Найдя угол дома, они снова повернули на главную магистраль. Затем Некрасов снова упал, поднялся, и опять упал. В тротуаре наличествовали три ступеньки, незаметные, когда едешь мимо на автомобиле. Стало быть, уклон еще серьезнее, чем ему думалось раньше.
   О да! Вода поднялась — сперва до бедер. Амалия шла рядом, держа Некрасова за руку — и не пыталась привлечь его внимание — значит, была согласна с действиями… и вот вода уже по пояс.
   Неизвестно чем вызванная, по темной улице прокатилась волна — выше, чем остальные, пологие волны, и вода дошла Некрасову до груди, прежде чем снова опуститься до пояса, а Амалии, небось, почти до шеи. Он почувствовал, как Амалия сжала его руку и нагнулся к ней.
   — Я не умею плавать! — крикнула она ему в ухо.
   Трогательно. Некрасов плавать умел. Правда, плавал он в нешторомовую погоду на юге, и еще в бассейне несколько раз, и в Волхове плавал раза четыре в детстве, на спор, когда, обидевшись на друзей, решил перебороть себя и научиться. Но по улицам он никогда раньше не плавал, тем более в бурю.
   И снова волна — ниже, зато мощнее.
   Это смешно, подумал классицист Некрасов — скочуримся здесь оба. В гостинице пристрелили бы только меня. То, что происходит — неблагородно. И мокро. И холодно. И еще раз в морду. Блядь, больно же! Что это?
   Оказалось — колесо частного автомобиля, самопроизвольно навигирующее в неопределенном направлении. Возможно где-то поблизости подмыло ремонтную мастерскую. Лучше бы клуб яхтсменов подмыло. Впрочем, очень кстати!
   В этот момент рука Амалии выскользнула из его руки, а вода поднялась. Некрасов крикнул хрипло и стал судорожно шарить вокруг себя, и колесо снова ударило его — в грудь, и еще раз — в подбородок. Он качнулся назад, отступил, и задел ногой что-то податливое. Метнувшись, перевернувшись на живот, он схватил Амалию за ляжку. Потянув ее на себя, он взял ее за волосы и приподнял над поверхностью. Или так ему показалось. А вдруг — нет? Ничего не видно!
   — Отпустите волосы, больно! — закричала вдруг Амалия.
   Снова волна — и на этот раз колесо ударило Некрасова в плечо, и он, изловчившись, захватил его рукой. Не выпуская волосы Амалии, он подтянул ее к колесу, крича «Сейчас! Сейчас!» Она схватилась обеими руками за край колеса.
   — Держитесь! — крикнул Некрасов. — Я буду вас толкать!
   Она не расслышала, но, возможно, поняла.
   Снова сверкнула молния, и Некрасов даже удивился исследовательски-отстраненно, несмотря на дикость положения. Оказывается, их оттащило на середину улицы. Положив одну руку на колесо, а другую на плечо Амалии, он стал продвигаться обратно к стене, и дошел до стены почти без затруднений. Еще раз сверкнула молния. Амалия обхватила колесо с обеих сторон, а подбородок уперла в протекторы. Некрасов повернул и пошел вдоль стены, стараясь задевать ее, стену, плечом. Невероятно — но вода продолжала прибывать.
   — Доберемся, — громко сказал Некрасов в ухо Амалии.
   Она что-то промычала.
   — А?
   — Я вообще боюсь воды, — крикнула Амалия. — И мне страшно!
   Солнечные горы, тучные стада, маленькая горная страна, первой принявшая христианство. Носит жителей этой страны по всему свету. И попадаются среди них такие вот экземпляры. Как ее сестра. Как она сама. Еще волна — и Амалия крикнула пронзительно и нечленораздельно. И еще волна, и снова крик.
   Тогда Некрасов, продолжая двигаться вновь стены и подталкивать Амалию, балансирующую руками и подбородком на колесе, насколько мог склонил голову к уху спутницы и громко запел, отмечая интервалы шагами-качаниями:
 
Полно, красавица,
Моря бояться.
