.
   — Почти как публичная казнь, — пояснил Тонио, успокоившись. — В том случае, если все пойдет наперекосяк. — Он снова тихо рассмеялся. — Прости, Паоло, ничего не могу с собою поделать. — Он старался быть серьезным, но у него не получалось. — Там будут все, абсолютно все.
   Он опустил сложенные руки на клавиатуру и затрясся от неслышного смеха. Только теперь он понял, что на самом деле означает дебют. Это великое приглашение пойти на риск самого ужасного публичного провала, какой только возможен в жизни.
   Он перестал смеяться только после того, как увидел страдание на лице Паоло.
   — Ну, давай работать, — сказал он, открывая ноты, — и не обращай на меня внимания.
* * *
   Однако на четвертый день, ближе к сумеркам, все звуки у него в ушах стали походить на шум. Тонио не мог больше ничего делать. И оценил, в чем достоинство напряженных занятий: тебе не нужно думать, тебе не нужно ни о чем помнить, ни о чем размышлять, ничего планировать и вообще о чем-либо беспокоиться.
   Когда кардинал, которого он не посещал уже более двух недель, неожиданно прислал за ним, Тонио встал из-за клавесина с тихим возгласом, выдававшим легкое раздражение. Никто его не услышал. Нино уже раскладывал перед ним одежду. Для визита к кардиналу полагались красный бархатный камзол и шитый золотом жилет. Кремовые бриджи и белые туфли с высоким сводом, которые должны были сильно натереть ему ступни, чтобы кардинал мог с любовью касаться этих натертостей.
   Тонио казалось невероятным, что он сможет сейчас доставить удовольствие его преосвященству. Но ведь бывали случаи, когда он отправлялся к нему и более усталым и это не мешало обоим получать наслаждение.
* * *
   Лишь приблизившись к дверям, ведущим в покои кардинала, он вдруг сообразил, что сейчас еще слишком рано для свидания. Дом все еще был полон духовных лиц и праздно шатающихся господ. Тем не менее вызван он был не куда-нибудь, а в спальню.
   И, едва войдя в комнату, он понял: что-то случилось.
   Кардинал в церемониальной одежде, с серебряным крестом на груди, сидел за письменным столом, положив руки на раскрытую книгу. Перед ним горели две свечи.
   Выражение лица у него было на редкость просветленное; в в нем читалась та восторженная очарованность, какой Тонио не замечал уже несколько месяцев.
   — Присядь, мой красавец, — пригласил его преосвященство и знаком велел слугам выйти.
   Дверь закрылась. Тишина сомкнулась вокруг них, как на берегу после отлива.
   Тонио, поколебавшись, поднял взгляд. Он увидел, что серые глаза Кальвино наполнены бесконечным терпением и удивлением, и почувствовал первый сигнал тревоги. Смутное ощущение неотвратимости стало медленно охватывать его еще до того, как кардинал заговорил.
   — Подойди сюда, — прошептал он, словно подзывая дитя. Тонио к тому времени погрузился в какое-то царство грез, которое нельзя было бы даже назвать мыслью, и теперь медленно встал и двинулся к Кальвино, который тоже поднялся со своего кресла. Они встали друг перед другом, почти глаза в глаза, и кардинал расцеловал его в обе щеки.
   — Тонио, — молвил он мягким, доверительным тоном, — в этой жизни для меня существует только одна страсть: моя любовь к Христу.
   Тонио улыбнулся:
   — Я очень рад, мой господин, что вам больше не приходится раздваиваться.
   В отблесках пламени свечей глаза кардинала приобрели ореховый оттенок. Прежде чем ответить, он слегка прищурился, точно изучая Тонио:
   — Ты говоришь искренне?
   — Я чувствую любовь к вам, мой господин, — сказал Тонио. — Так как же я могу не желать вам добра?
   Кардинал с гораздо большим вниманием встретил эти слова, чем ожидал Тонио. На миг Кальвино отвернулся в сторону, а потом дал Тонио знак снова сесть. Тот смотрел, как его преосвященство усаживается за письменный стол, но сам остался стоять, сцепив руки за спиной.
