Потом, надев шальвары и просторную рубашку из итальянского крепдешина, она выходит на веранду, где побольше тени, и принимается расшивать-изукрашивать шаль. Вот на горизонте заклубилось облако пыли. Нет, это не Иски. Он сейчас в городе со своим закадычным дружком Шакилем. Да, с первого взгляда учуяла Рани опасность, таящуюся в жирном борове. Может, и не едет никто, просто ветром всколыхнуло пыль.
Земля Мохенджо — край суровый. Там и люди что скалы в зной; лошади в стойлах будто из стали; скот крепкий, костяк ровно из алмаза. Птицам приходится разбивать клювами комья земли, смачивать слюной и лепить гнезда. Деревьев мало. Есть, правда, заколдованная рощица, так там даже лошади, которым все нипочем, возьмут да вдруг и понесут! Прямо на земле, недалеко от Рани, спит в придорожной канаве сова. Виднеется лишь краешек крыла. «Случись, убьют меня, так за воротами усадьбы никто и не узнает», — Рани не замечает, говорит ли про себя или вслух. В одиночестве мысли бегут свободно и частенько незаметно словами срываются с губ, противореча одна другой. Ибо, сидя в тени большого навеса на веранде. Рани уже пестует мысль, противную предыдущей: «Мне нравится в этом доме».
На каждой из его сторон — веранда. Длинная, под москитной сеткой, выложенная деревянными брусками тропинка ведет к легкой кухоньке. И вот одно из местных чудес: лепешки-чапати не стынут, пока их несут в дом; а суфле не опадает. В доме — полотна, писанные маслом, канделябры, высокие потолки, над домом — плоская, залитая гудроном щебеночная крыша, однажды на рассвете стояла она там на коленях и улыбалась, глядя на спящего мужа, — в ту пору он был еще с ней. Вотчина Искандера Хараппы.
— Здесь, на этой земле, он родился, и поэтому, хоть и совсем немножко, он со мной. Ах, Билькис, — говорила она подруге в К. по телефону, — ни стыда у меня, ни совести, раз такой малостью от своего мужа удовольствовалась.
— Тебе, дорогая, может, этого и хватает, — отвечала Билькис, — но мне б не хватило. Нет уж! Хоть мой Реза и далеко в горах, но жалеть меня, право, не стоит. Вернется он домой, и как бы ни устал, сил у него всегда хватает, ну, сама понимаешь на что.
Пыльное облако достигло деревни Миир, значит, все-таки кто-то едет. У Рани на душе неспокойно. Деревня названа в честь покойного отца Искандера, сэра Миира Хараппы, Сахибы-ангрезы за некие заслуги даже пожаловали его титулом. Из камня ему изваяли памятник: сэр Миир гордо восседает на коне. Ежедневно с памятника счищают птичий помет. Надменно глядит каменный всадник на больницу и публичный дом — плоды своего просветительского правления в деревне.
— К нам едут гости! — всплескивает руками Рани и звонит в колокольчик. Никого. Потом появляется старая айя нынешнего хозяина, широкая в кости женщина. В мягких, не знавших мозолей руках она держит кувшин с гранатовым напитком.
— И чего ты, хозяйская жена, шум поднимаешь? У нас в доме умеют гостей принимать.
За спиной айи стоит старый Гульбаба, он глух и почти что слеп. За ним тянется дорожка фисташковой шелухи, а в руках у него полупустой поднос с фисташками.
— Бедняжка, как ты эту прислугу только терпишь! — вспомнилось Рани сочувственное телефонное восклицание Билькис. — Этих выживших из ума столетних развалин! Ей-богу, свела б их к доктору, чтоб усыпляющий укол им всем сделал. Ведь столько терпеть приходится! Тебе надо свое главенство утвердить не по названию, а по положению.
Качается в кресле Рани, неспешно движется игла с нитью; и юность, и радость жизни убывают из нее капля за каплей; час за часом тяжкой ношей ложатся ей на плечи… Всадники въезжают на подворье, и Рани видит: один из них — двоюродный брат Искандера, Миир Хараппа по прозвищу Меньшой с усадьбы Даро, она к северу за горизонтом. Горизонт в тех краях— что граница владений.
— Рани-бегум! — кричит ей Миир. — Строго не суди, что незваными гостями к тебе заявились. Это твой муженек во всем виноват. Тебе б его надо держать в узде. Этот сукин сын сам меня вынудил.