К утру доставлю вас
В ваше палаццо.
 
 
Волны изящные,
Гребни крутые.
Здравствуй, прелестная
Санта-Лючия.
 
   Два раза пришлось делать паузу — находила волна. Но Амалия больше не кричала. Банальная мелодия, интервалы которой были в Бель-Эпокь нагло украдены из вердиевского «Риголетто», наверное, подействовала, пробудив в Амалии — кто знает, может, чувство юмора. С юмором оно легче как-то.
 
Скоро найду я ключ
К вашему сердцу.
Есть у меня с собой
Восемь сестерций.
 
 
Вина тосканския!
Песни смешныя!
Благословенная
Санта-Лючия!
 
   Снова молния. Некрасов прикинул, сколько еще осталось идти, и решил больше об этом не думать. А колесо явно было от дорогой какой-то машины.
 
Лунным сиянием
Прилив играет,
Челнок мой парусный
Вновь прибывает
 
 
В Неаполь праздничный,
Аморе миа!
Свети нам, добрая
Санта-Лючия!
 
   Закончив песню, Некрасов запел снова. При переходе через очередной переулок, волна ударила сбоку и накрыла их с головой, но Некрасов не выпустил Амалию, и не выпустил колесо. В следующем квартале пришлось обходить поваленное дерево. А потом идти стало труднее — вроде бы дорога пошла в гору.
   И вот вода уже по грудь. По пояс. Амалия встала на ноги. Впереди мелькнул свет, потом опять мелькнул. Некрасов вгляделся. Похоже, что кто-то припарковал машину бампером к тротуару, и яркие фары освещают бетонную стену «Русского Простора».
   Теперь, в непосредственной близости от гостиницы, ему подумалось — именно сейчас никто за ним не следит. Можно переплыть реку и скрыться в лесу. И что же? Жить там, как Маугли, всю жизнь? Или сбежать — в Питер, в Москву… и… всё рассказать. Но там его найдут. Да и Амалию все же надо довести до гостиницы. Она обещала его спрятать, хотя в ее состоянии она вряд ли на что-нибудь способна. Впрочем, кто этих армянок знает. Живут до ста лет, рожают до шестидесяти, и на ведьм все похожи. Впрочем, Амалия не похожа на ведьму. Это Демичев похож на ведьму. За пятьдесят метров от входа воды было по щиколотку, а у самого входа — совсем не было. Гостиница стояла на возвышенности. Ветер продолжал дуть нескончаемыми хлесткими порывами, и Некрасову показалось в какой-то момент, что по суше еще труднее идти, чем по воде.
   — Идите сразу за мной, — сказала Амалия, пошатываясь.
   Двое в хаки, приглядевшись, расступились, давая Амалии дорогу. Некрасов шел сразу за ней, рассчитывая ее поймать, если она упадет. Но она вдруг подобралась, выпрямилась, и вошла в вестибюль бодрым шагом. Вадим, направлявшийся в этот момент в бар, остолбенел.
   — Спасибо за добрые намерения, — сказала ему Амалия.
   — А мы про вас…
   — Да. Вы намеревались меня подбросить, тем более что вам было по пути. Но забыли. Забывчивость — это не так уж страшно.
   — Хмм… — сказал Вадим. — Простите нас… меня…
   — Вадим! С кем ты там треплешься?
   Демичев вышел в вестибюль — и тоже остолбенел.
   — Да… да. Так. Забыли вас… впопыхах. А Некрасова вы не видели?
   — Я и вас не вижу. В упор, — сказала Амалия, следуя к лифтам. Некрасов шел за ней вплотную.
   — Вы нас простите!.. — громко сказал Демичев.
   — Трувор…
   — Вадим, что же это вы… мы… Женщину оставить в такую погоду! Шла три километра… под дождем…
   Двери лифта раскрылись тут же. Амалия нажала кнопку пентхауза. Лифт пошел вверх, и Амалия тут же осела на пол.
   — Это ничего, — сказала она. — Я сейчас встану, не волнуйтесь. Я только немножко посижу. Пока не приедем.
   И уснула.
