[40]. Будущее растягивается от того момента, когда вы просыпаетесь, до того, когда отходите ко сну. И эти шестнадцать часов могут показаться целой жизнью.
   Время посещений подходит к концу. Говард идет против течения, двигаясь так, словно у него связаны ноги. Он озирается в поисках своего посетителя, возможно ожидая увидеть Рэйчел.
   Прошло больше сорока лет, но я без труда узнаю в нем толстого паренька из моей школы, который переодевался, прикрывшись полотенцем, и прикладывался к ингалятору. Он казался полутрагическим персонажем, хотя и не таким трагическим, как Рори Макинтайр, лунатик, который нырнул из окна четвертого этажа рано утром в годовщину основания школы. Говорят, что лунатики в воздухе просыпаются, но Рори не издал ни звука. И плеска тоже не раздалось. Он был плохим ныряльщиком.
   Говард усаживается на место и, кажется, не испытывает удивления, услышав мой голос. Он замирает, вытянув и изогнув шею, как старая черепаха. Я подхожу к нему. Он медленно поднимает на меня взгляд.
   – Привет, Говард. Я хочу поговорить с тобой о Рэйчел Карлайл.
   Он чуть заметно улыбается, но не отвечает. Прямо под подбородком его горло украшает шрам.
   – Она приезжает к тебе на встречи. Зачем?
   – Спросите у нее.
   – О чем вы разговариваете?
   Говард смотрит на тюремщиков.
   – Я не обязан вам ничего говорить. Через пять дней я подаю на апелляцию.
   – Ты отсюда не выйдешь, Говард. Никто не хочет тебя отпускать.
   Он снова улыбается. У некоторых людей голос не соответствует внешности. Говард как раз из их числа. Его голос поднимается слишком высоко, словно его легкие наполнены гелием, и кажется, что голова вот-вот отделится от туловища и медленно поплывет по ветру, как белый воздушный шарик.
   – Мы все несовершенны, мистер Руиз. Мы совершаем ошибки и страдаем от их последствий. Но разница между мной и вами заключается в том, что у меня есть Господь. Он будет судить меня и освободит. А вы когда-нибудь думали, кто судит вас?
   Он выглядит весьма уверенным. Почему? Возможно, знает о новом требовании выкупа. Любое предположение о том, что Микки жива, автоматически гарантирует его освобождение.
   – Зачем сюда приезжает миссис Карлайл?
   Он поднимает руки, как будто сдается, и снова кладет их на стол.
   – Она хочет знать, что я сделал с Микки. Беспокоится, что я могу умереть, так никому и не сказав.
   – Ты пропускаешь уколы инсулина.
   – Вы знаете, что происходит, когда впадаешь в кому? Сначала становится трудно дышать. Во рту пересыхает. Давление падает, а пульс учащается. У меня темнеет в глазах, потом они начинают болеть. Наконец, я теряю сознание. Если ко мне быстро не прийти, то почки совсем откажут, а мозг непоправимо пострадает. Вскоре после этого я умру.
   Кажется, он смакует эти подробности, словно с нетерпением ожидает мучений.
   – И ты рассказал миссис Карлайл, что случилось с Микки?
   – Я сказал ей правду.
   – Скажи и мне.
   – Я сказал ей, что я не невинен, но невиновен в этом преступлении. Я грешил, но этогогреха на моей совести нет. Я верю, что человеческая жизнь свята. Я верю, что дети – дар Божий, что они рождаются чистыми и невинными. Они могут поступать зло и жестоко только потому, что мы учим их злу и жестокости. И только они одни могут судить меня.
   – И как же дети будут тебя судить?
   Он смолкает.
   Пятна пота у него из-под мышек расширились и слились друг с другом, отчего рубашка прилипла к телу, и мне видно каждую складку и морщину. Но на спине, под рубашкой, заметно что-то еще. Почему-то ткань полиняла и стала желтой.
