Солнце выползло из-за туч и неохотно, лениво стало обогревать Белые Холмы. И все равно было холодно. Неуемный Стенька, воспрянув по непонятной причине духом, обошел полукругом Аделину и пристроился к Некрасову, несущему передний край двери, транспортирующей Пушкина.
   — Ну вот вы мне скажите. Вот скажите. Любовь к Родине — это плохо?
   — Это очень хорошо, — заверил его Некрасов, у которого болели запястья, локти, и бицепсы. — Это прекрасно. Я бы вообще ввел такую графу в паспорте — индекс любви к Родине. От одного до пятнадцати. И налоги бы брал в соответствии с этим индексом.
   — А без шуток…
   — А я без шуток. Надо же как-то развлекать народ.
   — Ну, вам-то, нерусскому, этого не понять.
   — Вы все-таки скажите, с чего вы взяли, что я не русский.
   — А вы сами сказали.
   — Когда это?
   — Да вот… как-то… Ну, хорошо, а значит, по-вашему, Родину любить не нужно? Можно, но не нужно?
   — Эдуард! — позвал Некрасов.
   — Чего вы, чего… — неприязненно и даже слегка испуганно сказал Стенька. — Как что, так сразу Эдуард…
   Эдуард подошел.
   — Смените меня, — сказал Некрасов. — А то у меня руки сейчас отвалятся.
   Эдуард перехватил край двери.
   — Осторожно! — предупредил Милн сзади. — Я, между прочим, тоже не двужильный. Стенька, помоги Эдуарду. Кудрявцев! Помогите мне!
   — У меня больная спина, — возразил Кудрявцев.
   — Ну, я помогу, — отец Михаил подошел и взялся за край двери. — Хотя, вообще-то, мы достаточно далеко ушли, и можно было бы вызвать скорую.
   — Я пытался, — сказал Милн. — Пять минут назад. Мне сказали, что так далеко они не поедут.
   — Это куда ж вы звонили?
   — Думаю, что в Новгород.
   — А в Белых Холмах что же, нет скорой помощи?
   — Есть, но она так рано не работает.
   Процессия чуть приостановилась, а затем опять начала двигаться с прежней скоростью.
   — Как измерить любовь к Родине? — риторически спросил Стеньку Некрасов. — Можно сколько угодно говорить — готов ради Родины на то-то и то-то. Но говорить все умеют. А делать? Можно рассказывать про то, как на защиту Родины положил жизнь. А только глупо. Отдавших жизнь за Родину среди нас нет, если логически рассуждать. Стало быть, не мерило. Можно измерить любовь к Родине данного индивидуума количеством деклараций этой любви в письменном и устном виде. Но это, опять же, пиздеж. Мало ли, кто, что, и где декларирует. Самое простое, лучшее, удобное мерило — деньги.
   — Деньги?
   — Именно. Любовь к Родине измеряется именно деньгами. Потому что именно в этом случае выявляется вся правда. Если вы любитель Родины, задайте себе вопрос — сколько денег я потратил на Родину за последний год? Говорить, что Родина в ваших деньгах не нуждается — глупо. Говорить, что в данный момент у вас сложная финансовая ситуация — тоже глупо, поскольку вы наверняка пользуетесь интернетом, и на пиздеж в интернете о том, как вы любите Родину, вам почему-то хватает денег. Говорить, что приносите пользу Родине своей работой — смешно. Во-первых, это смотря какая работа, во-вторых, смотря на кого работаете, и, наконец, в третьих и главных — хуйня это, ибо пользу своей работой вы приносите в первую очередь себе, во вторую своей семье, ежели таковая имеется. Да и полезна ли ваша работа — сложный вопрос. И кому, помимо вас, она полезна — тоже сложный вопрос. Ну-с. Сколько культурных ценностей восстановлено или создано, сколько беспризорных детей накормлено, сколько дорог намостили, зданий поправили — с участием ваших денежных контрибуций? Вот это и есть определяющий фактор. Остальное — пиздеж.
