Но дымящиеся, с пылу с жару тефтели (ровно двенадцать!) так и не дождались едока — видно, ему было в тот день не до еды. Может, он насытился, сожрав овчарку (она тоже исчезла без следа, ни волоска с ее шкуры не удалось отыскать). О таинственном исчезновении пошли слухи, причем нередко упоминалось и имя Резы Хайдара. Дело в том, что Гички и Дауд люто ненавидели друг друга, и это было известно, знали все и о тесной дружбе Дауда с Хайдаром. Из далекого городка К. до Карачи долетали удивительные слухи и долго-долго крутились в городском кондиционированном воздухе.

Если верить официальным источникам, правление Резы в Западной провинции оказалось, несомненно, успешным, и карьера его круто пошла в гору. С бандитизмом покончено, в мечетях полно народу, в государственном аппарате долее не процветает гичкизм, то бишь взяточничество, покончено и с сепаратистскими настроениями. Бывалый Резак уже стал бригадным генералом… однако Искандер Хараппа частенько подшучивал над ним, когда оба бывали под хмельком:

— Чего скрывать, дорогой, каждый знает, почему дикари там бесятся. Ведь Хайдар невинных людей за яйца вешает.

Молва не обошла вниманием и семейные заботы Хайдара. Даже до сосланной на край света Рани Хараппы долетели слухи о раздорах меж супругами, об их слабоумной дочке, которую мать величала Стыдобой и ела поедом, о том, что из-за каких-то женских неполадок у Билькис так и не будет сына, а сама она вот-вот заблудится в коридорах своего меркнущего разума. Рани не умела подступиться к подруге с такими разговорами и поэтому уже долго не снимала телефонную трубку.

А кое о чем предпочитали не говорить. Никто, например, не помянул и словом пухлогубого Синдбада Менгала, никто не усомнился в отцовстве младшей дочери Резы…

С вокзала бригадного генерала Резу Хайдара отвезли прямо в святая святых — к президенту, фельдмаршалу Д. Одни утверждают, что генерала встретили с распростертыми объятиями и самым дружеским расположением, другие — что президент свирепо отчитывал стоящего навытяжку Резу и весь аж дымился от ярости (дым якобы даже просачивался в замочную скважину, а сам Хайдар, очевидно, получил тяжелые ожоги). Наверное можно сказать одно: из кабинета президента Реза вышел министром образования, информации и туризма, а в К. оправился на поезде новый губернатор. И еще: брови Резы Хайдара отнюдь не пострадали.

Не пострадала и его дружба со стариной Даудом: тот последовал за четой Хайдар в Карачи и, утвердившись в резиденции новоиспеченного министра, тут же отличился: затеял шумную кампанию против потребления креветок и крабов.

Они, дескать, питаются всякой нечистью, а поэтому и сами нечисть, не лучше свиньи. В далеком К. о креветках и крабах никто и слыхом не слыхивал, зато в приморском Карачи их хоть отбавляй. Пройдясь по рыбным рядам, почтенный старец был глубоко оскорблен, увидев изобилие мерзостных тварей в хитиновых панцирях. Привлек он на свою сторону и столичное духовенство (те просто решили не спорить со стариком). Спрос на ракообразных стал угрожающе падать, и местные рыбаки обратились к иной статье дохода — контрабанде. Теперь юркие парусники загружались не крабами, а запретным спиртным да сигаретами. Но ни то, ни другое не попадало в резиденцию Хайдара. Дауд совершал неожиданные набеги на комнаты прислуги и проверял, послушны ли они Всевышнему.

— С помощью Создателя можно очистить даже этот город, кишащий всякой морской нечистью, — заверил он Резу.