   Чтобы видеть меня, Говарду приходится поворачивать голову через правое плечо. Это вызывает у него легкую гримасу боли. В тот же миг я резко перегибаюсь через стол. Не обращая внимания на его крики, поднимаю на нем рубашку. Его тело похоже на переспелую дыню. Жестокие раны пересекают спину, сочась кровью и какой-то желтоватой жидкостью.
   К нам подбегают охранники. Один из них зажимает ему рот платком.
   – Приведите врача! – ору я. – Шевелитесь!
   Выкрикиваются указания, кто-то звонит по телефону. Говард вопит и извивается, словно его поджаривают. Внезапно он затихает, уронив руки на стол.
   – Кто это сделал?
   Он не отвечает.
   – Скажи мне. Кто это сделал?
   Он что-то бормочет. Мне не слышно. Я наклоняюсь ближе и ловлю отдельные слова:
   – Велите малым детям прийти ко мне и запретите им не… не поддавайтесь искушению…
   Что-то торчит из-за отворота рукава его рубашки. Он не останавливает меня, когда я вытаскиваю этот предмет. Это деревянная ручка от скакалки, к которой примотан двенадцатидюймовый кусок колючей проволоки. Самоистязание, самобичевание, пост и добровольное мученичество – кто объяснит мне все это?
   Говард отталкивает мою руку и встает. Он не будет дожидаться врача и больше не станет разговаривать. Он бредет к двери, шаркая туфлями, часто дыша, почти пожелтевший. В последний момент он оборачивается, и я ожидаю увидеть знакомое мне жалкое, умоляющее выражение лица.
   Но получаю я нечто другое. Человек, которого я помогал посадить за убийство, человек, который хлещет себя колючей проволокой, человек, на которого каждый день плюют, над которым издеваются и которому угрожают, – этот человек смотрит на меня с жалостью.
 
   Восемьдесят пять шагов и девяносто четыре часа – столько времени Микки считалась пропавшей, когда я получил ордер на обыск квартиры номер одиннадцать в Долфин-мэншн.
   – Сюрприз! – сказал я, когда Говард открыл дверь.
   Его большие глаза округлились, рот слегка приоткрылся, но он ничего не сказал. На нем были верхняя часть от пижамы, длинные шорты с эластичным поясом и темно-коричневые туфли, подчеркивавшие белизну его ног.
   Я начал традиционно – рассказал Говарду, как много я о нем знаю. Он холост и никогда не был женат. Вырос в Уоррингтоне. Самый младший из семерых детей в большой и шумной протестантской семье. Отец и мать умерли. У него двадцать восемь племянников и племянниц, для одиннадцати из которых он стал крестным отцом. В 1962 году он попал в больницу после дорожной аварии. Год спустя пережил нервный срыв и добровольно лечился в клинике на севере Лондона. Работал кладовщиком, строителем, художником, декоратором, водителем и, наконец, садовником. Трижды в неделю ходит в церковь, поет в хоре, читает биографии, у него аллергия на клубнику, а в свободное время он занимается фотографией.
   Я хотел, чтобы Говард почувствовал себя пятнадцатилетним мальчишкой, которого я застал за мастурбацией в душе школы «Коттслоу-парк». И какие бы оправдания он ни придумывал, я узнаю, что он лжет. Способность внушать страх и неуверенность – вот самое сильное оружие в нашем мире.
   – Вы кое-что пропустили, – пробормотал Говард.
   – Что?
   – Я диабетик. Инсулин и все дела.
   – У моего дяди был диабет.
   – Только не говорите мне, что он перестал есть шоколад, начал бегать по утрам, и все прошло. Я это все время слышу. И еще: «Боже, я бы просто умер, если бы мне пришлось каждый день колоть себя иглой!» Или вот еще: «Это ведь из-за того, что ты такой толстый?»
   Мимо нас сновали люди, одетые в комбинезоны и перчатки. Некоторые несли металлические ящики, фотооборудование и осветительные приборы. По коридору, словно через реку, были положены мостки.
