За двадцать один год ему и мельком не удалось увидеть одного Грихальва. Они были драгоценным товаром и никогда не путешествовали без вооруженной охраны, и невозможно было подстеречь никого из них на дороге. Таким образом он был отрезан не только от своей страны, но и от другой жизни, не похожей на его нынешнее убогое существование.
   Наконец, уже в почтенном возрасте пятидесяти трех лет, страдая от отчаяния и всевозможных недугов, он написал письмо сыну Бенетто, Великому герцогу Бенетго II. Ответ привезли двое Грихальва и санкта, искусная в медицине: Домаосу было позволено вернуться домой умирать.
   Что до Бенекитгы – ее простили много лет назад. Отец слишком любил ее, чтобы не простить, хотя по настоянию Великой герцогини он все же продержал свою дочь в монастыре девять долгих лет. Но в 1162 году Бенетто пребывал в хорошем настроении – его наследник как раз женился на немыслимо богатой Веррадии до'Таглиси – и поэтому согласился наконец снизойти к мольбам графа Долмо до'Альва и освободить Бенекитту. Граф, неспособный, как в свое время Домаос, сопротивляться ее чарам, был влюблен в нее с детства. Именно их “Венчание” и было изображено на картине; брак этот, впрочем, не помешал ей впоследствии флиртовать со всеми и каждым. В тридцать лет она была так же пленительна, как и в девятнадцать.
   Матра эй Фильхо, подумал он, покачав головой. Этой картине уже почти сто лет, он не видел Бенекитту с их последней безумной ночи, она уже лет сорок как мертва, а он все еще испытывает желание. Потрясающая женщина!
   Нет, он все-таки видел ее. Она навестила Домаоса в Палассо Грихальва, где он умирал, чтобы сказать, будто она его, представьте себе, прощает. Какое смирение!
   Странно, что до сегодняшнего дня он не вспоминал об этом визите. Тогда он опять так ослабел, что едва хватило сил смешать краски и написать портрет, чтобы заполучить Ренсио Грихальва, шестнадцатилетнего долговязого увальня, некрасивого и бездарного. В этом теле он спокойно прожил еще двадцать лет.
   Но больше никаких Ренсио! Он уже точно знает, что ему нужно, и на этот раз спокойно, не торопясь сделает правильный выбор. Пора ему вновь стать Верховным иллюстратором, так как его особенно тревожат последние пополнения Галиерры, типичные для современного стиля. Жуткая, полуграмотная мазня, тошнотворно сентиментальная, палитра состоит в основном из бледно-розовых и мятно-зеленых тонов, от которых зубы болят. Нет, надо стать Верховным иллюстратором, пока этот упадок художественного вкуса не стал необратимым.
   Он пошел дальше, глядя на скучнейшие картины, раздражаясь при мысли о скором неизбежном финале. Так надоело балансировать на грани. Мальчик должен быть юным, чтобы обеспечить ему долгие годы в новом теле, но достаточно взрослым, чтобы конфирматтио доказала его Дар. Он должен быть талантливым и хорошо обученным, чтобы продемонстрировать зрелое мастерство, но не должен иметь слишком яркой индивидуальности стиля, иначе превращение в гения может показаться не правдоподобным. Каждый раз приходится так долго приспосабливаться, так долго, иногда годами, скрывать свой истинный талант, пока можно будет объяснить его зрелостью. А сколько занятий приходится каждый раз терпеть, занятий с треклятыми муалимами, которые не в состоянии отличить пурпур от лилового, розу от рододендрона, как много надо хитрости и лицемерия, чтобы уважать их! Номмо Чиева до'Орро, иногда просто невероятно тяжело.
   И он на долгие годы забывал, зачем это было нужно.
   Из-за Сааведры. Ради того дня, когда он наконец освободит ее и она будет принадлежать ему. Осознала ли она свою ошибку? Эйха, он может подождать. Потому что есть еще и другая причина, и иногда, в минуты полной откровенности с самим собой, он понимал, что эта причина важнее, чем даже любовь.