   Дверь, ведущая к пентхаузовым номерам и бассейну оказалась почему-то открытой и даже застопоренной — кто-то воткнул щепку рядом с петлями. Некрасов, подняв Амалию с пола, напрягся, перекинул ее через плечо, шагнул сквозь проем, двинул дверь. Щепка упала, и дверь закрылась и защелкнулась у него за спиной.
   — Поставьте меня на ноги, — велела Амалия, просыпаясь.
   Он подчинился — так осторожно, как смог. Амалия некоторое время критически смотрела на дверь. Потом подошла к ней вплотную и повела рукой около компьютерного замка. Раздался щелчок, и, повернув ручку, Амалия вошла в номер.
   — Заходите, — сказала она. — Мне надо в душ.
   Некрасов зашел в номер. Амалия опустилась на пол рядом с кроватью, повалилась на бок, и снова уснула — на этот раз, видимо, очень крепко. Из-за телевизора выскочили две девочки лет десяти.
   — Кыш отсюда, — испуганно прикрикнул на них Некрасов.
   Девочки шмыгнули к двери и выскочили из номера. Некрасов повернул замок на два оборота и накинул цепочку. Посозерцав некоторое время свернувшуюся в клубок Амалию в мокрой одежде, с мокрыми волосами, закрывшими полностью ее лицо, он подумал, что, скорее всего, он погиб. Подтащив одно из кресел к окну, он сел в него и некоторое время ждал, представляя себе, как они выбивают дверь, как стреляют в него — или сперва его будут бить? Да, скорее всего так. Будут бить, пока не забьют до смерти.
   Сидеть в мокрой одежде и дрожать — от страха и от холода — было очень неприятно. Некрасов встал и стащил с себя пиджак. Стало холоднее. Тогда он, кое-как справившись с пуговицами, снял рубашку. Расстегнул ремень, спустил брюки до щиколоток. Догадался, что сперва нужно снять ботинки. Присел на кресло. Шнурки не поддавались — намокли, затянулись. Некоторое время он с ними провозился, а потом просто упер носок правого ботинка в пятку левого и соскреб левый. С правым дело оказалось сложнее. Но он совладал и с правым. Снял носки. Ноги были холодные, белые, и влажные. Скинув наконец мокрые брюки, он в трусах прошел в ванную. Снял трусы, включил душ.
   От горячей воды пошел уютный белый пар. Некрасов запер дверь и встал под душ, и долго просто стоял, опираясь плечом в кафельную стену, чувствуя, как тело наполняется теплом. Распечатав пакетик с мылом, он намылился с ног до головы, смыл, снова намылился, снова смыл. Вылив на голову всю миниатюрную бутылку с шампунем, он долго тер корни волос, и, смыв шампунь, почувствовал прилив энергии — и удивился ему. После пережитого, вроде бы, полагается лежать неподвижно и ни о чем не думать, и не засыпать даже, а уходить в обморок — как Амалия. Некрасов выключил душ, вышел голышом в номер, открыл один из стенных шкафов. Обмотав бедра большим удобным полотенцем, он снова посмотрел на Амалию.
   Натерпелась, подумал Некрасов. Присев возле нее на корточки, он потрогал фокусницу за плечо. Никакой реакции. Только что она его… хмм… спрятала. И вот — лежит. Они ворвутся в номер, а она будет продолжать спать. Они будут его бить, пытать, прямо здесь, а она не проснется.
   Он подхватил ее под мышки, приподнял, и усадил на кровать. Она было начала подавать признаки жизни — замычала сквозь завесу мокрых волос, но тут же завалилась на бок и снова замолчала. Некрасов нагнулся, захватил ее за щиколотки, и поместил ноги Амалии на кровать. Стащил с нее правый сапожок, бросил на пол. Стащил левый — вместе с порвавшейся нижней частью чулка. Безукоризненный педикюр. Безукоризненная форма ноги. Нога совершенно ледяная.