Прошло три года после возвращения Резы Хайдара из К., и стало очевидно, что его звезда потихоньку движется к закату — грязные слухи (о Менгале, Гички, пытках горцев) по-прежнему бродили по городу. Может, поэтому Хайдара и оставили в Карачи, когда столица переехала на север, туда, где чистый горный воздух и безобразные новомодные, возведенные специально домины. Переехало (со всеми сотрудниками) и министерство образования, информации и туризма; а Резу Хайдара, по правде говоря, оттуда вытурили. Его вернули в армию и поставили командовать военной академией. Резиденцию не отобрали, но старец Дауд подзуживал:

— Эка важность — мраморные стены ему оставили! Все равно унизили, с грязью сровняли; краб и в мраморном панцире краб.

Но рассказ мой несколько опередил события. Оставим пока и слухи и креветок. Вернемся к зардевшейся слабоумной Суфие Зинобии.

Слабоумием я ее наделил, чтобы подчеркнуть ее невинность. Чем еще передать чистоту и невинность на Земле Чистых Сердцем? Как написано, невинны простые души. Не слишком ли высокое предназначение идиотке я избрал? Возможно, но прочь сомнения! Суфия Зинобия уже подросла (скорее телом, нежели умом), но именно благодаря ее слабоумию она представляется мне душой чистой в грязном мире. Вглядитесь: вот она гладит рукой плоский камушек, не умея выразить словами, почему в нем сокрыто совершенство; вот она прямо светится от радости, слыша ласковые слова, и не важно, что они почти всегда предназначены не ей… Вся материнская любовь Билькис досталась младшенькой — Навеид. Благовесточка — вот какое прозвище пристало к ней, и девочка просто купалась в любви Билькис, едва не тонула в ласковых волнах. А Суфие Зинобии — материнскому позорищу и обузе—не перепадало и капельки. Зато на нее дождем сыпались попреки, ругань и даже побои. Увы, такой дождь не умягчает душу. Без любви душа очерствеет, но девочка тем не менее тянулась к ласке и, почуяв столь драгоценное сокровище рядом, вся светилась от радости.

Еще она умела краснеть. Если вы помните, с рожденья. Но и десять лет спустя родителей немало смущали пожаром вспыхивающие щеки дочери. Думается, пожар этот разгорелся еще пуще в пустынном краю, в городке К., когда чета Хайдар нанесла непременный визит вежливости Бариамме и ее племени. Древняя старуха наклонилась было поцеловать девочек и ахнула, обжегшись о пылающие щеки Суфии Зинобии. Губы она все-таки чуток опалила и полмесяца их пришлось смазывать дважды в день целебным бальзамом. Столь непослушный температурный режим девочки лишь разъярял мать. И на этот раз

Билькис привычно заголосила, будто не замечая изумленных взглядов:

— Это не ребенок, а выродок! На нее и взглянуть-то нельзя, двух слов не сказать — сразу зардеется, что твой маков цвет. Ей-богу! Разве нормальное дитя может распалиться докрасна, так что одежда тлеет?! Но что поделаешь, неудачный ребенок, нам остается лишь все с улыбкой сносить.

Недовольство отца с матерью своей старшей дочерью ужесточилось в суровом пустынном краю и стало допекать ее неистовее ярила-солнца.

Было от чего горевать. Вернувшись в Карачи, Билькис наняла для дочери няньку-огнепоклонницу, и та в первый же день пожаловалась: купая Суфию Зинобию, она обварила руки. Красная как рак, девочка источала такой жар, что вода в ванночке едва не кипела.

А дело вот в чем: Суфия Зинобия Хайдар непроизвольно краснела всякий раз, когда кто-либо замечал ее присутствие на белом свете. А еще, мне думается, краснела она и за весь белый свет.

Позвольте поделиться догадкой: переболев менингитом, Суфия Зинобия обрела сверхъестественную чувствительность ко всему, что творится вокруг в сфере невидимой, и как губка впитала множество «беспризорных» чувств.