   — Это в вас адвокат говорит, — снисходительно сказал Стенька. — Все деньги да деньги. Видно, что вы не русский человек.
   — А это называется — ханжество, — поучительно сказал Некрасов. — Я, правда, помимо русских видел в массе только итальянцев, немцев, да англичан. Не видел ни американцев, ни французов, ни даже, кстати сказать, бразильцев и бельгийцев. А китайцев я не люблю, и вообще не люблю восток. На востоке скучно. Тем не менее, из тех, кого я видел, русские — самые жадные. Впрочем, это не важно. Вернемся к нашему с вами тезису. Не уроните свой угол. Да, так вот. На поверку оказывается, что большинство любителей Родины деньгами с Родиной делиться не хотят. То есть — любовь любовью, а деньги все равно жалко, мои ж деньги-то, не дам. В русском просторечии такая постановка вопроса известна как «и рыбку съесть, и на хуй сесть». Но и это не главное. Подходим к сути нашей концепции. Повторение заклинания «я люблю Родину» — это просто мелкое тщеславие. Повторяющий считает, что повторения возвышают его над самим собой. В глазах окружающих и в его собственных. То есть в глубине души такие люди думают, что без поддержки, сами по себе, они, по сути, мелки, жадны, злобны, темны, а сказал «люблю Родину» — вот и стал (по их мнению) вполне приличным человеком, и даже в разговорах с другими можно чувствовать некую степень превосходства. Это я вам говорю, как бывший астрен бывшему кандидату в астрены. Кто-то давеча очень темпераментно разглагольствовал о том, какие все русские рабы, и так далее. До тех пор, пока не оказалось, что он сам русский.
   — Так вы русский или не русский? — спросил Стенька.
   — Если я вам скажу, что я грузин, вы пожертвуете завтра триста долларов на храм?
   — Кстати, да, — отец Михаил обернулся, заинтересованный. — Пожертвуете?
   Стенька обернулся, чтобы посмотреть на Милна, и чуть не выронил свой угол.
   — Я никому ничего не сказал, — заверил его Милн. — Разбирайтесь сами, кто и что о вас знает, молодой человек. И еще — за мостом сделаем все-таки привал.
   Отец Михаил посмотрел на Пушкина.
   — Помрет, — сказал он. — Эка незадача. Помрет ведь человек.
   Процессия миновала мост и вышла на дорогу, ведущую к одной из основных магистралей. Дойдя до магистрали, Милн потребовал сделать еще один привал, с практической целью.
   Первой же машиной, следовавшей в Новгород, оказался роскошный просторный Мерседес. Эдуард и Милн выскочили на дорогу, держа наготове пистолеты — вопреки указанию отца Михаила, пистолеты они в гостинице не оставили. Эдуард вытащил удостоверение и поднял его вверх, демонстрируя. Мерседес затормозил. Эдуард подошел к двери водителя, открыл ее, и выволок водителя на влажный асфальт.
   — Кто такой будешь? — задал он хрестоматийный вопрос.
   — Трушко, Сан Егорыч, — ответили ему из под очень низко сидящих мохнатых бровей.
   — Нам нужна твоя машина, Трушко. Человек ранен, ему нужно в больницу. Машину поведу я, ты будешь сидеть рядом. А раненого положим на заднее сиденье. Согласен?
   Трушко не был согласен, но это не имело значения. Сев за руль, Эдуард погнал Мерседес к Новгороду. А процессия снова отправилась в путь. Примерно через сорок минут Эдуард вернулся — в попутной Ауди. Вышел. Присоединился к процессии. Ауди уехала.
   — Могли бы привести автобус, — заметил Милн.
   — Пытался, — признался Эдуард. — Но я устал и давно не спал, реакция не та. За мной увязались менты. Причем, очевидно, еще в больнице.
   — Почему ж?
   — Я очень настойчиво требовал, чтобы биохимику вогнали антибиотики.
   — Настойчиво?
   — Нет. Очень настойчиво. С применением.
   — Есть же удостоверение.