   – Что вы ищете? – тихо спросил он.
   – Улики. Этим, собственно, и занимаются следователи. Мы используем улики, чтобы возбудить дело. Они-то и превращают гипотезы в теории, а теории в уголовные дела.
   – Значит, на меня заведено дело?
   – Ведется работа.
   В этом была доля истины. Я не мог сказать, что конкретно ищу, пока не нашел: одежду, отпечатки пальцев, перевязочные материалы, кассеты и фотографии, семилетнюю девочку, которая шепелявит, – любое из вышеперечисленного.
   – Мне нужен адвокат.
   – Хорошо. Можете позвонить по моему телефону. А потом спустимся вниз и дадим на крыльце совместную пресс-конференцию.
   – Вы не можете вывести меня туда.
   Телекамеры стояли вдоль дорожек, как металлические триффиды, поджидая возможности вцепиться в любого, покинувшего здание [41].
   Говард сел на ступеньку, ухватившись для верности за перила.
   – Я чувствую запах известки.
   – Я прибирался.
   – Как трогательно, Говард! И что же вы прибирали?
   – Я пролил химикаты в студии.
   У него на запястье были царапины. Я указал на них:
   – Откуда это?
   – Две кошки миссис Суинглер убежали в сад. Один из ваших офицеров оставил дверь открытой. Я помогал ей поймать их.
   Он прислушался к стуку выдвигаемых ящиков и передвигаемой мебели.
   – Вы знаете историю Адама и Евы, Говард? Это был самый важный момент в человеческой истории: первая ложь. Это и отличает нас от животных. Не более развитое мышление, не способность получить кредит. Мы лжем друг другу. Мы намеренно вводим других в заблуждение. Я думаю, что вы честный человек, Говард, но вы сообщили мне ложную информацию. А у лжеца есть выбор.
   – Я говорю правду.
   – У вас есть секрет?
   – Нет.
   – А у вас с Микки есть секреты?
   Он покачал головой.
   – Я арестован?
   – Нет. Вы просто помогаете нам вести расследование. Вы очень полезный человек. Я понял это с самого начала, когда вы фотографировали и печатали листовки.
   – Я показывал людям, как выглядела Микки.
   – Вот и правильно, Говард. Вы очень полезный человек.
 
   Обыск занял три часа. На мебели не было пыли, ковры недавно пропылесосили, одежду вычистили, раковины помыли. За операцией следил Джордж Нунан, опытнейший криминалист, который выглядел почти альбиносом из-за седых волос и бледной кожи. Создавалось впечатление, что Нунан презирает обыски, в которых не фигурировал труп. Для него смерть всегда была бонусом.
   – Возможно, вы захотите на это взглянуть, – сказал он.
   Я пошел за ним по коридору в переднюю. Он перекрыл там все источники света, завесив окна и заклеив изолентой щели в дверях. Поставив меня перед камином, Нунан закрыл дверь и выключил свет.
   Темнота. Я не мог разглядеть своих ног. Потом заметил на ковре маленькую дорожку капелек, которые горели синим светом.
   – Вероятно, это следы небольшого кровотечения, – объяснил Нунан. – Гемоглобин в крови реагирует на люминол, химикат, который я распылил по полу. Некоторые бытовые препараты, вроде известки, могут давать такую же реакцию, но я думаю, что это кровь.
   – Вы сказали, от небольшого кровотечения?
   – Да, медленного – вряд ли из глубокой раны.
   Капли были размером не крупнее хлебных крошек и образовывали прямую линию.
   – Здесь раньше что-то лежало – какой-то ковер, – объяснил он.
   – И на нем было больше крови?
   – Возможно, хозяин попытался избавиться от улик.
   – Или завернул в него тело. Хватит, чтобы сделать анализ ДНК?
   – Думаю, да.
   Я поднялся, с хрустом разогнув колени. Нунан включил свет.