   Он написал пять, десять тысяч картин. Но оставались ненаписанными еще тысячи и тысячи. Его Дар не должен быть утрачен, пока он не реализует его полностью. Он сам поймет, когда создаст абсолютно совершенное творение, тот единственный шедевр, который оправдает все, что он сделал во имя и посредством своей Крови Иллюстратора.
   Но не сейчас. Несмотря на все неудобства, связанные с переменой жизни, несмотря на неизбежную старость и неизменный страх не найти нужного тела, та великая картина все еще ждет его. Она станет кульминацией всех его жизней, его истинным бессмертием.
   Сааведра тоже ждет его, ждет внутри портрета, о котором он в юности думал, что ничего лучшего ему уже не создать. Каким глупцом он был тогда! Стоит лишь взглянуть на картины, написанные им за последние три века. Как она изумится, как зарыдает от радости, когда увидит его последний шедевр и поймет наконец, что любовь не может сравниться с величием его гения, его Даром!
   Столетия научили его этому. Он начал понимать себя, сознавать ту ревность, которая послужила причиной всему этому. Он уже забыл, как выглядел Алехандро, но все еще видел перед собой Сааведру – как она смотрела на его работу, и в глазах ее была любовь к этой красоте и к нему, ее создателю. Он ошибся, приняв Алехандро за своего соперника. Это совсем другое. Ее любовь к Алехандро была лишь зовом плоти, настоящее чувство вызывало в ней только его мастерство. Герцог до'Веррада когда-то держал в объятиях ее тело, но вся глубина ее души навеки принадлежит ему, Сарио.
   Он медленно шел мимо посредственных картин в золотых рамах, мимо редких шедевров и думал, когда же он освободит ее. Скоро ли? Может, в этой жизни? Или в следующей, когда он снова будет молод? Эйха, нет. Нет, до тех пор, пока он не напишет то гениальное произведение, которое станет его подарком, символом любви к ней, окончательно даст ему право претендовать на ее душу.
   Но он по крайней мере должен пойти сейчас к ней и поклясться, что когда-нибудь будет готов к этому. Не обращая внимания на зажатую в руке бумажку, он направился в дальний конец Галиерры, туда, где всегда висел ее портрет. Правда, он не видел его уже лет сто – не доверял себе, не хотел видеть ее лицо. Но теперь он стал старше, все осмыслил, и его долг перед ней – рассказать, даже если она не может услышать.
   Исчезла.
   Она исчезла!
   На ее месте висел безвкусный портрет Ринаты до'Праканса в старости на фоне той безжизненной земли, где Алехандро откопал ее, чтобы сделать своей герцогиней.
   Он круто повернулся, готовый в ярости сокрушить все здание. Как они посмели убрать эту картину?
   В следующее мгновение он успокоился. Конечно же, ее унесли в мастерскую, чтобы почистить, или сменить раму, или даже отнесли в Палассо Грихальва, где иллюстраторы с благоговением будут изучать этот шедевр в тщетной надежде достичь такого же мастерства.
   Сарио решил осторожно расспросить об этом, когда вернется к конторке смотрителя. А пока он направил свой взор на “Герцога Алехандро”. Когда-то этот портрет висел в его собственных апартаментах в Палассо Веррада. Ночь за ночью он представлял себе, как вонзит кинжал в эту гордую грудь. Сожжет эти длинные пальцы, на которых красуется кольцо из лунного камня – в память о серых глазах Сааведры. Изуродует кислотой красивое лицо, зачернит передние зубы, изобразит на коже симптомы сифилиса.
   Убьет его, как он того заслуживал.
   Алехандро.