   — Есть. И там написано, что я из питерского отделения ФСБ. В общем, пришлось соскакивать, уходить. Когда соскакивал, в автобус втемяшились три машины, не очень серьезно, но шума было много. Схватил попутку. И даже заплатил за подвоз, представляете? А Стенька говорит, что русским людям деньги до лампочки. Так это смотря каким русским людям. Может, самому Стеньке как раз и до лампочки.
   Дети начали скулить в голос, и Амалия стала доставать из сумки какие-то консервы и вскрывать их затейливой формы ножом.
   — А жим-за-жим-то я в гостинице оставил! — вспомнил вдруг Стенька. — А, блядь, что за… Антикварный жим-за-жим! Я его любил очень.
   Так они и шли, по обочине — взрослые и дети, неровно, вразнобой, переговариваясь время от времени. Становилось все холоднее, несмотря на яркое солнце. Мимо на большой скорости ехали легковые машины, автобусы, грузовики. Никто не останавливался. Никому до ходоков-пилигримов, русских странников, не было никакого дела. Шли они в Новгород. Этой же дорогой в Новгород ходили на протяжении тысячи лет очень многие. И до них тоже никому не было дела, разве что разбойникам.
   По некоторым сведениям, как утверждают историки, на месте Белых Холмов стояла когда-то крепость, называвшаяся Рюриков Заслон. Мол, Рюрик построил ее, крепость, чтобы защищаться от посягающих на его владения других скандинавов. Это, конечно же, не так. Рюриков Заслон действительно существовал, но располагался он не к востоку, а к северу от Новгорода, неподалеку от Волхова. Оно и понятно — зачем строить заслон там, где он ни от чего не заслоняет? Можно, конечно, вспомнить Линию Мажино в этой связи. Но французы — известно что за народ. Скандинавы практичнее.
   У Кудрявцева на этот счет было свое мнение, но, как это часто случается с историками, интересовало это мнение только его самого. С астренами — другое дело. Быть астреном лестно. Потому и заинтересовались.
   Некрасов вдруг упал. Амалия кинулась к нему, присела.
   — Что с тобой? Тебе плохо?
   — Ногу подвернул. Ничего, пройдет. Но очень больно. Рытвина. Прошу твоей руки. Выходи за меня замуж. И еще — нам обязательно надо поспать. И пожрать.
   — Позвольте, а куда подевалась Людмила? — спросил вдруг отец Михаил, оглядывая паству.
   Все стали оборачиваться — некоторые для виду, формально, некоторые с интересом. Людмилы нигде не было видно.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, ЭПИЛОЖНАЯ. НЕБЛУДНЫЕ ДЕТИ

   Самолет Британских Воздушных Путей приземлился в аэропорту Джей-эФ-Кей с опозданием — в семь вечера. Пассажиры вышли через «рукав», пахнущий индустриальными моющими средствами, в длинный узкий коридор, освещенный лампами дневного света, и пошагали по коридору, неся ручную кладь. Долговязый красивый мулат в длинном эффектном пальто, в костюме, при галстуке, в матовых кожаных ботинках английского производства, с чемоданчиком атташе в руке, шагал беспечным шагом вместе со всеми.
   Коридор повернул налево, появился поручень, идущий вдоль стены. За поручнем возвышались двое, большого роста и могучего телосложения, средних лет мужчины в официальных костюмах — блондин и шатен. Выражение лиц у обоих было суровое, но в суровости этой наличествовала отеческая доброжелательность. Шатен сделал знак какому-то пассажиру, очень смуглому, с оливковой кожей, и продолговатыми ноздрями, подвернутыми кверху. Блондин остановил мулата.
   — Позвольте ваш паспорт, — с вежливой суровостью сказал он.
   Мулат поставил кейс-атташе на линолеум, сунул руку во внутренний карман, и вытащил паспорт. В паспорте говорилось, что он американский натурализованный гражданин, родившийся в Швеции, а зовут его Джон (или Йон, кому как нравится произносить) Петер (или Питер) Хеннинг. Блондин перевел серые глаза с паспорта на мистера Хеннинга.