Куда ж деваются эти «беспризорные», то есть отринутые нами чувства, как по-вашему? Когда б огорчиться грубому слову, а мы не огорчаемся; раскаяться б в содеянном зле, а не раскаиваемся; не внемлем зову смущения, морали, стыда. Представим себе стыд в виде напитка — сладкого, шипучего, от которого портятся зубы, — такой продается в любом автомате. Нажмешь нужную кнопку, и в стакан упруго ударит пенная струя. Как эту кнопку нажимать? Да проще простого. Нужно лишь соврать, или переспать с белым парнем, или, вопреки родительским ожиданиям, уродиться «фальшивым чудом». И вот уже, пенясь, хлынул стыд — угощайтесь! Но сколько людей так и не нажимают на нужную кнопку, творят постыдное: лгут, распутничают, не уважают старших, не выказывают патриотизма, подтасовывают избирательные бюллетени, обжорствуют, изменяют супругам, пишут романы о своей жизни, мошенничают в картах, унижают женщин, проваливаются на экзаменах, переправляют контрабанду, в решающие минуты крикетных матчей нарушают правила и делают все это нимало не стыдясь. Так куда же девается весь неиспитый стыд? Что происходит с пенистым напитком? Вспомните автомат: вы нажали кнопку, но чья-то бесстыжая рука вырывает стаканчик, и струя бьет мимо, бежит на пол, оставляя пенное озерцо.

Однако я увлекся сферой невидимого, измыслив автомат, торгующий стыдом. А весь неиспитый стыд как раз и уходит в сферу невидимого, но, очевидно, есть на свете несколько душ, чья нелегкая доля— служить помойным ведром, куда сливаются остатки расплескавшегося чужого стыда. Мы стараемся упрятать такие ведра подальше, стараемся не вспоминать о них, хотя благодаря им наша совесть чиста.

Итак, в присутствии родни слабоумная Суфия густо покраснела, а мать истолковала это так:

— Она нарочно, чтоб внимание привлечь! Знали б вы, скольких сил, скольких мучений мне это стоит! И все ради чего? Да просто так! Какая мне радость! Слава богу, у меня Благовесточка еще растет.

Но сколь бы слабоумной Суфия Зинобия ни казалась, всякий раз, когда мать косо смотрела на отца, дочка заливалась краской на глазах у всей семьи, и родные понимали, что меж супругами Хайдар зреет раздор. Да. Убогие души чувствуют немало. Вот так-то.

Краснеть — значит медленно гореть. Но не только. Еще это называется психосоматическим явлением и описывается так: «Внезапное перекрытие артериально-венозного анастомоза лица приводит к наполнению капилляров кровью и создает характерную интенсивную окраску. Те, кто не верит в психосоматические явления и в то, что душа непосредственно, через нервную систему, влияет на тело, пусть задумаются— почему люди краснеют, почему, вспомнив даже о давней оплошности (причем не о своей, а о чьей-то, больно ударившей), они заливаются краской стыда. Это ли не доказывает (причем убедительнейше), что душа главенствует над телом!»

Как и авторы вышеприведенной цитаты, наш герой Омар-Хайам Шакиль тоже врач. Более того, он тоже интересуется воздействием души на тело, например, поведением людей в гипнозе; фанатизмом шиитов, которые наносят себе во время шествий и молитв кровавые раны (Искандер Хараппа презрительно обозвал их клопами-кровососами); интересно Омар-Хайаму узнать и отчего люди краснеют. Очень-очень скоро сойдутся Суфия Зинобия и Омар-Хайам, больная и врач, в будущем — муж и жена. Иначе и быть не может. Ведь повесть моя не про что иное, как про любовь.

Рассказ о событиях сорокового года в жизни Искандера Хараппы следует начать с того, что он прознал, будто его двоюродный братец Миир-Меньшой добился расположения президента и вот-вот займет высокий пост. Как ошпаренный соскочил Искандер с постели, а Дюймовочка (ей-то принадлежала и постель и новость) даже не шелохнулась, хотя и поняла, что минута роковая! Иски потащил следом за собой и простыню, обнажив тело сорокатрехлетней красавицы; оно уже не источало чудесный свет, слепящий мужчин, — прошли те времена, когда мужчины, увидев Дюймовочку, забывали обо всем на свете.

