Арджуманд уронила руки на колени.

— Какой ужас!

Смерть не оставила своей визитной карточки — отметины на шее. Едва не теряя разум, Арджуманд воскликнула:

— Мама, а откуда ты все знаешь? Откуда тебе знать, как вешают?

— Ты, должно быть, забыла, — почти ласково напомнила она дочери, — я видела Миира-Меньшого.

В тот день Рани Хараппа в самый последний раз попыталась дозвониться до своей старой подруги, Билькис Хайдар.

— Извините, но Хайдар-бегум не может сейчас подойти к телефону.

«Что ж, значит, он и бедняжку Билькис под замок посадил», — подумала Рани.

Под домашним арестом Рани и Арджуманд провели ровно шесть лет (два года до казни Искандера и четыре — после). За это время они окончательно убедились, что им не сблизиться — уж слишком неравнозначны были их воспоминания об отце. Одинаково они лишь встретили смерть Иски — ни та, ни другая не уронила ни слезинки. И причиной тому — маленькое палаточное взгорье, словно после землетрясения выросшее на том самом дворе, где некогда привязал себя к колышку Реза Хайдар. Жили в этих палатках солдаты, жили, так сказать, на захваченной территории. Разве могли женщины плакать на глазах у захватчиков? Главным надзирателем был капитан Иджаз, молодой здоровяк с жесткими, как щетина у зубной щетки, волосами и пушком на верхней губе, который упрямо не желал превращаться в усы. Он-то поначалу и пытался пристыдить жестокосердных.

— Бог знает, что вы за женщины! Все толстосумы — выродки! Глава семьи мертв, вам бы рыдать да рыдать у него на могиле.

Но Рани Хараппа на провокацию не поддалась.

— Вы правы, — ответила она. — Бог, конечно, знает. И какие вы солдаты, тоже знает. Под мундиром черную душу не скроешь.

Так, год за годом, под недоверчивыми взглядами солдат и холодными, точно северный ветер, — дочери-затворницы,

Рани Хараппа по-прежнему изукрашивала вышивкой шаль за шалью.

— Моя-то жизнь почти не изменилась под домашним арестом, — призналась она капитану Иджазу вначале. — Разве что новые лица вижу, есть с кем словом изредка перекинуться.

— Не воображайте, что я вам друг! — заорал Иджаз, на пушистой верхней губе выступил пот. — Раз убили этого подонка, так и усадьбу конфискуем! И все ваше золото, серебро, все эти чужеземные картины с голыми бабами да мужиками, что наполовину кони. Стыдоба! Все отнимем!

— Начинайте с картин в моей спальне, — посоветовала Рани. — Там самые дорогие. И если нужно, позовите, помогу вам серебро от мельхиора отличить.

Когда капитана Иджаза прислали в Мохенджо, ему не исполнилось еще и девятнадцати. По молодости и горячности он бросался в крайности: то верх брала бравада (порожденная смущением: как-никак ему доверили сторожить таких известных дам), то юношеская застенчивость. Когда Рани предложила помочь в разорении собственной усадьбы, искра, высеченная огнивом стыда, воспламенила фитиль его гордости: враз приказал он солдатам собрать все ценные вещи в кучу перед верандой, где сидела Рани и невозмутимо вышивала. Бабур Шакиль тоже, помнится, за свою недолгую молодость сжег огромную кучу старья. Капитан слыхом не слыхивал о юноше, ангелом вознесшемся на небо, но устроил такой же костер в Мохенджо — дабы в нем сгорело все тягостное прошлое. И весь день Рани руководила разошедшимися вояками: следила, чтоб в огонь попала самая лучшая мебель, самые замечательные картины.

Через два дня Иджаз пришел к Рани — та, как всегда, сидела в кресле-качалке — и грубовато-неумело извинился на свое безрассудство.

— Отчего же, — возразила Рани. — Вы это хорошо придумали. Я старую рухлядь терпеть не могла, но и выбросить не смела — Иски с ума бы сошел.

После учиненного пожаром разора Иджаз проникся к Рани уважением и к концу шестого года почитал ее как мать, ведь он же рос у нее на глазах. Иджаз был лишен как семейной жизни, так и солдатского казарменного братства; потому он изливал душу перед Рани, поверял ей свои еще смутные мечты о женщинах, о маленькой ферме на севере.