   На портрете он как живой – красивый мужчина в расцвете лет на фоне простой черной занавеси – лицо требовало мрачного задника. Рядом с ним любой другой до'Веррада выглядел то ли варваром, то ли цивилизованным бандитом. Его красота была одновременно красотой воина и поэта. Чувство собственного достоинства сочеталось с врожденной скромностью так отчетливо, что, нарисуй это лицо даже самый бездарный иллюстратор, его немедленно провозгласили бы гением. Но были еще и глаза в зеленую крапинку, горький изгиб губ, который никто, кроме Сарио, не смог бы изобразить, – именно Сарио был причиной этой горечи.
   – Ты был тем, кого я из тебя сотворил, – прошептал прежний Верховный иллюстратор своему герцогу. – Мне ты обязан той мудростью, которую все превозносят. С моей помощью ты победил всех, кто противостоял тебе, сражался, когда это было необходимо, заключал мир, когда мог, и делал все что должно для этой любимой нами с тобой страны. Но ты был человеком, которого создал я. Если б не я, ты бы погубил себя из-за нее. Я спас тебя от этого. Благодаря мне ты стал легендой.
   И Алехандро знал это. Он сдержал улыбку, вспомнив себя на так называемом смертном ложе. Алехандро нежно сжимал его высохшую руку своими еще крепкими, гибкими пальцами. Им обоим было тогда по тридцать четыре года.
   "Прощай, мой старый друг! – прошептал Алехандро, и слезы дрожали в его глазах. – Все, что я совершил, было сделано только благодаря тебе”.
   Очень мило с его стороны, признал тогда Сарио.
   Через несколько дней старое, изношенное тело скончалось, и он большими глазами, старательно изображая благоговейный страх, смотрел, как герцог пришел отдать последнюю дань умершему.
   – Картина, о которой пойдет у нас речь сегодня, написана – но Грихальвой, прозванным Иль Коффорро, Парикмахер. Может кто-нибудь рассказать мне о происхождении этого прозвища?
   «Как-как прозванным?»
   Он завертел головой. Семь молодых Грихальва, явно еще не прошедших конфирматтио, сидели на полу перед картиной, на которой было изображено безумно много народу, – и Сарио не помнил, как он рисовал ее, в качестве Оакино или кого-либо еще. Он протиснулся поближе. Да, действительно, его работа, он даже вспомнил, как много часов пришлось потратить, смешивая краски для немыслимого парика, который носил гхийасский король Пепенар II, – таких оттенков рыжего в природе не встречается.
   – Эйха, – рявкнул муалим, – почему Парикмахер? “Когда же они это придумали?” Он сложил руки на груди и сделал вид, что не смотрит.
   – Дирадо, можешь ответить?
   – Муалим Темирро, – ответил мальчишеский голос. – Это потому, что на его картинах у всех такие странные прически.
   Он поморщился. Мода в Ауте-Гхийасе в 1210 году действительно была нелепой.
   – Неверно, – прорычал Темирро, который стал чем-то напоминать Сарио об Отавио. – Еще кто может ответить? Кансальвио?
   – Он так прически делал, – сказал другой мальчик самодовольным тоном.
   – В самом деле? Он своими руками делал все эти парики? Арриано, может, ты скажешь поточнее?
   Самый юный из учеников, лет, наверное, девяти, выдавил:
   – Он – он очень хорошо рисовал прически. Выглядит так, будто – ну, будто можно руку в волосы запустить.
   Парикмахер! Но Сарио все же решил, что следует удовлетвориться этим признанием: уж очень долго он добивался упомянутого эффекта. Впрочем, Гхийас в те годы – почти пятьдесят лет назад – был благодатным местом для подобных экспериментов. Все эти пышные кудри и хитро уложенные косы, замысловатые локоны и огромные парики…
   – Хмм, – проворчал Темирро. Вот и вся его реакция на правильный ответ. Сарио спрятал усмешку. Муалим все больше напоминал ему Отавио.