А тем временем с десяток его вооруженных спутников спешиваются, и… начинается настоящий грабеж. Сам Миир кружит верхом, порой осаживая жеребца подле братниной жены, и что-то орет в свое оправдание, вовлекая Рани в круговерть неистовых и не очень-то изящных словес.
— Ты хоть знаешь, что твой муженек задницу кому хочешь подставит? А я вот знаю! Мужеложник он, вот кто! Свинья вонючая! Ты деревенских порасспроси, как его дед жену взаперти держал, а сам в бардаке дневал и ночевал. А потом у одной девки живот вдруг начал расти — и совсем не потому, что ела много, — и вдруг — раз!—и она исчезает, а у леди Хараппы ни с того ни с сего ребеночек. Хоть муж с ней лет десять не спал. Яблоко от яблони недалеко надает, что отец, что сын—все едино. Прости уж, что тебе такое выслушивать приходится. Ублюдок, шакал смердящий! Думает, опозорил меня на людях, так ему это И с рук сойдет? Кто старше: я или этот жополиз? Жрать бы ему дерьмо дохлого ишака! У кого больше земли: у меня или у этого огрызка, у «его всех земель, что мужской гордости в штанах — с гулькин нос, вши и те с голоду дохнут! Скажи ему, что в этих краях царь — я! Скажи ему, что я распоряжаюсь здесь всем и вся, и ему б на карачках ко мне ползти да ножки целовать, прощение вымаливать, как самому последнему бандиту-насильнику! Скажи ему, пусть у вороны сиську пососет! Сегодня я докажу ему, кто здесь главный.
Грабители вырезают из золоченых рам полотна рубенсовской школы, рубят ножки изящных стульев. Старинное серебро бросают в притороченные к седлам мешки. Под ногами на коврах с затейливым рельефным узором блестят хрустальные осколки. А Рани средь всего этого побоища продолжает как ни в чем не бывало вышивать. Старые слуги, айя, древний Гульбаба, девушки-полотеры, конюхи и крестьяне из деревни Миир — все собрались, смотрят, вслушиваются: кто стоит, кто присел на корточки. Миир-Меньшой (гордый всадник с хищным профилем — копия своего предка, статуей запечатленного в деревне) не умолкает ни на минуту. Наконец его свита снова в седлах.
— Женщины — это честь мужчины!—вопит он напоследок. — Твой муж увел у меня эту суку, считай, что честь отнял, да захлебнуться ему собственной мочой! Напомни ему, чего испугалась лягушка в колодце! Пусть трепещет да благодарит небо, что я человек мягкий, незлобивый. Я бы мог расквитаться с ним, отняв у него честь. Знай, женщина, в моей власти сделать с тобой все что угодно. Никто и слова поперек не скажет. Здесь я сам себе закон. Салам алейкум!
И вот уже на гранатовом напитке пыль от умчавшихся всадников. Вот она толстым слоем оседает на дно кувшина.
— Как мне обо всем рассказать? — жалуется Рани по телефону своей подруге Билькис. — Да со стыда я и слова не вымолвлю.
— Конечно, тошно тебе, Рани, — отвечают на другом конце армейской телефонной линии. — Ведь я, как и ты, считай, узница, но даже в нашу дыру слухи из Карачи долетают. Там едва ли не каждая собака знает о похождениях твоего Иски и этого толстуна доктора: то они в варьете любуются танцем живота, то в гостиничных шикарных бассейнах с белыми женщинами. Ты что, не понимаешь, почему он тебя сослал на край земли? Чтоб никто не мешал ему пить, играть, баловаться опиумом, а уж эти дамочки с нейлоновыми фиговыми листочками! Прости, дорогая, но кто-то же должен тебе рассказать всю правду. Ох уж этот Шакиль, все-то он умеет устроить: тут тебе и петушиные бои, и медвежьи забавы, и схватка кобры с мангустой. И сводник он хороший. Женщин у них не счесть! Ах, голуба моя. Да они и под карточным столом ухитряются бабенок за ножку ущипнуть. Говорят, они и в притоны, у которых красные фонари висят, наведываются. Да еще с кинокамерами. Ну, с Шакилем-то все ясно, добрался провинциал до красивой жизни. А их баб тоже понять можно: им тоже охота хоть крошками с господского стола поживиться, потому и идут на все. В общем, дело вот в чем: твой разлюбезный Иски увел у своего двоюродного братца из-под носа смазливую французскую девчонку. И случилось это на важном светском приеме. Об этом только и говорили в городе: Миир остался с носом, а Иски с этой девкой и был таков. Я просто диву даюсь, другая б на твоем месте все глаза выплакала. Знала б ты, какие тут страсти разгорелись, кто тебе истинно друг, а кто за глаза твое имя порочит. Слышала б ты, как я по телефону прямо тигрицей на твоих недругов бросаюсь. А ты, милая, сидишь у себя в захолустье, ни о чем не ведаешь, знай перед своими дряхлыми слугами, вроде Гульбабы, властную хозяйку разыгрываешь.