«Во мне хотят видеть мать — наверное, так угодно судьбе», — думала Рани. Вспомнилось ей, что даже Искандер в конце жизни стал относиться к ней по-сыновнему уважительно: последний раз в Мохенджо он склонился и поцеловал ей ноги.

Мать и дочь отомстили-таки своему тюремщику. Рани добилась того, что, полюбив ее, он возненавидел себя; а Арджуманд принялась вытворять такое, чего от нее не видывали за всю жизнь. Она стала носить умопомрачительные наряды, стала ходить, покачивая бедрами и виляя задом, строила глазки всем без разбора солдатам, но особенно пыталась обольстить юного капитана. Последствия оказались самыми плачевными: в крошечных палаточных Гималаях разыгрывались кровавые драки, пускались в ход ножи, выбитых зубов было не счесть. А как мучился сам Иджаз! Прямо лопался от неутоленной страсти, так лопается радужный мыльный пузырь. Однажды, когда Рани спала, он подкараулил Арджуманд в укромном уголке.

— Думаешь, не понимаю, к чему вы с матерью клоните?!—грозно проговорил он. — Хоть с миллионами, а все шлюхи! Думаешь, вам все позволено? Да у нас в деревне за такое поведение девчонку бы камнями забили. Ни стыда, ни совести!

— Ну, так прикажи забить меня камнями, — не растерялась Арджуманд. — Попробуй!

Через месяц Иджаз снова заговорил с ней.

— Дождешься, ребята тебя изнасилуют. Я по лицам вижу. Зачем мне их сдерживать? Возьму и разрешу. Ты ж сама позор на свою голову навлекаешь! — в бессильной ярости кричал он.

— Возьми да разреши. Непременно скажи, чтобы приходили. Но первым будешь ты!

— Шлюха! — в бессильной ярости выругался он. — Неужто не понимаешь: и ты, и мать твоя у нас в руках. Что захотим, то с вами и сделаем. Заступаться за вас некому, всем на вас наплевать.

— Понимаю, — спокойно ответила Арджуманд.

К концу шестилетнего заточения капитан Иджаз стараниями Арджуманд попал за решетку, его пытали, отчего он и сошел в могилу двадцати четырех лет от роду. Волосы у него, как и у покойного Искандера Хараппы, были белы, ровно снег. Когда его привели в камеру для пыток, он произнес всего одну фразу:

— Ну, что еще меня ждет? А потом лишь кричал.

Рани Хараппа сидит в качалке на веранде. За шесть лет она изукрасила вышивкой восемнадцать шалей, пожалуй, непревзойденных по мастерству. Но вместо того, чтобы похвастать ими перед дочерью или солдатами, она, закончив работу, убирала свои творения в большой кованый сундук, пропахший нафталином, и запирала на замок. Из всех ключей ей оставили лишь от сундука. Остальные капитан Иджаз носил на большом кольце у пояса, чем очень напоминал Рани ее подругу — Билькис Хайдар. Было время, когда та не терпела открытых дверей, опасаясь полуденного суховея. Бедняжка Билькис!

Рани недоставало их прежних телефонных разговоров. Из-за вражды мужей оборвалась и ниточка, связывавшая жен. То Билькис поддерживала Рани добрым словом, потом пришел черед Рани утешать подругу. И неслись по телефонным нервам слова привета.

НИЧЕГО НЕ ПОПРАВИТЬ. Рани равнодушно покрывает тончайшим узором шали. Поначалу капитан пробовал было отобрать иголки с нитками, но Рани нашлась чем пристыдить его:

— Не думай, парень, что из-за тебя я лишу себя жизни этой иглой! Или, может, ты воображаешь, что я из ниток петлю скручу да повешусь?

Спокойствие жены Искандера (в ту пору он был еще жив) подействовало. Иджаз даже согласился принести ей мотки пряжи из военной лавки (цвет и количество Рани указала). И снова принялась она за работу. На шали, как на поле, стали всходить и набирать силу ростки ее колдовского искусства. Они распускались яркими цветами, дарили волшебными плодами.