   – Мы разобрались, чем прославился Оакино. И больше он ничем не знаменит. Я думаю, все вы заметили, что человеческие фигуры в композиции этого “Договора” расположены весьма неуклюже, можно даже сказать, нелепо.
   "Попробовал бы ты нарисовать на одном холсте двадцать семь человек, при условии, что никто из них никогда не собирался втроем, а троих убили раньше, чем я закончил проклятую картину.
   Похоже, кто-то решил его защитить. Судя по услышанному им обрывку, Кансальвио спросил, трудно ли было заставить всю эту толпу простоять неподвижно все то время, что потребовалось для ее изображения.
   – Моронно. Ты что, думаешь, они все вместе собрались? Вспомни, что это за “Договор”!
   Все замолчали. Он тоже напрягся, пытаясь вспомнить. Он ведь сам написал это. Вспомнил! Пепенар согнал всех своих беспокойных вассалов – некоторые из них сами были королями – и заставил их подписать договор о вечной дружбе и взаимовыгодной торговле с Тайра-Вирте. Дружба кончилась через двенадцать лет со смертью Пепенара, а торговля осталась.
   Торговля всегда остается.
   Теперь он понял, почему дети изучали именно эту картину. Поговаривали, что Гхийас настаивает на помолвке их принцессы с наследником Великих герцогов. Это было неслыханно, но могущественный северный сосед сам предложил этот брак, вместо того чтобы с царственным небрежением ждать, пока их станут упрашивать. Говорили также, что дон Арриго изо всех сил сопротивляется этому браку, поскольку искренне и безоглядно влюблен в женщину, с которой прожил уже двенадцать лет, – в свою любовницу из рода Грихальва.
   "Эйха, – ехидно подумал он. – Вот они – страстность до'Веррада и красота Грихальва: весьма опасное сочетание”.
   Мальчики вытащили из ранцев альбомы для эскизов и покорно выстроились в ряд, по очереди быстро разглядывая картину. Он хорошо знал это упражнение: много раз его заставляли этим заниматься, и скоро придется опять терпеть эту скуку. Каждый мальчик должен выбрать какую-либо деталь картины и попытаться воспроизвести ее. Мальчикам постарше обычно полагалось рисовать что-то, чего они раньше не пробовали: ниспадающие драпировки, тени от немыслимого количества свечей в огромных люстрах под потолком, неосвещенные фигуры на заднем плане. Эти детишки лишь повторяли пройденное раньше в Палассо, копируя то, что уже умели рисовать, с картин признанных мастеров, пусть даже это, всего-навсего некто по прозвищу Парикмахер, чей единственный талант состоит в изображении причесок.
   Один из мальчиков лишь мельком взглянул на картину, когда подошла его очередь. Он снова уселся на пол, сгорбился над своим альбомом и быстрыми штрихами набросал эскиз всей композиции в целом. Брови Сарио поползли вверх.
   "А он заносчив, маленький засранец”. Он улыбнулся помимо воли. Еще несколько минут притворялся, что восхищается “Венчанием” работы Григарро – соперника Оакино, потом подошел к Темирро и представился:
   – Посланник Дионисо.
   На лице Темирро появилась неуверенная улыбка. Лицо было морщинистое, кожа покрыта пигментными пятнами, как у старика, а ведь наставнику и пятидесяти нет.
   – Сын Джиаберты?
   Дионисо с опаской кивнул – он понятия не имел, как звали его мать.
   – Как она?
   – Здорова, как двухлетняя кобылка, в свои-то шестьдесят лет! Не слишком приятные новости.
   – Салюте! – ответил он, имея в виду здоровье своей так называемой матушки. И прибавил, надеясь получить отрицательный ответ:
   – Она все еще живет в Палассо?
   – Нет, к сожалению. Вышла за какого-то дважды овдовевшего вельможу с сотней детей и сотнями тысяч акров Хоаррской пустыни. Мне так ее не хватает. Прошло уже десять лет, и мы регулярно переписываемся, но я без нее скучаю. Съезди, повидайся с ней, она будет рада… Рафейо! – рявкнул он вдруг. – Чиева до'Орро, что ты там делаешь?