   Комната была слабо озарена серым, почти пепельным светом. Все предметы в ней казались Тонио чужими и незначительными. Ему хотелось бы, чтобы свечи давали больше света, а не просто рассеивали мрак. Он отвел глаза в сторону высокого зарешеченного окна и посмотрел на небо, на котором уже мерцали первые звезды.
   Кардинал вздохнул. На миг он опять погрузился в свои думы.
   — Сегодня утром впервые за много месяцев я провел мессу как истинно верующий человек. — Тут он взглянул на Тонио, и по его лицу пробежала тень беспокойства. Мягко, с уважением, он спросил: — А как ты, Марк Антонио? Что у тебя на душе?
   Это было произнесено почти шепотом и без всякого осуждения.
   Но Тонио хотелось сейчас чего угодно, но только не такого рода беседы. Он понимал лишь то, что эта глава его жизни подошла к концу. Он не знал, будет ли плакать, когда покинет эти покои, и, возможно, хотел это выяснить. Ему вдруг странным образом показалось, что оставаться здесь для него небезопасно.
   — Мое чувство к тебе было греховным, Марк Антонио, — с трудом выговорил кардинал. — Этот грех сгубил многих людей, которые были куда сильнее меня. Но я пытался, как мог... — Он запнулся. — Несмотря на все усилия, мне не удавалось найти в тебе свидетельство зла, я не мог обнаружить ни злонамерения, ни разложения, которые должны были бы последовать за умышленным совершением такого рода греха. — Он с мольбой посмотрел на Тонио. — Помоги мне понять это. Разве ты не испытываешь чувства вины, Марк Антонио? Или сожаления? Помоги мне понять!
   — Но почему, мой господин?! — тут же, не подумав, воскликнул Тонио. Он был не столько рассержен, сколько изумлен. — Любой, кто хоть сколько-нибудь знает вас, знает, что вы принадлежите Христу. Когда я впервые остановил на вас взгляд, я сказал: «Этому человеку есть ради чего жить». Но у меня нет вашей веры, мой господин, и я не страдаю от ее отсутствия, поэтому не испытываю и чувства вины.
   Похоже, его слова взволновали кардинала: он снова встал и взял голову Тонио в ладони. Этот жест был неприятен Тонио, но он не шевельнулся. Кардинал мягко провел большими пальцами у него под глазами.
   — Марк Антонио, есть люди, которые вообще живут без веры, — заметил кардинал, — но которые при этом заклеймили бы то, что произошло между нами, как нечто неестественное и способное погубить нас обоих.
   — Но почему это должно нас погубить, мой господин? — Тонио был возмущен и раздражен. Ему хотелось, чтобы его просто отослали. — Вы говорите на непонятном мне языке. Это принесло вам боль, потому что вы давали обет Христу. Но если бы не было обета, это не имело бы такого значения. Наш союз никому не повредил, мой господин. Я не могу производить потомство. Вы не можете произвести потомство от меня. Так какая разница, чем мы занимаемся друг с другом? И кому какое дело, какие чувства — какую любовь, какое тепло — мы друг к другу испытываем? Это никоим образом не нарушило вашу повседневную жизнь. И уж определенно не испортило мою. В конце концов, это была любовь, а разве любовь способна хоть что-то испортить?
   Теперь Тонио определенно разозлился и сам не понимал почему.
   Он смутно помнил, что когда-то давным-давно Гвидо выражал такие же чувства, но более простыми словами.
   Это была огромная проблема, всю многогранность которой он не мог до конца объять, и это ему не нравилось. Это наводило его на болезненную мысль о недолговечности всех убеждений.
   Его по-прежнему мучило воспоминание об одиночестве матери, о пустынной спальне, в которой прошла ее молодость и которая была расплатой за тот взрыв страсти, что привел к его появлению на свет. И одновременно он чувствовал в душе неодолимый гнев на старика, который запер ее в той спальне во имя чести и правды.