   — Вы в данный момент откуда прибыли? — спросил он с достоинством.
   — Из Великобритании, — с достоинством ответил мистер Хеннинг, и чуть улыбнулся.
   Блондин рассмотрел печати на паспорте мистера Хеннинга.
   Убедившись, что прононс у Хеннинга «транс-атлантический», блондин приметно просветлел.
   — А помимо Великобритании где-то еще побывали в этот раз?
   — Да, конечно.
   — Где же?
   — В Швеции и в Германии.
   Серые глаза тепло посмотрели на Хеннинга.
   — Добро пожаловать домой, — сказал блондин, отдавая Хеннингу паспорт.
   Пройдя после этого официальный таможенный контроль и получив с конвейера свой чемодан, Хеннинг легким беззаботным шагом прошел к стоянке такси. Толстый черный таксист нехотя вылез из-за руля и открыл багажник.
   — Куда едем, брат? — спросил он лениво.
   — Верди Сквер.
   — Это где?
   — Семьдесят Вторая и Амстердам.
   — Ясно. Через Баттери-тоннель поедем?
   — Нет. Через мост Квинсборо.
   — Через Трайборо быстрее.
   — Это так кажется. Не обращайте внимания.
   — Там пробки.
   — Везде пробки. Не волнуйтесь, я дам на чай. Много.
   У Сквера Верди Хеннинг зашел в бар и, втиснувшись вместе с чемоданом в туалет и заперев дверь, быстро переоделся в джинсы, кроссовки, свитер, и спортивную куртку. Костюм, пальто, и ботинки он пихнул в чемодан.
   Зайдя в знакомую, «французским способом», химчистку и подозвав одного из китайских служащих, он отдал ему чемодан на хранение до завтра. И сунул служащему двадцатку. Можно было оставить чемодан в автоматической камере хранения на автовокзале или на Пенн Стейшн, но камеры эти, показанные во всех голливудских боевиках, находятся под пристальным вниманием нью-йоркской полиции, что Хеннингу было совершенно ни к чему. Пусть их Голливуд развлекает, полицейских.
   Он позвонил Хьюзу, и Хьюз, оказавшийся в неурочный час дома, вышел на Бродвей и встретил Хеннинга в забегаловке, специализирующейся на бубликах с рыбой и кофе. Одет он был в псевдо-богемного покроя неделовой костюм — ни дать не взять новое поколение профессуры Колумбийского Университета.
   Оба купили себе кофе, сели за столик у окна.
   — Как человек слова, — сказал Хеннинг, — я готов исполнить вашу просьбу.
   — Russian or English? — по старой памяти спросил Хьюз.
   — Давайте по-русски. Смешнее.
   — Все бы вам зубоскалить.
   — А что? Давеча смотрел по ящику комика этого… седой такой… совершенно не смешно. Вообще все комедийные шоу стали не очень смешные. Унылые какие-то. Я совершенно точно знаю, что дело не в моем возрасте — я наизусть помню некоторые реплики из разных шоу двадцатилетней давности. И Косби, и Мерфи тогда действительно развлекали, и даже Робин Уильямз иногда, хоть и не часто, говорил забавные вещи. Сейчас все шутки стали какие-то…
   — Идеологические, — подсказал Хьюз.
   — Да. Ну так чем же я могу вам помочь?
   — Не знаю, можете ли.
   — Попробуем.
   — Дело такое, Милн… Давеча прихожу в банк…
   — Так…
   — Вставляю карточку…
   — Так…
   — А денег на счету нет. Хотя я точно помню, что должно быть около тридцати тысяч. Иду к клерку. Начинают выяснять. Находят какую-то непонятную ошибку. Исправляют. Деньги появляются, но на исправление уходит полтора часа. До этого мне отключают телефон за неуплату, хотя в моей жизни ни разу не было случая, чтобы я не оплатил счет вовремя. Каждый вечер мне звонят по десять раз непонятные личности. Не рекламные агенты, а именно непонятные личности. В ящике у меня лежат письма на мое имя из непонятных стран, от нелегальных деловых образований — впору дело шить. Давеча мне объявили выговор на работе, за то, что я некорректно обошелся с какой-то блядью, которой я выписал штраф — хотя какой к свиньям штраф, когда я в форме не ходил лет десять уже, и квитанции с собой не ношу. Какие-то все время мелкие недоразумения. Можно сказать, что это такая…
   — Стезя, — подсказал Милн.