Вот в сундуке уже восемнадцать шалей. Так Рани по-своему увековечила воспоминания. А в памяти дочери Искандер продолжал жить — мучеником, полубожеством. Воспоминания об одном и том же у людей никогда не сходятся… Рани долгие годы никому не показывала своей работы, а потом отослала сундук в подарок дочери. Никто не заглядывал через плечо, пока она работала. Ни солдат, ни дочь не занимало: что-то там вышивает госпожа Хараппа? Как-то коротает свой долгий досуг?

Эпитафия, вышитая цветной шерстью. Восемнадцать шалей с воспоминаниями.

Художник вправе дать имя своему творению, и Рани, прежде чем послать сундук дочери, набравшей немалую силу, сунула внутрь клочок бумаги с названием: «Бесстыдство Искандера Великого» и неожиданной подписью: Рани Хумаюн. Так, среди нафталинных комочков прошлого вдруг отыскалась ее девичья фамилия.

Так что же было вышито на восемнадцати шалях?

В сундуках лежали свидетельницы времен, о которых никто и слышать не желал. Вот шаль «Бадминтон»: на лимонно-зеленом фоне в изящном обрамлении из ракеток, воланов и кружевных панталончиков возлежит нагишом сам Великий. Вокруг резвятся розовотелые девушки-наложницы, едва прикрытые спортивными одеждами; как искусно изображена каждая складочка; так и видишь — вот ветерок играет легкой тканью; как удачно и тонко наложены светотени. Девушек, очевидно, панцирем сковывает одежда, и они сбрасывают белые рубашки, лифчики, тапочки. А Искандер возлежит на левом боку, подперев голову рукой и милостиво принимает их ласки. ДА, Я ЗНАЮ: ТЫ ВООБРАЗИЛА ЕГО СВЯТЫМ, ДОЧЬ МОЯ, ТЫ ЖАДНО ЛОВИЛА КАЖДОЕ ЕГО СЛОВО, ВЕРИЛА КАЖДОМУ ЕГО ДЕЛУ: И КОГДА ОН БРОСИЛ ПИТЬ, И КОГДА, СЛОВНО ПАПА РИМСКИЙ (ТОЛЬКО НА ВОСТОЧНЫЙ ЛАД), ДАЛ ОБЕТ БЕЗБРАЧИЯ. НО СЛАСТОЛЮБЦУ, ВОЗОМНИВШЕМУ СЕБЯ СЛУГОЙ ЧЕСТИ И ПОРЯДКА, БЕЗ УТЕХ ПЛОТСКИХ НЕ ПРОЖИТЬ. ДА, ЭТОТ АРИСТОКРАТ С ЗАМАШКАМИ ФЕОДАЛА КАК НИКТО УМЕЛ СКРЫВАТЬ СВОИ ГРЕХИ: НО Я ЗНАЮ ЕГО, И ОТ МЕНЯ НЕ СКРОЕШЬ. Я ВИДЕЛА, КАК У ДЕРЕВЕНСКИХ ДЕВУШЕК РОСЛИ ЖИВОТЫ. Я ЗНАЮ, ЧТО ОН ЧАСТО, ХОТЬ И ПОМАЛУ, ПРИСЫЛАЛ ЭТИМ ДЕВУШКАМ ДЕНЬГИ — ДЕТИ ХАРАППЫ НЕ ДОЛЖНЫ ГОЛОДАТЬ. КОГДА ЕГО СВЕРГЛИ, МАТЕРИ ЕГО ДЕТЕЙ ПРИШЛИ КО МНЕ.

А вот шаль «Пощечина». Не счесть, сколько раз Искандер поднимал руку и на министров, и на послов, и на несогласных святых старцев, и на заводчиков, и на слуг, и на друзей. Похоже, каждая пощечина запечатлелась на шали. Конечно, Арджуманд, ТЕБЯ ОН И ПАЛЬЦЕМ НЕ ТРОНУЛ, ПОЭТОМУ ТЫ И НЕ ПОВЕРИШЬ, НО ВЗГЛЯНИ НА КРАСНЫЕ ПЯТНА НА ЩЕКАХ ТЕХ, КТО ЖИЛ В ЕГО ПОРУ, — ЭТО СЛЕДЫ ЕГО РУК, ИХ НЕ ОТМЫТЬ.