Навстречу Рани — айя, она сокрушенно бормочет, оглядывая разоренную столовую:
— Ну, уж это слишком! Ах, Иски, Иски, все ему неймется! Вечно он задирает своего братца! Ну, уж это слишком! Безобразник мальчишка!
Куда ни взглянешь — любопытные лица. Вслушаешься — неумолчный говор. С нее не спускают глаз: вот, пунцовая от стыда, идет хозяйка к телефону — оповестить Искандера о случившемся. (Пять дней собиралась она с духом.)
В ответ Искандер Хараппа изрек лишь два слова:
— Жизнь долга.
Реза Хайдар пробыл со своими солдатами в К. лишь неделю, после чего отбыл в Игольную долину. Расквартированные в городке солдаты проявили такую прыть, что губернатор Гички приказал Хайдару немедленно покинуть город, так как количество девственниц на душу холостого населения упало до такого уровня, что устои морали оказались под угрозой. Солдат сопровождал изрядный отряд топографов, инженеров, строителей, которые опасались за свою судьбу. Несомненно, напустили со страху в штаны — до прибытия в К. командование (по соображениям секретности) ни словом не обмолвилось о печальной судьбе первого отряда, зато буквально каждый встречный-поперечный в городке всяк по-своему, не жалея красок, живописал вновь прибывшим страшную судьбу их предшественников. И, сидя в запертых снаружи вагончиках, строители стенали и плакали. Карауальные солдаты лишь посмеивались:
— Ишь, как дети малые, ревут! Трусы! Бабы!
До Резы Хайдара, разъезжавшего на джипе с флажком, стенания эти не доносились. Да и голова была занята другим: вчера к нему в гостиницу явился сладкоречивый плюгавый человечек. От его просторных одежд разило выхлопными газами, будто он весь день носился на мотороллере. То был святой старец Дауд, чью тонкую, как у цыпленка, шею некогда обвила башмачная гирлянда.
— О, господин! О, великий господин! Я смотрю на ваше героическое чело и благоговею. — Старик, конечно, приметил гатту, признак истовой веры, на лбу Хайдара.
— Это мне смиреннейше и благодарно нужно внимать вам, о мудрейший из мудрейших, — Реза приготовился было продолжать беседу в том же духе еще минут десять, как вдруг, к его разочарованию, святой старец кивнул и коротко бросил:
— Что ж, к делу! Вы, разумеется, наслышаны об этом Гички. Верить ему нельзя,
— Нельзя?
— Ни в чем! Продажная тварь! Вы и по своим бумагам проверить сможете.
— Но мне особо приятно получить сведения, так сказать, из первых рук…
— Ныне все политики хороши — Аллаха не чтут, одна контрабанда на уме. Вам такое даже слушать в тягость: ведь армия подобным себя не запятнала.
— Продолжайте, прошу вас.
— Из-за границы понавезли всяких дьявольских штуковин. Именно дьявольских! За границей их полно!
Итак, Гички обвинялся в том, что в обход закона заполонил невинный край божий холодильниками, ножными швейными машинами, американскими пластинками на семьдесят восемь оборотов с легкой музыкой, книжками про любовь (с картинками!), воспламенившими сердца местных дев, домашними кондиционерами, кофеварками, костяным фарфором, юбками, немецкими темными очками, концентратом кока-колы, пластмассовыми игрушками, французскими сигаретами, противозачаточными средствами, автомобилями, коврами ручной работы, автоматическими винтовками, духами с греховными ароматами, бюстгальтерами, синтетическими трусиками, полевыми машинами и инструментами, книгами, карандашами с ластиком, бескамерньтми шинами. Таможенник на границе тронулся умом, а заменившая его бесстыжая дочь (за определенную мзду) смотрела на контрабанду сквозь пальцы.
В итоге все названные «дьявольские штучки» беспрепятственно, что называется, средь бела дня попадали на большие магистрали, оттуда — к цыганам, торговавшим даже в столице.
— И армии, — заключил Дауд, перейдя на шепот, — не след ограничиваться усмирением наших диких горцев. Заклинаю вас именем Аллаха!