   Взявшись за лацканы ее длинного, ниже бедер, пиджака, он снова поднял ее в сидячее положение. Не выпуская Амалию, переместившись на кровать и присев позади нее, он стащил с нее пиджак. На воротнике модной блузки наличествовали две пуговицы, которые долго сопротивлялись. Стащил и блузку. Горячего чаю ей надо выпить.
   Стащить с Амалии брюки оказалось труднее всего — в обтяжку, они никак не хотели слезать с бедер. Оставив на ней мокрые трусики и лифчик, Некрасов слез с постели, прошел к портативному бару, и обнаружил в нем несколько миниатюрных бутылок — с виски, коньяком, и водкой. Абсолюта не было, но был франко-американский Серый Гусь. Коньяк был армянский — то бишь, не коньяк вовсе, а бренди. Вермут. Скотч. И даже бутылка вина — того самого, кое потребляла в баре давеча веселая компания. А вот штопора не было. Некрасов вдавил пробку ручкой ложки для смешивания коктейлей и, придерживая ее, пробку, внутри, нацедил вина в пластмассовый стакан. Свинтив пробки со всех остальных напитков, он захватил их пальцами, подошел к постели, рукой и коленом перевернул Амалию на живот, и растер ей спину алкоголем. Возможно, это было глупо. Но как еще ее предохранить, южанку, от воспаления легких, он не знал. Она начала дрожать во сне — озноб? Черт ее знает. Без одежды она выглядела слегка нелепо — оказалось, у нее ноги коротковаты. Не очень бросается в глаза, но все же. Вот уж никогда бы не подумал. Бедра округлые. Талия тонкая. Кожа гладкая, чистая, очень белая, без оттенков — такая бывает только у брюнеток, когда они подолгу не загорают. Оттянув одеяло, Некрасов в несколько приемов перетащил спящую Амалию к изголовью и укрыл заботливо. Залпом выпив вино, он налил себе еще. А Амалия начала вдруг кашлять.
   Вот, так и знал, автоматически подумал Некрасов. Бедная, хрупкая женщина. Защитила меня, спрятала. И теперь будет долго болеть. Мне-то что. Во-первых, я здоров, как древнегреческий бык, в жизни ничем не болел, хотя, бывало, и мерз, и промокал, и на ледяном ветру приходилось проводить время в одном свитере, и все кругом болели, а я нет. А во-вторых, меня все равно скоро прикончат. А ей-то за что страдать? Вот ведь какие мысли альтруистские в голову лезут. Но почему-то мне легко. Почему? А! Я вступился за священника. Очень странным образом, конечно, но вступился — и как бы сразу за всю православную, и не только православную, церковь. Сделал это бескорыстно, без задних мыслей. Геройством это не назовешь — это лучше, чем геройство. Наверное. Что же я, горжусь этим своим поступком, что ли? Нет. Просто приятно. Как она кашляет — с надрывом! Бедная. Однако, холодно что-то в пентхаузе.
   Он подошел к обогревателю и повернул регулятор до отказа. Из нагревателя стало дуть сильно и горячо. Некрасов прилег на постель, подумал, забрался под одеяло, косясь на Амалию. Если раньше вид Амалии волновал его — очень похоже на сестру — то сейчас никаких чувств, кроме жалости, фокусница в нем не вызвала. Выключить свет? Нет. Если будут ломиться — лучше при свете. Хотя, наверное, свет видно — откуда-нибудь, и по свету они определят, что здесь кто-то есть. Но об этом они и так знают — Амалию они видели. А кстати — наказанный за попустительство и соучастие Пушкин — добрался до гостиницы, или напоролся по дороге на что-нибудь, ударился головой в стену, и утонул? Как он перепугался давеча — но не полез оправдываться, не кричал, не доказывал свою непричастность. Это он молодец.
   Амалия вдруг вытянулась, зашлась кашлем, перевернулась на другой бок, пошарила рукой, наткнулась на Некрасова и, возможно инстинктивно, передвинулась всем телом к нему. Подождала, потом еще передвинулась, обхватила рукой ему грудь, и прижалась. Некрасов постарался не двинуться с места, не дернуться — несмотря на холод прижавшегося к нему тела. Сейчас она согреется, подумал он, и можно будет поспать. И неожиданно уснул.