Следующая шаль — «Пинок». На пинки Искандер тоже не скупился, его сапог не жалел задниц, вызывая у их обладателей чувства, весьма далекие от любви.

Шаль «Ш-ш-ш…»: Искандер во всей своей славе и величии восседает у себя в кабинете; тщательнейше изображены мельчайшие подробности, так что прямо воочию видишь это жуткое святилище, где под остроконечными арками на стенах начертаны высказывания Великого, на столе горными пиками высятся чернильные приборы; на них игла искусницы вывела даже орнамент. В том кабинете царят Мрак и Власть. И во мраке видятся чьи-то глаза, мелькают красные языки, с которых серебряными нитями срываются шепотки и разлетаются по всей шали. Искандер в окружении своих доносчиков. Словно паук, к которому сходятся паутинные лучики: наветы, оговоры. Рани и паутину вышила серебром. Многие в ту пору угодили в сети паука-кровопийцы. Террор понуждал отцов лгать сыновьям, а женщинам достаточно было лишь шепнуть ветру имя досадившего им любовника, и того уже ждала страшная кара.

ТЫ, АРДЖУМАНД, ТОЛЬКО ПОДУМАЙ, СКОЛЬКО БЫЛО ИЗВЕСТНО ОТЦУ, И ТЕБЕ СТАНЕТ ЖУТКО.

«Пытки» — так называется очередная шаль. На ней Рани изобразила зловонные казематы, где мучили людей: им завязывали глаза, прикручивали руки к стулу и обливали то кипятком (Рани изобразила даже пар над ведром), то ледяной водой, пока несчастные жертвы уже были не в состоянии отличить одно от другого и даже от холодной воды у них вздувались пузыри, как от ожога. Красные рубцы вышивки полосовали шаль, точно шрамы.

Следом идет «Белая» шаль. Там вышито белым по белому фону — лишь острому и взыскательному глазу откроет шаль свой секрет. Полицейские во всем белом (такова их новая форма) с головы до ног: белые шлемы с серебристыми наконечниками, белее портупей, белые сапоги. Вот дискотеки под полицейским покровительством: рекой льется спиртное из белых бутылок с белым ярлыком [9]; белый порошок жадно вдыхается с тыльной стороны ладоней, затянутых в белые перчатки. ВЕДЬ ИСКАНДЕР СМОТРЕЛ НА ЭТО СКВОЗЬ ПАЛЬЦЫ, ПОНИМАЕШЬ, ОН ХОТЕЛ УКРЕПИТЬ ПОЛИЦИЮ И ОСЛАБИТЬ АРМИЮ. БЕЛИЗНА ОСЛЕПИЛА ЕГО.

Шаль «Брань». Рот Искандера разверст, словно врата ада, из него вылетают мерзкие твари: пунцовые тараканы, бордовые ящерицы, бирюзовые пиявки, синие пауки, крысы-альбиносы. ОН ВСЮ ЖИЗНЬ СКВЕРНОСЛОВИЛ, АРДЖУМАНД, НО ТВОИ УШИ СЛЫШАЛИ ЛИШЬ ТО, ЧТО ХОТЕЛИ.

Несколько шалей живописуют «Стыд Искандеров на международной арене»: вот он ползает в ногах лимоннолицего китайца; вот Искандер тайно сговаривается с Пехлеви; вот обнимается с диктатором Иди Амином; вот, оседлав атомную бомбу, подгоняет ее к концу света; вот Искандер вместе с Пуделем, как озорные мальчишки, режут горло изумрудной курице и выщипывают из правого (Восточного) крыла перышко за перышком.