— Да испоганится могила моей матери!—возопил Искандер Хараппа.—Сначала Хайдар в министры пролез, теперь этот! Нам к сорока катит, мы уже не в бирюльки играем!

«А жизнь-то тускнеть начинает»,—подхватила про себя Дюймовочка. Она по-прежнему лежала в постели и курила одиннадцатую сигарету подряд, а Искандер, завернувшись в простыню, вышагивал по комнате. Вот простыня соскользнула на пол, Дюймовочка принялась за двенадцатую сигарету, созерцая Иски во всей его красе. А тот все шагал и шагал, удаляясь от настоящего, устремляясь к будущему. Красавица уже овдовела — старый маршал Аурангзеб наконец-то переселился в мир иной,—и ее пирушки как-то потеряли значительность, а городские слухи она узнавала последней. Вдруг ни с того ни с сего Искандер сказал:

— На Олимпийских играх в Древней Греции за второе место не чествовали!

От неожиданности у Дюймовочки осыпался пепел с сигареты. А Искандер быстро, но как и подобает истинному щеголю, аккуратно оделся (эта черта так нравилась Дюймовочке) и покинул любовницу навсегда. Без каких-либо объяснений, если не считать последней реплики. За долгие годы последующего затворничества она все обдумала и поняла, что История давно поджидала, когда ж Искандер Хараппа обратит на нее взгляд, ну, а всякий, кого приманит эта кокотка, не находит потом сил ее бросить. История — это и есть естественный отбор. Разные виды и подвиды прошлого отчаянно борются за власть. Появляются виды (то бишь толкования) новые, и старые истины, подобно ящерам, вымирают, или их с завязанными глазами ставят к стенке, разрешая напоследок выкурить сигарету. Выживают сильнейшие. А от слабых, побежденных и безымянных, остаются лишь жалкие следы: маршальские регалии, отрубленные головы, легенды, разбитые кувшины, могильные холмы да блеклые воспоминания о молодости и красоте. История любит тех, кто властвует над нею, она же и обращает их в рабов! Вот такая взаимозависимость. И для всяких там Дюймовочек в Истории места нет, равно и для подобных Омар-Хайаму Шакилю (это уже мнение Искандера Хараппы).

А новоявленных триумфаторов и грядущих олимпийских чемпионов ждут трудные и напряженнейшие тренировки. Оставив любовницу, Искандер Хараппа поклялся бросить и все прочие вредные привычки — все, что могло бы подорвать его боевой дух. Его дочь Арджу-манд вовек не забудет, что отец в ту пору бросил играть в покер, в железку, его больше не видели в определенных домах за рулеткой, он потерял интерес к тотализатору и скачкам, отказался от французской кухни, опиума и снотворных таблеток. Более того, он перестал шарить под сверкающими серебром банкетными столиками в поисках егозливой коленки или податливого бедра какой-нибудь светской дивы; он перестал ходить к шлюхам — их томные и циничные забавы (либо с ним, либо с Омар-Хайамом, либо меж собой по двое, а то и по трое) он еще недавно так любил запечатлевать своей любительской кинокамерой. Да, в ту пору начиналась его, ставшая легендой, политическая карьера, вершиной которой явилась победа над самой Смертью. Пока же его успехи скромнее — он лишь побеждает свои страсти и страстишки. Он изъял из своих публичных «городских» обращений обширный репертуар забористых деревенских ругательств, энциклопедическими познаниями которых обладал — прежде от его громоподобных проклятий хрустальные бокалы выпрыгивали из самых мужественных рук и разбивались вдребезги, еще не долетев до пола. (Однако, выступая перед деревенской аудиторией, сражаясь за их голоса в предвыборной кампании, Искандер пускал в ход испытанное оружие и воздух прямо-таки раскалялся от более чем крепких выражений.) А куда подевался его беспечный смех? Капризные, высокие нотки в голосе бывшего повесы сменились уверенным басовитым рокотком, как и подобает истинному государственному деятелю. Даже к служанкам в собственном городском доме он и то перестал приставать.