   — Да. Но человек я в высшей степени рациональный, и в сте… стязи… стези… не верю.
   — Я вам помогу.
   — Благодарю.
   — Прямо сейчас. Дайте мне ваш мобильник.
   — Зачем?
   — У меня с собой нет мобильника. А если бы и был, я бы не стал им сейчас пользоваться.
   Хьюз протянул Милну мобильник.
   — Hello, Mike? Guess who.
   Милн рассказал Майку о некой программе Джей-Ди-Одиннадцать, по которой сейчас гоняют Хьюза за какой-то давний грех. Чем-то Хьюз не угодил федеральным властям, куда-то влез, где его не ждали — с кем не бывает. Милн объяснил, что Хьюз — человек лояльный, что он ровно ни в чем не виноват, что медленную эту травлю следует прекратить сегодня же. Хьюз, конечно же, может уйти из полиции, уехать к черту на рога в Монтану, и устроиться там в хозяйственный магазин — считать гвозди. Поскольку в Монтане, да и в Небраске, да и в Оклахоме можно работать где попало, а жить вполне прилично, иметь просторную квартиру с видом на коров, пасущихся в близлежащих холмах. Но зачем же Хьюзу расплачиваться за чью-то бюрократическую ошибку? Майк возразил в том смысле, что ничего обо всем этом не знает. Тогда Милн сказал Майку, что он тоже ничего об этом не знает, но последствия для начальника отдела, курирующего по совместительству программы Джей-Ди-Одиннадцать, могут быть весьма неприятные. Майк закусил удила и спросил, какие же это последствия Милн имеет в виду. Милн ответил, что раз в месяц он будет неожиданно появляться в жизни начальника отдела и бить ему морду, а потом исчезать. Пусть начальник отдела нанимает охрану, пусть спит в бункере, пусть уедет в Австралию или на Аляску — это все равно. Каждый месяц Милн будет его находить и давать ему в морду. Майк возразил, что Милн не может знать, что именно данный начальник ответственен за Джей-Ди-Одиннадцать, да и применяется ли Джей-Ди-Одиннадцать к Хьюзу, или Хьюз просто блажит — неизвестно, да и вообще неизвестно — существует ли Джей-Ди-Одиннадцать, или это такая внутриконторная легенда. На что Милн ответил, что ему до всего этого нет никакого дела, и пока Хьюз блажит, морда начальника отдела будет подвержена повреждениям ежемесячно. Майк послал Милна на хуй и повесил трубку.
   — Можете не беспокоиться, — сказал Милн Хьюзу. — Вас оставят в покое. И даже, возможно, дадут повышение.
   — Мне не нужно повышение, — возразил Хьюз. — Я недолюбливаю свой участок, мне не импонирует перспектива проводить весь день в конторе. Вы уверены?
   — Да. Способ верный. Изобрел его некто Лерой, именно в противовес Джей-Ди-Одиннадцать. Он на Ист-Сайде работал. Он до этого был тройной агент, но его оставили в покое сразу после выхода его в отставку и принятия на работу в полицию. Скажите, Хьюз, не действовала ли во всей этой истории — моей, не вашей — какая-то третья сила? Какое-нибудь тайное общество?
   Хьюз улыбнулся, оправляя рукав безупречного костюма.
   — Есть два типа людей, Милн, — сказал он.
   — Всего два?