Еще несколько шалей повествуют о выборах. Одна — о первом дне, положившем начало правлению Искандера, другая — о дне последнем, закатном для Хараппы. На каждой шали множество фигур, каждая с поразительной точностью изображает кого-либо из соратников Искандера по Народному фронту: они срывают пломбы с избирательных урн, наполняют их бюллетенями, чинят расправу; бесцеремонно вваливаются в избирательские кабинки и следят, за кого отдают голоса крестьяне; кто-то размахивает дубинкой, кто-то целит ружье, кто-то стреляет, толпятся-толпятся люди, причем на второй их раза в три больше, чем на первой. И тем не менее каждое лицо узнаваемо, каждая сцена — обвинение; немыслимая череда обвинений. ДОЧЬ МОЯ, ОН БЫ И ТАК ПОБЕДИЛ, НЕ СОМНЕВАЙСЯ, И ПОБЕДИЛ БЫ ДОСТОЙНО, НО ЕМУ БЫЛО НУЖНО БОЛЬШЕГО, ЕМУ ХОТЕЛОСЬ УНИЧТОЖИТЬ ВСЕХ ПРОТИВНИКОВ, РАСТОПТАТЬ, КАК ТАРАКАНОВ, ЧТОБ И СЛЕДА ОТ НИХ НЕ ОСТАЛОСЬ. А В КОНЦЕ КОНЦОВ С НИМ САМИМ ТАК И ПОСТУПИЛИ. ПОВЕРЬ, ОН ТАКОГО НЕ ОЖИДАЛ, ОН ЗАБЫЛ, ЧТО САМ — ПРОСТОЙ СМЕРТНЫЙ.

А вот шаль-аллегория «Искандер и Смерть Демократии». Искандер душит Демократию, у нее выпучились глаза, посинело лицо, вывалился язык, скрюченные руки хватаются за воздух, а Искандер, зажмурившись, все не отпускает. За его спиной столпились генералы, чудесная рукодельница отобразила в зеркальных очках каждого сцену удушения. Очков нет лишь у одного генерала, зато у него — черные окружья под глазами и сентиментальная слеза на щеке. Из-за генеральских мундиров и эполет выглядывают другие персонажи: стриженные «под ежик» американцы, русские в мешковатых костюмах, даже сам великий Мао. Все они застыли и следят за Исканлером, не вмешиваясь. НЕЗАЧЕМ ИСКАТЬ ТЕМНЫЕ СИЛЫ ЗА СПИНОЙ ОТЦА, АРДЖУМАНД, НЕЗАЧЕМ СВАЛИВАТЬ НА ЗАГОВОРЩИКОВ. ИСКАНДЕР ВСЕ СДЕЛАЛ САМ, СВОИМИ РУКАМИ, ЗАГОВОРЩИКИ И ПАЛЬЦЕМ НЕ ПОШЕВЕЛИЛИ. «Я —НАДЕЖДА»— ХВАСТАЛ ИСКАНДЕР, И ВПРЯМЬ, НА НЕГО НАДЕЯЛИСЬ, ПОКА ОН НЕ СОРВАЛ С СЕБЯ БЛАГОРОДНУЮ ЛИЧИНУ. Он своими руками задушил Демократию, что и изобразила художница. Жертву она представила маленькой хрупкой девушкой с каким-то душевным изъяном. Рани избрала ее прообразом убогую и потому невинную девочку — Суфию Зинобию Хайдар {теперь уже Шакиль). Она-то и задыхалась, багровея лицом, в безжалостных руках Искандера.