— Поясните же свою мысль!
— Пожалуйста. Молитва — меч веры. И наоборот, верный меч, обнаженный во имя Аллаха, разве не своеобразная святая молитва?
Глаза у полковника потемнели. Он отвернулся, поглядел в окно— его взгляду предстал огромный безжизненный дом. Лишь в окне на верхнем этаже виднелся мальчик, он разглядывал гостиницу в большой полевой бинокль.
Вот Реза вновь повернулся к святому старцу:
— Значит, виноват Гички?
— У нас в провинции — Гички. Но повсюду такое же творится. Ох, уж эти министры!
— Да, министры, — рассеянно повторил Хайдар.
— Что ж, я свое сказал, оставляю вас и низко кланяюсь. Большая честь познакомиться с вами. Велик Аллах!
— Да пребудем в его власти!
И, памятуя об этой беседе, Реза отправился в грозный край газовых месторождений. А перед его мысленным взором почему-то возникал маленький мальчик с биноклем на верхнем этаже в одиноком доме. Ведь он же чей-то сын. При этой мысли по щеке Хайдара поползла слеза, но ее тут же сдуло ветром.
— Месяца на три уехал, не меньше, — жаловалась Билькис по телефону. — Что делать? Я молода, не могу весь день сиднем сидеть, как буйвол в луже. Слава богу, хоть в кино можно сходить.
И по вечерам, вверив дочку заботам местной няни-айи, Билькис отправлялась в новый кинотеатр, назывался он Менгал-Махал. В маленьком провинциальном городке везде сыщутся любопытные глаза, они и в темноте такое увидят! Впрочем, об этом чуть позже, а пока, как ни крути, а придется рассказать о моей юной несчастной героине.
Реза Хайдар уехал в пустынный край воевать с бесчинствующими дикарями, а через два месяца его единственное дитя — Суфия Зинобия— заболела менингитом и сделалась слабоумной. Билькис заходилась в плаче, рвала на себе волосы и одежду (с равным неистовством) подле детской кроватки и сквозь слезы обронила таинственную фразу: «Это кара божья». Разуверившись и в военных, и в гражданских врачах, она обратилась к местному целителю Хакиму, тот приготовил очень дорогое лекарство из кактусовых корней, тертой слоновой кости и попугаичьих перьев. Жизнь девочке он спас, но (как заранее предупредил) умственное развитие приостановилось до конца ее дней, так как у снадобья оказалось, на беду, побочное действие: все компоненты способствовали долголетию, а следовательно, задерживали бег времени в организме пациента. Когда Реза приехал в отпуск, дочка уже оправилась от болезни, хотя Билькис казалось, что у двухлетней крохи начинает сказываться неизлечимая заторможенность. «А вдруг еще какие побочные действия обнаружатся? Кто знает?»—в ужасе думала мать.
Бремя вины придавило Билькис, вины столь тяжкой, что ее не объяснить даже болезнью единственной дочери. Будь я завзятым сплетником, я б не преминул приплести кое-что менгалоподобное, то бишь разделил бы ее пристрастие к кино и к некоторым толстогубым молодым людям.
Накануне приезда Резы, снедаемая виной, Билькис всю ночь прошагала по своим «покоям Для молодоженов» в «Блистательной». Следует отметить, что при этом одной рукой она непрерывно и непроизвольно поглаживала живот вокруг пупка.
В четыре утра она дозвонилась до Рани Хараппы в Мохенджо и, исполнившись здравого смысла, сказала следующее:
— Рани, несомненно это кара божья, и ничто иное. Реза мечтал о сыне-герое, я ж принесла ему дочь-идиотку. Это правда, и никуда от нее не денешься. Рани, у меня дочь вырастет раззявой и тупицей. Безмозглой дурой. Голова набита соломой, шариков не хватает — так говорят про таких. Что делать? Ах, дорогая моя, ничего уж не поправишь. Смирюсь и понесу свой стыд.
Когда Реза вернулся в К., он снова увидел мальчика в окне вымершего дома. Расспросив местного краеведа, узнал, что живут в доме три сумасшедшие ведьмы; на улицу они и носа не высовывают, зато детей рожать умудряются. Замеченный полковником мальчик — их второй сын. Ведьмы, одно слово: они клянутся, что и рожают сообща.
— Поговаривают, сэр, что сокровищ у них в доме побольше, чем у Александра Македонского, — заключил рассказчик.
Хайдар ответил с чуть заметным превосходством: —Если павлин распустит хвост в джунглях, кто ж им полюбуется?