   – Мы еще кое-что нашли. – Он протянул мне детские купальные трусики, запечатанные в полиэтиленовый пакет. – Кажется, здесь нет ни крови, ни спермы. Но с уверенностью сказать не могу, пока не проверю в лаборатории.
   Говард ждал на лестнице. Я не стал его спрашивать о пятнах крови и о белье. Я также не стал задавать вопросов о восьмидесяти шести тысячах детских фотографий на диске его компьютера и о шести коробках каталогов детской одежды под кроватью. Придет время и для этого.
   Мир Говарда перевернули вверх тормашками и опустошили, словно ящик комода, но он даже не поднял головы, когда уходил последний полицейский.
   Выйдя на крыльцо, я сощурился от яркого солнечного света и повернулся к камерам.
   – Мы действовали согласно ордеру на обыск квартиры в этом доме. Один человек помогает нам в расследовании. Он не находится под арестом. Я хочу, чтобы вы уважали его право на уединение и оставили в покое всех жильцов этого дома. Не мешайте следствию.
   Из-за камер на меня хлынул поток вопросов:
   – Микки Карлайл еще жива?
   – Вы готовы произвести арест в ближайшее время?
   – Это правда, что вы нашли фотографии?
   Протиснувшись сквозь толпу, я направился к машине, не дав ни единого ответа. В последний момент оглянулся на Долфин-мэншн. Говард стоял у окна. Он смотрел не на меня. Он смотрел на телекамеры и с возраставшим ужасом понимал, что репортеры не собираются уходить. Что они ждут его.

10

   Покинув тюрьму, я снова испытываю внезапное дежа вю. Быстро подъезжает черная «БМВ», открывается дверь, и на тротуар выходит Алексей Кузнец. Его черные влажные волосы все так же неестественно идеально зачесаны назад.
   Откуда он узнал, что я здесь?
   За ним появляется телохранитель, этакий наемный убийца из числа тех, что занимают значительное число тюремных камер и главным аргументом в споре считают балонный ключ. У него славянские черты, вероятно, он русский. При ходьбе его левая рука двигается чуть менее свободно, чем правая, из-за кобуры под мышкой.
   – Инспектор Руиз, навещали друга?
   – То же могу спросить у вас.
   Али выскакивает из машины и бежит ко мне. Русский засовывает руку под пальто, и я чувствую, как земля уходит у меня из-под ног. Алексей взглядом останавливает его, и ситуация разряжается. Рука покидает опасную зону, пальто застегивается.
   Решительные действия Али забавляют Алексея, и он даже тратит пару секунд на то, чтобы окинуть ее взглядом. Потом просит ее проходить мимо, потому что печенье сегодня не покупает.
   Али смотрит на меня, ожидая приказа.
   – Разомни ноги, я не задержусь.
   Она отходит недалеко, поворачивается и наблюдает.
   – Простите меня, – говорит Алексей, – я не хотел обидеть вашу юную подругу.
   – Она работает в полиции.
   – Правда? Все флаги в гости… Вернулась ли ваша память?
   – Нет.
   – Какая досада!
   Его глаза всматриваются в мои с настороженным любопытством. Он мне не верит. Окидывает взглядом площадь.
   – Знаете, сегодня есть такие цифровые микрофоны, которые могут записать разговор в парке или ресторане на расстоянии более тысячи футов.
   – Городская полиция не обладает такими изысками.
   – Может, и не обладает.
   – Я не пытаюсь подстроить вам ловушку, Алексей. Никто нас не слышит. Я действительно не могу вспомнить, что произошло.
   – Все очень просто: я передал вам девятьсот шестьдесят пять бриллиантов высшего качества весом в один и более карат. Вы обещали вернуть мою дочь. Я выразился совершенно ясно: я не плачу дважды.
   У него звонит телефон. Он достает из куртки изящный мобильный, размером не больше пачки от сигарет, и читает сообщение.