   — Помолчите, — строго сказал Хьюз. — Когда я говорю, следует молчать, иначе невежливо. Так вот, есть два типа людей. Люди, увлекающиеся конспирологией. И люди, не увлекающиеся конспирологией. Конспирология плоха тем, что очень увлекает и затягивает. Получается неимоверное количество вариантов, что затрудняет не только работу детектива, но и обыкновенные мыслительные процессы рядового гражданина. Посему я предпочитаю не увлекаться конспирологией.
   — То есть вы попросту отметаете любой вариант, имеющий признаки принадлежности к конспирологии.
   — Да.
   — Всегда отметаете.
   — Всегда.
   — Третьего не дано?
   — Не понял.
   — Нельзя ли допускать конспирологическое решение временами, не часто, раз в год, например?
   — Нельзя. Вредит работе.
   — Да, прав Стенька, — задумчиво протянул Милн. — Знак — он Знак и есть, все подвержены, везде только два варианта, остальные отметаются.
   Хьюз не счел нужным спросить, кто такой Стенька.
   — А чего вы ожидали? — спросил он риторически. — Говорят, что человек единовременно может помнить только о семи вещах. Семь вещей — это очень много. Две — гораздо удобнее. Это как с цензурой. Нынче в моде свободный выбор, все этим выбором бредят, и цензура поэтому слегка расплывчатая стала. Публике, для создания иллюзии выбора, предлагаются два варианта, оба прошедшие цензуру, и состоящее в легком противоречии друг с другом. Делается вид, что остальных вариантов просто не существует. Когда человек высказывает предположение, что есть еще варианты, на него смотрят, как на сумасшедшего. Как в русской шутке про Рабиновича, который спросил, нет ли в хозяйстве другого глобуса.
   — Шутка не о том. Кроме того, русские называют шутки анекдотами. Уж не знаю, почему. Как вы думаете, Хьюз — почему?
   — Не знаю. Возможно, шутки им представляются былью, чем-то, на самом деле произошедшим. Кроме того, русские очень любят политические шутки.
   — Да. В этом они чем-то схожи с мексиканцами.
   Хьюз мрачно посмотрел на Милна.
   — Прошу прощения, — сказал Милн. — Продолжайте.
   — В политических шутках, — педантичным тоном сказал Хьюз, — фигурируют известные деятели. Посему политические шутки имеют что-то общее с колонкой светских сплетен — или, ежели желаете, анекдотов.
   — А вы когда-нибудь слышали «Тоску»?
   Хьюз мигнул.
   — «Тоску?»
   — Да.
   — Оперу Пуччини?
   — Да.
   — Слышал.
   — И как вам?
   Хьюз улыбнулся — снова потеплел.
   — У меня плохой слух, — признался он. — Веристы на меня производят меньшее впечатление, чем должно. Жаль, а? Кстати, завтра вечером «Тоску» дают в Мете.
   — Надо бы пойти.
   — Надо бы.
* * *
   Что-то было не так. Милн прошел Круг Колумба, миновал туристский район — череду бродвейских театров, давно переставших быть театрами, больше походящими на музейные достопримечательности — вроде кабаре Мулен Руж в Париже — протолкался через толпу в Харолд Сквере, полюбовался парком в Мэдисон Сквере, пришел в Юнион-Сквер. Несмотря на то, что именно здесь провели во время оно парад по случаю капитуляции Юга, название сквера появилось вовсе не в связи с победой Союзных Войск — а раньше. Когда-то здесь соединялись Баури и Бродвей — только и всего. Что-то не так.
   Что именно? Какая-то отчужденность, как-то все по-другому выглядит. Милн смотрел по сторонам — и не узнавал город.
   Выйдя на Университетскую, он вспомнил, что неплохо было бы сделать копию с лондонской квитанции — в Хитроу, в камере хранения лежало, для отвода глаз, многое. Время было — десять вечера. Милн выхватил взглядом из публики средних лет, небольшого роста, богемно одетую даму с двумя декоративными драчливыми собаками на поводках, и подошел к ней.
   — Добрый вечер, — вежливо сказал он. — Скажите пожалуйста, где здесь поблизости заведение, где делают ксерокопии?