Сам же не сводил глаз с мальчика в окне, пока джип вез его к гостинице. Там его встретила жена с распущенными волосами, с ненакрашенным безбровым лицом — живое олицетворение постигшей семью беды — и поведала мужу то, о чем стыдилась написать. Больная дочка, чужой мальчишка в окне с биноклем причудливо отобразились в измученной трехмесячным пребыванием в пустыне душе полковника, и полыхнувшая ярость погнала его прочь из «гнездышка для молодоженов». Чтоб ярость не спалила его дотла, нужно было найти какой-то выход, причем незамедлительно. Вызвав штабную машину, Хайдар помчался прямо в резиденцию губернатора Гички — тот жил в военном городке. Не считаясь с этикетом, напрямик доложил ему, что строительные работы в Игольной долине идут полным ходом, но местные племена будут до тех пор представлять опасность, пока ему, полковнику Хайдару, не дадут чрезвычайных полномочий: жестоко карать любое неповиновение.
— С помощью Аллаха мы удерживаем позиции. Но хватит миндальничать! Сэр, дайте мне право действовать по собственному усмотрению. Так сказать, carte blanche. Иногда гражданский закон должен отступить перeд военной необходимостью. Эти дикари понимают только один язык — силу. Закон же обязывает нас говорить на другом— мы, точно слабые женщины, позорим себя! Толку не будет, сэр. Последствия я предсказать не берусь.
Гички возразил было, что государственные законы никоим образом не должны попираться армией:
— Мы не позволим, сэр, варварского обращения с местным населением. Никаких пыток! Пока я губернатор, ни одного горца не повесят на дереве вниз головой.
Реза заговорил в неподобающе высоких тонах, громовой его голос раскатился далеко за двери и окна резиденции губернатора, поверг в трепет караульных — они никогда не слышали, чтоб их командир кричал. А кричал он вот что:
— Господин Гички, армия не дремлет! Все честные солдаты видят, что творится в стране, и поверьте, сэр, они не очень-то довольны. Народ волнуется. И у кого им искать честности и порядочности, если политики обманут их чаяния?—И Реза Хайдар в гневе покинул Гички. А маленькому, коротко стриженному губернатору, похожему лицом на китайца, осталось лишь мысленно парировать нападки полковника. А того у штабной машины поджидал Дауд.
Офицер и святой старец разместились на заднем сиденье, из-за стеклянной перегородки до водителя не донеслось ни слова. Но можно предположить, что хотя бы одно слово (точнее, имя) все же донеслось до полковничьего уха из благочестивых уст. И имя это сулило скандал. Неужели благочестивый Дауд рассказал Хайдару о свиданиях Билькис с ее Синдбадом? Наверное не скажу, могу лишь предполагать. Есть замечательное правило: не пойман — не вор.
В тот вечер директор Синдбад Менгал вышел из кабинета при кинотеатре Менгал-Махал через черный ход — он выводил в узкий коридор прямо за экраном. Синдбад насвистывал печальную мелодию: лунной ночью юноша томится без возлюбленной. Несмотря на меланхолию, одет он был щегольски — привычке не изменял: яркая европейская рубашка, парусиновые штаны тускло блестели в лунном свете, так же, как и набриолиненные волосы. Вероятно, он не успел сообразить, почему вдруг в коридорчике сгустились тени, да и ножа он не увидел, его до последнего мгновения прятали от предательского лунного лика. Об этом можно сказать с уверенностью. Синдбад Менгал насвистывал, пока ему не вспороли живот. И кто-то другой во тьме тут же подхватил мотив — не ровен час случится на улице любопытный прохожий, а Синдбаду тут же надежно зажали рукой рот и не переставали орудовать ножом.
Потом несколько дней все удивлялись, почему Менгал не появляется у себя в кабинете. Вскорости зрители стали жаловаться на ухудшившийся стереозвук, инженеру пришлось слазить за экран, обследовать колонки с громкоговорителями. В них-то и нашел он клочья белой рубашки, парусиновые штаны, черные полуботинки и некоторые части директорского тела. Так, член был отрезан и воткнут в зад. Голову вообще не нашли. Не предстал перед судом и убийца.
Жизнь, оказывается, не всегда долга.