   – Обожаю всякие технические новинки, инспектор, – объясняет он. – Недавно у меня украли телефон. Конечно, я заявил в полицию. А потом позвонил вору и сказал ему, что собираюсь с ним сделать.
   – Он вернул вам вашу собственность?
   – Не важно. Он был очень сокрушен, когда я в последний раз видел его. Хотя и не смог принести мне свои извинения. У него не было голосовых связок. Да, при обращении с кислотой требуется большая осторожность. – Взгляд Алексея бегает по брусчатому тротуару. – Вы взяли мои бриллианты. И гарантировали безопасность вложения.
   Я вспоминаю пальто на сиденье в машине Али. Если бы он знал!
   – Микки еще жива?
   – Это я у вас должен спросить.
   – Раз потребовали выкуп, значит, должны были это доказать.
   – Прислали пряди волос. Вы сделали ДНК-тест. Волосы принадлежали Микки.
   – Но это еще не доказывает, что она жива. Волосы можно было собрать с расчески или с подушки, хоть три года назад. Это все могло быть фальшивкой.
   – Да, инспектор, но вы были уверены. Вы поставили на это свою жизнь.
   Мне не нравится, как он произносит слово «жизнь». В его устах оно звучит, как ничтожная ставка. Моя тревога растет.
   – Почему вы мне поверили?
   Он окидывает меня холодным взглядом.
   – У меня что, был выбор?
   Внезапно я осознаю дилемму, перед которой он стоял. Неважно, жива Микки или мертва, Алексей должен был предоставить выкуп. Речь шла о том, чтобы спасти свое лицо, пусть даже хватаясь за соломинку. Что если была хотя одна тысячная доля вероятности, что он вернет свою дочь? Он не мог упустить ее. Как это выглядело бы со стороны? Что сказали бы люди? Отец должен верить в невозможное. Он обязан охранять своих детей и приводить их домой.
   Возможно, из-за этих мыслей я внезапно испытываю сочувствие к Алексею. И так же быстро вспоминаю покушение в больнице.
   – Вчера меня пытались убить.
   – Да что вы? – Он складывает пальцы домиком. – Наверное, вы им что-то не вернули.
   Звучит цинично, но это не признание.
   – Мы можем все обсудить.
   – Как джентльмены? – Теперь он подшучивает надо мной. – Вы говорите с акцентом.
   – Нет, я родился здесь.
   – Возможно, но вы все равно говорите с акцентом.
   Он вытаскивает из кармана упаковочку сахара и откусывает край.
   – Моя мама немка.
   Он кивает и высыпает сахар в рот.
   – Zigeuner? – Это немецкое название цыгана. – Отец говорил, что цыгане – это восьмая чума египетская [42].
   Это оскорбление произносится безо всякой злобы.
   – У вас есть дети, инспектор?
   – Близнецы.
   – И сколько им?
   – Двадцать шесть.
   – Вы их часто видите?
   – Теперь нет.
   – Может, вы забыли, каково это. Мне тридцать шесть лет. Я совершал поступки, которыми не могу гордиться, но я способен с этим жить. Сплю как младенец. Но, скажу я вам, мне наплевать, насколько большой у кого-то счет в банке, – если у него нет детей, у него нет ничего ценного. Ничего! – Он почесывает шрам на щеке. – Моя жена давно меня возненавидела, но Микаэла всегда оставалась бы наполовину моей… моей половиной. Она выросла бы и сама приняла решение. И она простила бы меня.
   – Вы думаете, что она погибла?
   – Я предоставил вамправо убедить меня в обратном.
   – Значит, у меня были твердые доказательства.
   – Надеюсь.
   Он поворачивается и собирается уходить.
   – Я вам не враг, Алексей. Я просто хочу узнать, что произошло. Что вы знаете о снайпере? Он работает на вас?
   – На меня? – Его смех звучит презрительно.
   – Где вы были ночью двадцать четвертого сентября?
   – А вы не помните? У меня есть алиби. Я был с вами.