   Ему приснилось, что он полулежит на постели в каюте какого-то странного большого судна, похоже — из дерева. Судно слегка покачивается, за иллюминатором — дождь и ветер, возможно океанские. Поскрипывают борта судна. Сестра Амалии входит в каюту в наряде начала девятнадцатого века. И в руке у нее — нет, не роза — несколько гвоздик. Она садиться рядом с ним на постель и некоторое время водит гвоздиками ему по груди. Потом отбрасывает гвоздики и ложиться рядом, не раздеваясь. Некрасов чувствует возбуждение и начинает лихорадочно развязывать тесемки и шнурки у нее на юбке, но тесемок и шнурков много, и они все запутались. Сестра Амалии благосклонно позволяет ему делать все, что он пожелает. Он не может справиться с тесемками. Напряженный член трется о грубый толстый шелк юбок.
   Некрасов открыл глаза и повернул голову влево. Амалия смотрела на него — на расстоянии нескольких сантиметров глаза ее показались ему огромными. Он положил руку на ее все еще влажные волосы — и она поцеловала его в губы.
   Ни лифчика, ни трусов на ней уже не было. Тело ее горело — возможно, от возбуждения, но не исключено, что от надвигающейся простудной болезни тоже. Губы у нее оказались сухие, горячие, и потрескавшиеся. Некрасов перевернулся полностью на бок и обхватил фокусницу рукой, прижал к себе. Ему стало невыносимо ее жалко, и от этого возбуждение перешло все разумные границы. Он перекатился на нее, лег сверху, и, запустив пальцы во влажные черные волосы, стал целовать — губы, щеки, подбородок, нос, лоб, уши, шею. Амалия издала тихий стон, закусила потрескавшуюся нижнюю губу, провела ступнями по его голеням, плашмя — и в этот момент он в нее вошел, легко, до упора, и увидел, как вздыбилась у нее грудь, как задрожал и впал гладкий живот, как дернулись скульптурные матовые плечи. Она чуть прогнулась, и, запустив под нее левую руку, он провел ладонью по узкой талии. Из горла Амалии вылетел короткий, мощный крик на высокой ноте, а затем она сказала, чуть запнувшись:
   — Я… люблю вас.
   С легким, ранее за нею незамеченным, армянским акцентом.
   Он и раньше об этом знал.
   Лаская кажущееся теперь хрупким тело женщины, Некрасов почувствовал, как шквал небывалой, никогда раньше не испытываемой им, нежности, проходит по телу. Амалия снова вскрикнула. И еще раз. У Некрасова помутилось в мозгу, разум выключился, и тем чувством, которое глубже и больше разума, он вдруг осознал, что у них будет ребенок. Возможно, Амалия тоже это поняла — содрогаясь в оргазме, она крепко обхватила его руками и бедрами, словно помогая ему излиться в нее целиком, без остатка.
* * *
   Драматизм трех дней и ночей прошел мимо сознания Кудрявцева — историк провалялся в своем номере все это время. Поднялась температура, он бредил, даже кричал, а затем ослаб и уснул. Проснувшись, он добрался до ванной и выпил воды. Вернулся, снова лег, и проспал больше суток. Снилось ему что-то совершенно не историческое — какой-то дешевый сюрреализм с претензиями на артистичность, какие-то полуголые дамы, щебечущие по-итальянски. Возможно, на сновидения влиял вирус. Когда вирус отступил, Кудрявцев вылез из постели, включил свет, принял душ, почистил зубы. Очень хотелось есть. Телевизор Кудрявцев включить побоялся. За окном завывал ветер, ливень попеременно громыхал и выстукивал дробно. Кудрявцев включил обогреватель на всю катушку.
   В портативном баре нашлось несколько пакетов с чипсами и орехами, и он тут же их разодрал и съел все содержимое. Удивительно было — вроде бы, после болезни, когда саднит суставы и кожу, полагается чувствовать себя слабым. Кудрявцев не чувствовал. Прокашлявшись, он сказал:
   — Здравствуйте!