   Честолюбивый подросток оторвался от работы, но не испугался. В его глазах кроме неповиновения было что-то более глубокое. Сарио видел этот взгляд в зеркале в своих собственных глазах сотни лет назад. Он всегда испытывал легкое чувство вины, когда забирал тело у мальчика с такими глазами. Что, если он лишает мир гения, такого же, как он сам. Но это чувство всегда быстро проходило. Его Дар важнее. Его Дару надо служить. Если мальчика сжигает огонь Неоссо Иррадо, надо скорее потушить его, пока юный художник действительно не стал соперничать с Сарио.
   И, честно говоря, гораздо проще использовать того, в ком уже горит этот огонь. Притворяться приходится намного меньше.
   Рафейо поднялся со своего места рядом с Арриано – на удивление грациозно для своего возраста. Большинство мальчишек в тринадцать – четырнадцать лет производят такое впечатление, будто они постоянно сражаются со своими локтями и коленями, а руки и ноги все равно их не слушаются. Но тело Рафейо было гибким и изящным. Он подошел к Темирро.
   – Что это? – спросил муалим. – Что это такое?
   – “Ауте-Гхийасский договор”.
   – Вся картина? Рафейо кивнул.
   – Задание было скопировать всю картину?
   – Нет, муалим Темирро. Последовал короткий вздох.
   – Тогда, будь так добр, объясни мне, зачем ты это сделал? Лицо Рафейо было еще по-детски мягким, только характерный нос Грихальва делал его острее. Но, исходя из своего богатого опыта, Сарио мог легко предположить, что мальчик будет красивым. Более того, он заметил признаки внутреннего огня в торопливом, но все же не бестолковом наброске. И тот же огонь был слышен в голосе Рафейо, когда он все-таки сформулировал ответ:
   – Картину надо воспринимать целиком, это не просто набор фрагментов. Я не могу выделить кусок из композиции, как молочница отделяет творог от сыворотки. – Он нарочно сделал выразительную паузу, но затем прибавил:
   – Муалим.
   Сарио опять сдержал улыбку, но тут Рафейо произнес такое, что он чуть не придушил мальчишку.
   – Вообще-то картина так себе. Если вы посмотрите внимательнее, то увидите, что я ее переделал. Так гораздо лучше.
   Темирро выхватил у него альбом, вырвал страницу и приложил ее к картине. Сарио едва успел разглядеть, что несколько фигур действительно стояли не там, а гобеленов, украшавших тронный зал, вообще не было. Темирро, фыркнув, разорвал листок Рафейо пополам.
   – Сядь, – прорычал он, – и делай, что тебе говорят. В черных тза'абских глазах мальчика вспыхнула ярость: как посмели уничтожить его работу! Но Рафейо был еще ребенок, его будущее до конфирматтио находилось в скрюченных руках Темирро. Мальчик не поклонился, не выразил согласия, просто сел на место и стал делать то, что ему велели.
   – Негодник маленький, – пробормотал Темирро. – Это, конечно, вина его матери. Но только между нами, итинераррио, он один из лучших моих учеников за все время работы.
   – Эйха, ему, пожалуй, не следует этого знать еще несколько лет. Сарио был все еще уязвлен пренебрежением к работе Оакино – тоже мне, критик нашелся, сопляк тринадцатилетний! – но понимал, надо сделать над собой усилие и не показывать старику, что его это волнует.
   – Будь моя воля, он бы никогда не узнал, как он хорош. Я видел у него работы, выполненные на уровне агво, семинно или сангво!
   – Серьезно? – Его интерес к мальчику возрос. – Он что, один из нас?
   Вопрос был не просто о художественных талантах мальчика. Темирро понял, но лишь пожал плечами в ответ.