   Он поворачивается и кивает русскому, ожидающему его, как собака, привязанная к столбу. Я не могу позволить уйти человеку, который владеет необходимой мне информацией. Он должен рассказать мне о Рэйчел и о выкупе. Схватив Алексея за руку, я выворачиваю ее, пока его спина не сгибается и он не падает на колени. Мои костыли стучат по тротуару.
   Прохожие и посетители тюрьмы оборачиваются. До меня доходит, как смешно я выгляжу: произвожу задержание с костылем. Самолюбие никогда не оставляет нас.
   – Вы арестованы за сокрытие информации от следствия.
   – Вы совершаете большую ошибку, – шипит он.
   – Не двигайтесь!
   У меня за спиной вырастает фигура, теплый ствол пистолета упирается в мой затылок. Это русский, огромный, застывший как статуя. Внезапно его внимание переключается на другой объект. Али стоит в классической полицейской стойке, целясь ему в грудь.
   Все еще удерживая руку Алексея, я наклоняюсь к его уху.
   – Вы этого хотите? Чтобы мы друг друга перестреляли?
   – Нет, – говорит он.
   Русский отступает на шаг и убирает пистолет в кобуру. Он внимательно смотрит на Али, запоминая ее лицо.
   Я уже веду Алексея к машине. Али следует за мной, пятясь, наблюдая за русским.
   – Позвони Карлуччи! – кричит Алексей. Карлуччи – его адвокат.
   Опустив голову, он садится в машину. Я забираюсь на сиденье рядом с ним. Мое пальто свисает со спинки переднего кресла. Али не произнесла ни слова, но я знаю, что ее мысли бегут быстрее, чем когда-либо прежде.
   – Вы пожалеете, – угрожающе шипит Алексей, глядя мимо меня в окно. – Вы сказали, что обойдемся без полиции. Мы заключили сделку.
   – Тогда помогите мне! Скажите! Что произошло той ночью?
   Он двигает во рту языком, словно обсасывает мысль.
   – В меня стреляли. Со мной случилась штуковина, которая называется «обширная преходящая амнезия». Я не помню, что произошло.
   – Идите к дьяволу!
 
   Когда мы приезжаем в полицейский участок на Харроу-роуд, Фрэнк Карлуччи уже находится там. Маленький, загорелый, типичный итальянец, лицо покрыто морщинами, как грецкий орех, кроме области вокруг глаз – поработал хирург.
   Он несется за мной по лестнице, требуя встречи со своим клиентом.
   – Можете подождать своей очереди. Он должен пройти процедуру оформления.
   Али осталась в машине. Я возвращаюсь к ней.
   – Присмотри за пальто.
   – Что мне сделать?
   – Найди профессора. Скажи, что он мне нужен. Потом поищи Рэйчел. Должна же она где-то быть.
   На лице Али масса вопросов. Она сомневается в том, что я знаю, что делаю. Я пытаюсь изобразить самоуверенную улыбку и возвращаюсь к Алексею.
   Когда мы входим в комнату для задержанных, воцаряется тишина. Клянусь, я и правда слышу, как растут цветы в горшках и как высыхают на бумаге чернила, – так тихо становится вокруг. Эти люди – мои друзья и коллеги. Теперь они отводят глаза и не обращают на меня внимания. Может, я все-таки погиб на реке, просто еще не понял этого?
   Я оставляю Алексея с Карлуччи в комнате для допросов. У меня сильно колотится сердце, и я не могу собраться с мыслями. Сначала звоню Кэмпбеллу. Он на совещании в Скотленд-Ярде, поэтому я отправляю ему голосовое сообщение. Через двадцать минут он врывается в участок, мечтая, чтобы ему под ноги попалась кошка, которую можно пнуть.
   Встретив меня в коридоре, он орет:
   –  Ты совсем спятил?!
   Я расцениваю это как риторический вопрос.
   – Может, убавишь громкость?
   – Что?
   – Пожалуйста, говори тише. У меня в комнате для допросов сидит подозреваемый.