   Получилось ровно и звучно — а не слабо и сипло, как он думал. В порыве исследовательского энтузиазма, он запел из «Принцессы Цирка»:
   — Хорошо мне в маске… холодно зимой!..
   Почему холодно зимой, при чем тут зима? Там какие-то другие слова. Кудрявцев попытался их вспомнить, и не вспомнил. И снова запел:
   — Хорошо мне в маске, холодно зимой. Люди любят сказки, деньги и разбой…
   Он засмеялся. Повел плечами. Потянулся. Жрать охота!
   Раздался стук в дверь.
   — Да? — хотел было сказать Кудрявцев, вдруг осипнув. Он откашлялся. — Да?
   — Вячеслав Павлович, это Вадим. Откройте, пожалуйста.
   Вежливый. Кудрявцев подумал — пришли меня упрашивать опять? Что ж. Черт с ними. Прочту им лекцию, передадут ее во все концы. Надев купальный халат, он прошел к двери и отпер ее.
   — Добрый вечер, — сказал Вадим. — Вы, наверное, проголодались… что-то вас не видно, не слышно…
   В руке у Вадима был пакет.
   — Позволите? Совсем вас забросили.
   В пакете оказались — бутерброды с ветчиной, свежие огурцы, бутылка с клюквенным соком.
* * *
   Кудрявцев жадно ел, а Вадим, присев на кресло, говорил:
   — Одежду вашу надо бы отдать персоналу, пусть постирают, погладят… Спуститесь в бар, выпьете кофе…
   Кудрявцев что-то промычал в ответ, нечленораздельное. Вадим поднялся и включил телевизор. Странно — Москва. Возможно, Кудрявцев за все это время вообще не смотрел телевизор. Очень странно. Что же он делал все это время в номере, почему не выходил? Номер следует проветрить. Вадим еще раз проанализировал состав воздуха и почти все понял.
   — Вы действительно были больны давеча?
   Кудрявцев кивнул. Вадим улыбнулся невесело.
   — Вот оно что… Вы не знаете, что произошло за последние три дня?
   Кудрявцев помотал головой.
   — Совсем?
   — Совсем не знаю.
   — Возможно, вы правы. Ничего особенного не произошло. Никаких событий, которые можно было бы назвать историческими.
   Некоторое время они молча смотрели то, что предлагала зрителю Москва. Неприятно высокий женский голос вещал за кадром:
   «Компания запускает между Москвой и Санкт-Петербургом второй поезд, состоящий только из вагонов купе и СВ-класса — он получил название „Суперконцерн“. Пресс-служба сообщает, что состав поезда будет сформирован из вагонов купе и СВ-класса и предназначен специально для пассажиров, имеющих средний уровень доходов. Каждый вагон состава оборудован душевыми кабинами, биотуалетами, во всех купе установлены розетки для зарядки мобильных телефонов и ноутбуков, аудио- и видеосистем. Несколько купе „Суперконцерна“ предназначены для людей с ограниченными возможностями в передвижении и оборудованы всем необходимым для их комфорта. Также несколько вагонов в составе поезда будут предназначены для перевозки автомобилей и багажа. Курсировать „Суперконцерн“ будет ежедневно, отправляясь из Санкт-Петербурга в Москву в ноль часов двадцать минут с промежуточной остановкой в Твери в шесть тридцать шесть и прибывать в Москву в девять ноль семь на следующее утро. Из Москвы поезд будет отправляться в Санкт-Петербург в ноль сорок пять, останавливаясь в Твери в два сорок шесть и прибывая в Санкт-Петербург в восемь пятьдесят четыре».
   — Вот о чем я хотел вас спросить, — Вадим некоторое время собирался с мыслями. — Вот вы вывели эту теорию об астренах. Какими методами вы пользовались?
   Кудрявцев, утоливший голод, чуть передвинул кресло и с опаской посмотрел на Вадима.
   — Обычными.
   — Я не об этом. Ваши коллеги не признали вашу теорию состоятельной. Почему?