Разве кто иной жертвовал стольким ради своего народа?!

Хараппу не видели больше ни на петушиных боях, ни на медвежьих потехах, ни на схватках змей с мангустами. Забыл он дорогу и на дискотеки, и к главному киноцензору, где раз в месяц ему показывали специально подобранные наисмачнейшие кадры, вырезанные из новых зарубежных фильмов.

А еще он решил расстаться с Омар-Хайамом Шакилем и так говорил привратнику:

— Заявится этот ублюдок, ты ему на жирную задницу кипятку плескани, чтоб он полетал кувырком!

Сам же Хараппа удалился в белую с золотом спальню, убранную в стиле рококо,—самое прохладное место у него в особняке (эта бетонная глыбина с кирпичной облицовкой напоминала телефункенов-ский проигрыватель с приподнятой крышкой). В спальне Хараппа буквально впал в транс, предавшись размыслительному самоуглублению.

На удивление, его закадычный друг и не наведывался, и даже не звонил. Лишь через сорок дней доктору Шакилю довелось удостовериться в переменах, произошедших в доселе беспечном и бесстыдном приятеле…

А кто это там у ног отца-повесы, в то время как его любовница Дюймовочка тихо увядает в своем пустом доме? То Арджуманд Хараппа; ей уже тринадцать лет, на лице написано полное довольство. Скрестив ноги, сидит она на мраморном полу в вычурной спальне и следит за тем, как ее отец внутренне перерождается. К Арджуманд еще не прилипло мерзкое прозвище Кованые Трусы, от которого ей не отделаться всю жизнь. Скороспелым своим умом она знала, что под личиной отца сокрыт совсем другой человек, он все растет, набирается сил и вот-вот вырвется наружу, а былая, теперь уже ненужная личина старой змеиной кожей шурша упадет на пол, где ее испепелят безжалостные солнечные лучи.

Не нарадуется Арджуманд, глядя на чудесное перерождение, — наконец-то у нее будет достойный отец!

— Это из-за меня,—объясняет она отцу.—Мне так хотелось, чтоб ты переменился, и ты наконец мое желание почувствовал.

Хараппа улыбается дочери, гладит ее по голове.

— Да, такое порой случается.

— И чтоб никаких больше дядей Омаров, — добавляет дочь. — Сорную траву с поля вон!

Арджуманд Хараппа, она же Кованые Трусы, всю жизнь будет бросаться из крайности в крайность. Уже в тринадцать лет она обнаружила дар ненавидеть, хотя умела и подольститься. Ненавидела она Шакиля, эту жирную образину, — сел отцу на шею и вдавил того в самую грязь; ненавидела она и мать: Рани тихо жила в далеком Мохенджо, как крот в норе, и представлялась дочке воплощением неудачницы. Арджуманд уговорила отца, дескать, учиться и жить ей лучше в городе. Потому-то и почитала она отца без меры: разве что не молилась на него. И вот теперь ее божество и впрямь стало достойно поклонения. И Арджуманд не скрывала радости:

— Ты даже не представляешь, на что способен! Ну, ничего, скоро увидишь!

Искандер, окруженный белыми с золотом постельными покровами и беспредельным обожанием, с неожиданной ясностью мыслит вслух:

— Запомни, Арджуманд. В этом мире хорошо живется только мужчинам. Вырастешь, постарайся стать выше своего естества. Женщине в нашей жизни делать нечего, — от его слов веет грустными воспоминаниями — то последним вздохом отлетает его любовь к Дюймовочке. Но дочь принимает его слова как наказ; когда груди у нее станут набухать, она так туго перевяжет их льняными тряпицами, что покраснеет от боли. Потом ей даже понравится воевать с собственным телом, шаг за шагом тесня ненавистную девичью плоть… но оставим-ка мы пока дочь наедине с отцом, пусть она творит в душе легенду о его богоподобии (а после его смерти уже ничто не сдержит это мифотворчество); а отец пусть призовет на свет отныне чистые душу и разум и решит, как достичь грядущего триумфа и как улестить время.