   На этот раз голос похож на сдавленное рычание:
   – Ты арестовал Алексея Кузнеца?
   – Он знает о выкупе. И скрывает информацию.
   – Я же велел тебе не лезть в это дело!
   – Погибли люди. И Микки Карлайл может быть жива.
   – Я этого уже достаточно наслушался. Я хочу, чтобы ты вернулся в больницу.
   – Нет, сэр!
   Он снова издает глухое рычание, как медведь, выходящий из берлоги.
   – Сдайте свой значок, инспектор. Вы отстранены.
   Дальше по коридору открывается дверь, появляется Фрэнк Карлуччи, а за ним – Алексей Кузнец. Итальянец вопит, тыча в меня пальцем:
   – Я хочу, чтобы этому офицеру предъявили обвинение!
   – Да пошел ты! Хочешь моего мяса? На!
   Мною овладевает неудержимая ярость, как будто кто-то нажал тревожную кнопку у меня внутри. Кэмпбеллу приходится удерживать меня. Я пытаюсь вырваться из его рук.
   Алексей медленно поворачивается и улыбается. У него потрясающе холеная внешность.
   – Вы у меня кое-что забрали. Я не плачу дважды.

11

   Я молча сижу в комнате для допросов, давно допив чай и доев имбирно-ореховое печенье. В комнате пахнет страхом и ненавистью. Быть может, это пахнет от меня.
   Если бы у Кэмпбелла была возможность, он арестовал бы меня. Теперь он хочет, чтобы я вернулся в больницу, поскольку якобы не может гарантировать моей безопасности. На самом деле, он мечтает убрать меня подальше, чтобы я не путался под ногами.
   Мои пальцы почти инстинктивно нащупывают капсулу с морфином. Меня мучит боль в ноге или уязвленная гордость? Я хочу на какое-то время отвлечься от мыслей. Хочу забыться. Амнезия не так уж плоха.
   Здесь я в первый раз допрашивал Говарда. До этого он сидел в своей норе три дня, ему звонили по домофону незнакомые люди, пресса стояла лагерем вокруг дома. Большинство людей в такой ситуации уже давно исчезли бы – уехали бы к родственникам или друзьям. Но Говард не хотел рисковать и привозить за собой весь этот цирк.
   Я помню, как Говард стоял у стойки в приемной, препираясь с дежурным сержантом. Он переминался с ноги на ногу и оглядывался по сторонам. Короткие рукава рубашки были туго натянуты вокруг бицепсов, пуговицы расходились на животе.
   – Они запихнули мне в почтовый ящик собачье дерьмо, – потрясенно говорил он. – И кидались яйцами в окна. Вы должны их остановить.
   Дежурный сержант обращался с ним устало-официально:
   – Вы хотите заявить о преступлении, сэр?
   – Мне угрожают.
   – Кто именно вам угрожает?
   – Мстители! Вандалы!
   Сержант вытащил из-под стойки книгу записи происшествий и подтолкнул ее к Говарду. Потом извлек дешевую ручку и положил поверх книги.
   – Напишите об этом.
   На лице Говарда появилось почти радостное выражение, когда подошел я.
   – Они напали на мою квартиру.
   – Сожалею. Я пошлю кого-нибудь подежурить. Может, пройдем ко мне в кабинет и присядем?
   Он пошел за мной по коридору в комнату для допросов, я пододвинул стул поближе к кондиционеру и предложил ему бутылку воды.
   – Рад, что ты пришел. Нам так и не удалось встретиться и поговорить. Давно мы не виделись.
   – Пожалуй, – согласился он, потягивая воду.
   Изображая давнего друга, я предался воспоминаниям о школе и старых учителях. Получив толчок, Говард добавил кое-что от себя. Касательно допросов существует теория, что, как только подозреваемые начинают свободно высказываться на отвлеченную тему, им труднее солгать или отказаться говорить на другие темы, которые предлагаете вы.