   — По разным причинам.
   — Но это не ревизионизм?
   Кудрявцев развел руками.
   — Расскажите о методах, — попросил Вадим. — Если методы у вас нетрадиционные…
   — Вполне традиционные.
   — Расскажите.
   — О методах?
   — Да.
   Помолчали.
   — Что именно вас интересует? — спросил Кудрявцев.
   — В чем состоят методы, вкратце? Я солдат, мне будет понятнее, если вы мне объясните четко, как именно вы обосновывали вашу теорию.
   — Вы это серьезно?
   — Да. Хотелось бы знать.
   — Ну, в общем… — Кудрявцев сел, положил ногу на ногу, некоторое время думал. — В исторической методологии есть четыре уровня. Применяются они в зависимости от поставленной задачи… Вы уверены, что вам это интересно?
   — Да. Пожалуйста, продолжайте.
   — Хорошо… Первый, самый простой, уровень — это когда в оборот вводится первичный материал.
   — Это что такое?
   — Археологические находки, письменные источники. Изначальное.
   — Вот этот телевизор, к примеру — материал? Сам по себе? Как предмет?
   — Безусловно.
   — Ясно, — сказал Вадим. — Продолжайте.
   — Публикуется комментарий, чисто технический — к примеру, такой-то горшок, найденный там-то, соответствует таким-то горшкам, найденным ранее — например, он шнуровочной керамики. Такой комментарий как правило нейтрален, его нельзя использовать, делая выводы о быте какого-нибудь племени или какой-нибудь народности.
   — Прекрасно, — сказал Вадим. — Понял. Дальше.
   — Второй уровень — это осмысление уже опубликованного комментария первого уровня, статья, обзор на тему.
   — Обязательно опубликованного?
   Кудрявцев слегка помялся.
   — Да.
   — Ладно. Дальше.
   — Третий уровень — большая задача в широком временном диапазоне. Монография. Например — история племени ругов второго и третьего века нашей эры, или становление раннегерманских государств на какой-нибудь обширной территории.
   — На основе чего решается такая задача? — спросил Вадим.
   — На основе статей второго уровня.
   — Черт… Некрасов… бюрократическое сито… — пробормотал Вадим.
   — Да, безусловно, но с помощью этого сита отсеивается ненужное и лишнее, — возразил Кудрявцев.
   — Ну… может быть. Дальше.
   — В третьем уровне новый материал не принимается во внимание.
   — Я понял. Сито. Дальше.
   — В четвертом уровне имеет место переосмысление большого этапа развития человечества. Исторические параллели, подведение итогов двадцати- или тридцатилетней работы историков. Этот уровень — коллективное справочное издание, или большая историческая серия. Некоторые могут выполнить такую работу в одиночку. Осмысление монографий третьего уровня. Осмысление результатов. Абсолютная точность в четвертом уровне не важна.
   — То есть, — солдат Вадим прищурился невесело, — четвертый уровень — это перетасовка данных, прошедших отбор трех предыдущих уровней за двадцать лет.
   — Можно и так сказать.
   — Сколько вам лет?
   Кудрявцев усмехнулся.
   — Тридцать два. В основу моей теории легли данные, выведенные в первых трех уровнях. Не я сам их искал. Проверял иногда. Дело в том, что первые три уровня в совокупности — коллективные.
   — Да, а коллектив…
   — На оригинальное мышление не способен.
   — Но вы не Шлиманн, вы действительно…
   — При чем тут Шлиманн?
   — Ну… — Вадим даже застеснялся слегка. — Шлиманн был шарлатан…
   — Не совсем, — сказал Кудрявцев, и давешняя его мрачность вдруг исчезла. Он тихо засмеялся.
   — Не совсем?
   — Историки относятся к Шлиманну с пренебрежением не потому, что Шлиманн оказался не прав — это едва доказано, да и доказано ли — никто толком не понимает. Просто он оскорбил весь институт истории сразу, скопом, объявив всему миру, что историки — дураки, а такие вещи не прощаются. Институт целый век ждал случая, чтобы отомстить.