А где же Омар-Хайам Шакиль? Что сталось с нашим окраинным героем? Время не остановилось и для него: ему, как и Дюймовочке, уже крепко за сорок. Однако оно пощадило доктора, лишь посеребрив его волосы и козлиную бородку. Уместно напомнить, что некогда он считался первым учеником, с годами его первенство не потускнело (как в безудержных любовных утехах, так и в работе). Омар-Хайам первый человек в лучшей городской больнице, иммунолог, хорошо известный и за рубежом. С тех пор как мы последний раз виделись с ним, он успел побывать на научных семинарах в Америке, опубликовал работы о возможности психосоматических изменений в иммунной системе организма, одним словом, сделался важным человеком. Он по-прежнему толст и некрасив, но одевается уже с изыском — видно, общение с франтом Хараппой не прошло даром. Омар-Хайам носит только серое: серые костюмы, серые шляпы, серые галстуки, серые замшевые туфли, белье серого шелка — будто скромный цвет поубавит нахальства в его физиономии. Он не расстается с подарком своего друга Искандера — затейливо изукрашенной резной тростью каштанового дерева, в которой сокрыт кинжал, кованный умельцами из долины Ансу.

Спит он по-прежнему очень мало, два-три часа в день, но давний страх (как бы не свалиться с края света!) нет-нет да и навещает его. Иногда даже во время бодрствования, ведь людям, которые мало спят, трудно провести четкие границы меж сном и явью, а еще труднее эти границы соблюдать.

Так и мечутся явь и сон меж пограничных тумб, избегая таможенных постов сознания… Тогда-то и нападает на Омар-Хайама ужасное головокружение, словно стоит он на краю обрыва, а земля под ногами обваливается, крошится — приходится покрепче опереться на трость, чтобы не упасть. Следует еще сказать, что и успех на врачебном поприще, и дружба с Искандером Хараппой в какой-то мере утвердили положение Омар-Хайама, и приступы уре-дились. Но совсем не прекратились — изредка напоминали Омар-Хайаму, что близок он к краю и никуда ему не деться.

Где ж он сейчас? Почему не позвонил своему закадычному другу, почему не навестил, почему не полетел кувырком с ошпаренной задницей? Я вижу его в городке К. в неприступной крепости матушек и чую: стряслась беда! Иначе ни за что на свете не вернулся бы Омар-Хайам в родные края. Он не появлялся в Нишапуре с того дня, как, погрузив ноги в ванночку со льдом, отбыл на поезде. И напоминал о себе лишь денежными переводами, так оплачивая свое отсутствие …ведь некоторые векселя никакими деньгами не оплатить. И куда б ни бежал, от себя не убежишь. Он нарочито порвал с прошлым, он заставил себя почти не спать — и то и другое в результате, точно льдом, сковало блестящей коркой шкалу его нравственных оценок, обратило его в бездушную, не различающую добра и зла мумию. И то, что он держится от матушек на расстоянии, — следствие их же старинного наказа: мальчик не должен ведать стыда.

У Омар-Хайама по-прежнему взгляд и голос гипнотизера. Сколько лет Искандера Хараппу вел и этот взгляд, и этот голос (в основном, на пирушки в гостиницу «Интернациональ»), сколько раз Хараппа пускал и то и другое в ход в своих целях. Ведь некоторых белых женщин привлекала как безобразная полнота Омар-Хайама, так и его глаза плюс голос. Они подпадали под его сладкоречивые гипнотические чары, млели от намеков на посвящение в тайны Востока. Он увозил их в заранее заказанный гостиничный номер, гипнотизировал, освобождал от пут условностей (правда, весьма непрочных), и они с Хараппой устраивали «пиршество плоти». Шакиль всякий раз оправдывался: «Невозможно внушить гипнотизируемой то, чего она делать не хочет», Хараппа же оправданиями себя не утруждал. Вот, кстати, еще одна черта, которую он искоренил — уже без ведома Омар-Хайама. Того потребовала История.