В ту ночь Реза на редкость грубо и беспеременно исполнил свои супружеские обязанности. Билькис готова была объяснить это долгим пребыванием мужа в пустыне среди кочевников. Имя Менгала ни разу не упомянули ни муж, ни жена, даже когда в городе только и говорили, что об убийстве. А скоро Реза снова отбыл в Игольную долину. Билькис больше не ходила в кино; внешне она сохранила свою царственную осанку, но порой на нее находила дурнота, кружилась голова, будто стоишь на самом краю пропасти и из-под ног осыпается земля. Однажды она играла со своей увечной дочкой в «водоноса» — перебросила девочку через плечо, будто бурдюк с водой, — и упала в обморок, не успев положить на землю свою ношу. Малышке это очень понравилось. Вскорости Билькис позвонила Рани Хараппе и известила подругу о том, что беременна. Пока она делилась своими секретами, левый глаз у нее вдруг начал непроизвольно подмигивать.
Если чешется ладонь — это к скорым деньгам. Ботинки на полу вперекрест — к дороге, а перевернутые — к беде. Если ножницы режут по воздуху — готовься к ссоре в семье. А начнет мигать левый глаз — жди плохую весть.
«Следующий отпуск, — писал Реза жене, — проведу в Карачи. И родных надо навестить, да и у маршала Аурангзеба на приеме побывать. Не отказываться же от приглашения главнокомандующего. Тебе же в твоем положении нужен покой, и безрассудно было бы с моей стороны звать тебя с собой: дела все не ахти какие важные, а дорога тяжелая».
Под заботливостью может скрываться капкан, куда и угодила Билькис, — любезные мужнины слова связали ее по рукам и ногам.
«Воля твоя», — написала она в ответ. Двигало ею не только раскаяние, но и нечто неуловимое, не передаваемое словами, нечто вроде заповеди, по которой полагалось притворяться, будто веришь мужниным словам, будто и нет в них скрытого смысла. Заповедь эта называется ТАКАЛЛУФ. Чтобы разгадать народ, обратитесь к его непереводимым словам. Вот и ТАКАЛЛУФ принадлежит к таинственному всемирному клану понятий, которым не ужиться в чужом языке. ТАКАЛЛУФ — это обычай говорить, но так ничего и не сказать; это общественная узда на недовольного, она не позволит ему выразить в словах желаемого; это ироничная насмешка, которую должно принять, ради соблюдения приличий, с невозмутимой миной, будто и нет в словах подтекста. Когда же ТАКАЛЛУФ поселяется в семье — добра не жди!
Итак, Реза Хайдар отправился в столицу без жены… там-то пресловутый ТАКАЛЛУФ опять свел его с Искандером Хараппой (тоже, помнится, не обремененным супругой). И поскольку наши дуэлянты вот-вот сойдутся на поединок, пора поподробнее рассказать и о его причине. «Причина», то бишь яблоко раздора, уже прихорашивается с помощью служанки: умащивается и заплетает косы. Атыйя Ауранг-зеб (для близких друзей просто Дюймовочка), жена престарелого маршала (главнокомандующего и начальника генерального штаба), собирается устроить вечеринку в честь великого, но почти впавшего в детство мужа-полководца. Ведь ей всего тридцать пять (чуть больше, чем Резе и Искандеру), и обаяние еще не пошло на убыль. Зрелые женщины по-своему привлекательны. Как известно, брак с дряхлым маршалом — западня, вот и приходится Атыйе искать маленькие радости где придется.
А жены двух ее гостей томятся каждая в своей ссылке, каждая — с дочерью (точнее, с несостоявшимся сыном) на руках. (Об Арджуманд Хараппе речь еще впереди, равно, а то и в большей степени, о бедной, умоповрежденной Суфие Зинобии.) Их отцы по-разному приняли свой жребий. Искандер Хараппа, вкупе с жирным боровом по имени Омар-Хайам Шакиль, предается распутству. А Реза Хайдар подпал под чары некоего верного слуги Аллаха, который разъезжает с ним в армейских лимузинах и нашептывает на ухо нечто секретное, от чего полковник лишь морщится. Кино, сыновья колдуний, шишки на богомольном лбу, пугливые лягушки и тщеславные павлины — все лишь разжигало самолюбие будущих соперников. И вспыхнувшее пламя не унять.
А потому дуэлянтам пора сходиться.
Реза Хайдар, можно сказать, был сражен наповал очаровательной Атыйей Аурангзеб. Он так страстно возжелал Дюймовочку, что заломило шишку на лбу. (Однако уступил сопернику в тот же вечер на приеме у маршала. Старый рогоносец мирно спал в углу на кресле, в стороне от блистательного сборища, держа в сонной, но неколебимой руке бокал, до краев полный виски с содовой, — он не пролил ни капли!)