   – Еще не проходил конфирматтио. Если он выдержит, надеюсь, успеет понять, что хорошо и что плохо, до того, как узнает слишком много.
   Сарио кивнул – это был более чем прозрачный намек на магию. Вскоре он попрощался и направился к бронзовым дверям Галиерры, продолжая размышлять о юном Рафейо. Солнце уже припекло розы и жасмины в белых вазах, он был почти уверен, что запах пристанет к его одежде. Борясь с желанием чихнуть, он вернул путеводитель хранителю и успел спуститься на полдюжины ступеней, когда вспомнил, что так и не спросил про портрет Сааведры.
   – А-а, вы имеете в виду “Первую Любовницу”? Ее убрали в хранилище. Насовсем. Она не понравилась матери Великого герцога Коссимио, а может, бабушке, не помню точно. Но ее уже много лет не выставляли.
   – Не выставляли?
   – Не думаю даже, что ее распаковывали во время последней чистки, хотя в 1261 году кто-то должен был это сделать. Когда Некоронованная приказала провести инвентаризацию.
   Сарио смотрел на хранителя непонимающим взглядом.
   – Тасита, – пояснил тот. – Любовница герцога Арриго Второго. Все, что она приказывала, исполнялось немедленно.
   Хранитель явно был слишком молод, чтобы знать ее, но в его голосе чувствовалось искреннее уважение и даже благоговение перед властью Таситы.
   – Я помню, – сказал Сарио, хоть это и было не правдой. Его не было в Тайра-Вирте почти все время правления некоронованной Великой герцогини.
   – А что касается картины, если вы очень хотите посмотреть на нее, я могу спросить…
   – Нет, – устоял он. – Нет, не надо, мне просто было любопытно. Это… это легендарная вещь.
   Он чуть не сказал: “Это моя любимая картина” – чего просто не могло быть, если ее так долго не выставляли.
   – Сама эта женщина – легенда, – вздохнул хранитель. – Грустная история. Очень грустная. Я думаю, поэтому картину и убрали. Да, я просто уверен в этом. Это все-таки была мать Коссимио, Великая герцогиня Веррадия – она пришла сюда сразу после свадьбы, услышала легенду, заплакала, и картину убрали.
   – Какое… сострадание! – Сарио заскрежетал зубами. – Доброго вам утра, хранитель.
   Всю дорогу до ступеней Портайа Гранда он пребывал в тихой ярости. Какая-то сентиментальная идиотка девчонка пролила пару слезинок, услышав “печальную историю” Сааведры, и только по этой причине никто с тех пор не видел этого шедевра! Венец искусства и магии его юных лет, орудие его мести из дуба, масла и крови – и никто не увидит его?
   Он должен был это понять. Для художника его уровня он вел себя как слепец. Все было у него под носом, а он не видел. “Первая Любовница” была выше и шире, чем “Герцогиня Рината”, висящая теперь на ее месте, но на стене не было темного пятна, которое говорило бы о том, что раньше тут помещалась другая картина. “Сааведра” так давно пропала из Галиерры, что с тех пор уже и обои успели поменять. Сняли и забыли, вынимали только во время инвентаризации, когда умер Великий герцог и надо было разобраться с его имуществом…
   Солнечный свет ослепил его. Он наконец-то чихнул, избавляясь от розово-жасминного запаха. Потом вытер глаза и нос шелковым носовым платком, таким прозаическим образом избавляясь от обуревавшей его ярости.
   Эйха, какая в самом деле разница, видел кто-то картину или не видел. Он знал, что она неповторима. Чувствовал всю сладость своей мести. Какое ему дело до всех остальных?
   Глаза постепенно привыкли к яркому полуденному солнцу, и Сарио пересек дворцовую площадь – он отправился домой, продолжая думать о своем. Когда он устроится здесь учителем, надо будет повнимательнее следить за юным Рафейо.