А попал Омар-Хайам в Нишапур потому, что умер родной брат, Бабур. Ему не исполнилось еще и двадцати трех, и Омар-Хайам его ни разу не видел. Теперь же от младшего брата осталась лишь стопка замусоленных блокнотов. Справив сорокадневный траур, Омар-Хайам заберет их с собой, в Карачи. Кляксы и каракули — больше ничто не напомнит о младшем брате. Его застрелили, причем приказал открыть огонь не кто иной, как… впрочем, сперва — бабуровы дневники.

Его тело принесли с Немыслимых гор — гнездилища порока и архаров — и, обнаружив в карманах блокноты, вернули их родным, хотя многие страницы затерялись. Несмотря на непотребное обращение с дневниками, можно было восстановить несколько любовных стихов, обращенных к популярной кинопевичке, которую Бабур Шакиль и в глаза не видывал, Плохо рифмованные строки, выражавшие пламенную любовь к недоступной красавице, восхваляли ее ангельский голос, рядом, не очень-то к месту, шел уже стих белый, отчетливо порнографического свойства. Стихи перемежались рассуждениями Бабура об аде, который он познал, уродившись младшим братом Омар-Хайама.

Тень старшего сына таилась в любом уголке Нишапура. Матушки уже давно прекратили сделки с ростовщиком и жили исключительно на деньги, которые присылал Омар. Видно, из благодарности они и поселили своего младшего отпрыска в этакий мавзолей из воспоминаний и оваций славному далекому первенцу.

Омар-Хайам был много старше и давно не хаживал по грязным улочкам К., по которым ныне слонялись пьяные рабочие с газовых месторождений и задирали от нечего делать добытчиков угля, бокси-

тов, оникса, меди и хрома. Над крышами домов еще возвышался все более и более унылый, треснувший купол «Блистательной». Бабур испытывал двоякое чувство: с одной стороны, образ отца (воплощенный в старшем брате) угнетал, с другой — ускользал бесплотной тенью. Так, в женском затворе, пораженном сухоткой воспоминаний, отметил он свое двадцатилетие: сложил посреди внутреннего двора в кучу табели успеваемости, золотые медали, газетные вырезки, старые учебники, пачки писем, крикетные биты — короче, все, что напоминало о прославленном старшем брате, и поджег. Матушки не успели его остановить. Бабур не стал глазеть, как старухи рылись на пепелище, выкапывали обгорелые фотографии, медали, обращенные огнем из золотых в свинцовые. Посредством подъемника юноша выбрался на улицу, настроение у него было далеко не юбилейное. Сам не зная куда, побрел он по улице, невесело задумавшись о весьма ограниченных своих возможностях и о неопределенности будущего. Тут-то и задрожала земля.

Поначалу ему показалось, что задрожало у него внутри, но по щеке больно чиркнула острая щепка, и сознание будущего поэта вмиг прояснилось. «С неба осколки сыплются»,—изумленно подумал он и замигал часто-часто. Ноги сами совершенно неумышленно принесли его в квартал лавочек и притонов. Там, среди маленьких ларьков творилось нечто удивительное, вряд ли такое можно вызвать внутренней дрожью: под ногами лопались дыни, остроносые шлепанцы соскакивали с полок; в проходах валялись и глиняные черепки, и поделки из драгоценных камней, и гребни, и парчовые платья. Бабур ошалело стоял среди всего этого разора, из разбитых окон еще сыпались осколки. Ему казалось, что его внутреннее неустройство и породило весь этот хаос. Как хотелось ему задержать хоть кого-нибудь, остановить эту безумную, охваченную страхом толпу карманников, продавцов, покупателей и попросить у всех прощения за причиненное зло.