Нужно упомянуть и об «Автобиографической» шали. Художница изобразила себя старой каргой, как бы слившейся воедино с усадьбой и состоявшей где из дерева, где из кирпича, где из железа. Лицо у нее было цветом что земля Мохенджо, и морщины что трещины в стенах, и волосы —ровно паутина. А весь портрет словно подернут дымкой забвения — так выглядела четырнадцатая шаль. Пятнадцатую Рани посвятила пятнадцатому веку, воскресив в вышивке знаменитый плакат: Искандеров перст указывает в будущее, только никакой зари на горизонте не видно, там царит черная, беспросветная ночь. Была и шаль, запечатлевшая Дюймовочку в момент самоубийства. Две последние шали — самые страшные. На семнадцатой изображался ад, соответствовавший детским представлениям Омар-Хайама: находился ад на западе страны, недалеко от города К., где неподобающе разрослось сепаратистское движение (по примеру раскольников на востоке), а равно и количество скотоложцев. Искандер расправился со всеми (на шали эта расправа увековечена алым-алым полем) во имя того, чтобы о расколе никто больше и не помышлял, чтобы не повторилась история с Восточным крылом, и шаль запечатлела распростертые тела: оскопленные мужчины, отрезанные ноги, кишки на обезглавленных торсах. Память о легионах замученных теснит воспоминания о годах губернаторства Резы Хайдара или рисует его в умеренных, не таких кровавых тонах. ДА И СРАВНЕНИЯ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ. ТВОЙ ИЗБРАННИК НАРОДА, ТВОЙ ЗАВОЕВАТЕЛЬ СЕРДЕЦ УБИЛ СТОЛЬКО ЛЮДЕЙ, ЧТО Я ИМ СЧЕТ ПОТЕРЯЛА НА СВОИХ ШАЛЯХ, МОЖЕТ, ДВАДЦАТЬ, ПЯТЬДЕСЯТ ИЛИ СТО ТЫСЯЧ, КТО ЗНАЕТ, НЕ ХВАТИТ КРАСНЫХ НИТОК, ЧТОБ ИЗОБРАЗИТЬ ВСЮ ПРОЛИТУЮ КРОВЬ. Люди с распоротыми животами подвешивались вверх ногами, и собаки тащили из них кишки; люди с мертвыми улыбками-оскалами, пулевые отверстия продлили их от уха до уха. Сколько людей собрано на червячьем подземном пиршестве, которое показано на шали «Плоть и смерть»! А на последней, восемнадцатой, — Миир Хараппа-Меньшой. Он, конечно, не преминет восстать со дна сундука, куда его определила Рани, заключит Искандера в свои бесплотные объятия и утащит в преисподнюю… Да, восемнадцатая шаль, несомненно, удалась Рани больше всех: раскинулись безрадостные просторы ее ссыльного края — от Мохенджо до Даро; вон крестьяне с ведрами на коромыслах, лошади на воле, женщины в полях, на всех фигурках играют розово-голубые блики зари. Просыпается усадьба Даро, а над ступеньками веранды колышется на ветру что-то длинное и тяжелое. После страшного кровопролития, изображенного на предыдущей шали, на этой — единственный труп. С карниза свешивается веревка, на которой болтается с петлей на шее Миир Хараппа-Меньшой. Он был убит в первые месяцы правления Искандера. Невидящие глаза уставились на крыльцо, там некогда гнила брошенная, всеми нелюбимая собака. Рани с такой точностью воспроизвела в вышивке тело висельника, что дух захватывает, не упустила ни одной мелочи, даже предсмертное опорожнение, даже изобразила неровную дыру слева под мышкой, откуда вынули сердце, даже вырванный язык. Подле висельника стоял крестьянин, и над головой вились его недоуменные слова: «Похоже, что беднягу, точно усадьбу, обобрали».

Искандер, конечно же, предстал перед судом именно за соучастие в убийстве Миира Хараппы. Главного же злодея и вешателя предали суду, так сказать, заочно. Им оказался сын убитого, Гарун, и в ту пору, как полагали, он был уже за пределами страны. Впрочем, может, и просто исчез, сквозь землю провалился.

Убийц восемнадцатая шаль так и не запечатлела.

Итак, налюбовавшись искусством Рани, оставим мать и дочь — затворниц дряхлеющей усадьбы, где из проржавевших кранов текла кроваво-красная вода. Повернем время чуток вспять, воскресим Искандера, но оставим его до поры за кулисами, ведь пока свершались взлет и падение Председателя и его семьи, жизнь у прочих моих героев шла своим чередом.

Глава десятая.

Женщина под чадрой

Жила-была девушка по имени Суфия Зинобия, по прозванью Стыдоба. Худенькая, руки-ноги двигались у нее вразнобой. А еще она любила орешки. Человек несведущий не заметил бы особых странностей в девушке, хотя походка у нее была весьма неуклюжая. К двадцати одному году облик у нее дополнился всеми обычными чертами, только маленькое личико казалось очень уж взрослым, скрывая несоответствие: к тому времени она едва-едва достигла разума семилетнего ребенка. Она даже вышла замуж за Омар-Хайама Шакиля и ни разу не попрекнула родителей тем, что ей выбрали мужа на тридцать один год старше, то есть даже старше ее отца. Оставив в стороне внешность, заметим, что Суфия оказалась существом сверхъестественным, чем-то вроде ангела мести или оборотня-вампира — мы взахлеб читаем о них в книжках и облегченно вздыхаем (чуть не напустив со страху в штаны), понимая, что эти чудища живут лишь в нашем воображении. Мы отлично знаем (но не признаем), что, случись нам обнаружить нечто подобное в жизни, основные законы нашего бытия будут ниспровергнуты, равно и все наше представление об окружающем мире.