   С ужасающим акцентом неизвестного происхождения дама ответила:
   — Вот там, за углом, но сейчас поздно, после полуночи они закрыты, а других здесь нет.
   Милн снова посмотрел на часы. Да, десять часов. И почувствовал облегчение. За углом, на Ист Девятой, никаких заведений не было вообще — только жилые дома, он это прекрасно знал. В двух кварталах к востоку располагался огромный центр копирования — сетевой, под общим названием Кинко, работающий круглосуточно, но именно туда Милну идти не хотелось — он не любил корпоративность. Ответ дамы восхитил его. Город снова стал его, Милна, городом.
* * *
   Отцу Михаилу не пришлось отчитываться перед начальством. Начальство все знало и так. Начальство вообще всегда все знает, или думает, что все знает. На судьбу подчиненных действительная степень осведомленности начальства влияет мало.
   — Памятуя о прошлых ваших заслугах, — сказало начальство, — мы замяли в свое время скандал, связанный с вашей, так сказать, связью с девицей легкого поведения. Но, к сожалению, приход ваш нуждается в новом наставнике. Нам действительно очень жаль.
   — Может, мне кто-нибудь напишет рекомендательное письмо? — спросил отец Михаил, делая честные наивные глаза.
   — Со временем. Может, через год.
   — А что же мне целый год делать?
   — Придумаете что-нибудь.
   Он все это, конечно же, предвидел. Но Православная Церковь должна существовать, какое бы ни было в данный момент начальство. Церковь — дом Божий. В церковь приходят пообщаться с Создателем и детьми Создателя. А что дворецкие ведут себя порой не слишком достойно — ну так в жизни всякое бывает.
   У отца Михаила не было личного автомобиля, а весь гардероб помещался целиком в один чемодан. Был соблазн чемодан оставить, и выйти в мир в робе. Ну да, сказал себе отец Михаил, еще посох и котомку возьми с собой.
   А ехать-то куда? Или идти? Да и денег оставалось не так, чтобы очень много — ну, месяца на два хватит, если скромничать. Куда-нибудь да поедем, подумал он, задумчиво стоя у остановки новгородского троллейбуса с чемоданом в руке. Велики дороги, велик мир.
* * *
   Трувор Демичев выпал на целый год из поля зрения властей (им было все равно) и знакомых (по большей части им тоже было все равно — такова судьба затейников, собирающих вокруг себя интересных людей). Через год он объявился в Минске. Как раз сделались выборы, и Белоруссия избрала себе нового Президента, а предыдущий Президент, поворчав, и написав гневную статью для одной из минских газет (которую не приняли к печати из-за безграмотности), удалился в отставку — к себе на дачу. Именно на этой даче и объявился Демичев — старый знакомый. И бывший президент, которому было до этого скучно, с радостью принял Демичева и стали они там жить. Жена бывшего Президента не возражала. Летом ездили на рыбалку, зимой иногда охотились. Что будет дальше — неизвестно.
* * *
   Традиция отпрысков высшего среднего класса — по окончании школы провести несколько лет в контакте с вольной стороной жизни. Недоросль надевает кожаную куртку, покупает мотоцикл или билет в Париж, и живет, ночуя под открытым небом, бренча на инструментах, балуясь легкой наркотой, встречаясь с действительными рыцарями и рыцаршами свободы. Рыцари и рыцарши принимают недорослей к себе в компанию — у недорослей часто водятся неплохие деньги. Помыкавшись, помотавшись по миру, недоросли возвращаются в лоно, скидывают потертые кожаные куртки, стирают джинсы и кладут их в сундук, чтобы спустя много лет было чем хвастать, поступают в заведение, оканчивают его, обрастают консервативным гардеробом, и устраиваются на лукративную «позицию». Растят брюшко, женятся, заводят детишек и собак, продвигаются по службе, поебывают рыбоглазых секретарш — все как у людей. И, естественно, наставляют подрастающее поколение на путь истинный — по их понятиям, во всяком случае.