В Суфие Зинобии притаился Зверь. Как это чудище делало первые шаги, мы уже видели. Питаясь определенными чувствами, оно раз за разом завладевало девушкой. Дважды Суфия расплачивалась болезнью, причем болезнью мучительной и опасной. И менингит, и чудовищная аллергия, видимо, были отчаянными попытками всего ее организма, всей ее сути побороть Зверя, пусть даже ценой собственной жизни. Но Зверь оказался необорим. Увы, никто так и не понял, что нападение Суфии на Тальвара означало лишь, что собственная девичья душа, точнее, то, что от нее осталось, уже не в состоянии противиться кровожадному чудищу. Когда, наконец, шепот Омар-Хайама достиг ее помутненного сознания, она пришла в себя, сделалась доброй и спокойной, очевидно напрочь забыв о том, что положила конец спортивной карьере капитана. Зверь опять притих на время, но клеть свою он разворотил вконец. Окружающие же, так ничего и не поняв, вздохнули с облегчением.

— Бедняжка расстроилась, вот нервы и не выдержали, — объяснила Омар-Хайаму айя Шахбану, — но теперь, слава Всевышнему, с ней все в порядке.

Реза Хайдар вызвал Шакиля на переговоры и благородно предложил жениху считать себя свободным от брачных обязательств. Присутствовавший древний богоугодник Дауд, разумеется, не мог смолчать. Его былые возражения против брака давно уже затерялись во мглистых лабиринтах старческой памяти. И сейчас он грозно — точно пуля над ухом — прожужжал:

— В невесту вселился Дьявол, а жених — сам дьявольское семя! Пусть сочетаются узами Ада, только где-нибудь в другом месте.

Омар-Хайам ответил с достоинством, обращаясь к Резе:

— Сэр, я — ученый; всем этим бредням о дьяволе в аду и место. Разве я могу бросить любимую в болезни? Напротив, мой долг — вылечить ее. Чем, собственно, я и занимаюсь.

Поверьте, мой герой и сейчас огорчает меня не меньше, чем прежде. Сам я не ведаю роковых страстей, и потому мне трудно понять омарову одержимость. Однако вынужден признать: его чувство к неполноценной девочке, похоже, принимает серьезные очертания… но никоим образом не умаляет моих нареканий.

У людей есть замечательное свойство: они способны убедить себя в истинности и благородстве своих дел и помыслов, которые в действительности корыстны, неискренни и подлы. Как бы там ни было, Омар-Хайам настоял на женитьбе.

Билькис Хайдар, будучи в расстроенных чувствах после скандала на свадьбе младшей дочери, оказалась просто не в состоянии проникнуться духом грядущего праздника. Когда Суфия Зинобия вернулась из больницы домой, мать отказалась даже разговаривать с ней. Лишь накануне свадьбы она пришла к невесте (Шахбану как раз умащивала ее и заплетала косы) и заговорила. Каждое слово давалось ей с таким трудом, точно она вытаскивала непомерный груз из бездонного колодца материнского долга.

— Вообрази, будто ты — море, а твой муж — рыба, — наставляла она дочь, — ему непременно нужно будет нырнуть в тебя, в самое глубокое место. — Взгляд ее пробежал по лицу Суфии. Та лишь скорчила рожицу, не поняв материнской загадки, и тоненьким голоском семилетней девочки, в котором пока не угадать рык затаившегося Зверя, но уже сквозит упрямство, бросила:

— Терпеть не могу рыбу.

Какое самое сильное побуждение у человека перед лицом тьмы, опасности, неизвестности? Убежать. Отвернуться от пугающего и бежать прочь, притвориться, будто не замечаешь, как ураганом несется на тебя беда. Блаженство в неведении, вот мы и пытаемся себя обмануть, прибегнуть к уловке, чтобы спасти сознание от непосильного бремени. И не нужно заимствовать избитый образ: страус, прячущий голову в песок. Никакой птице не сравниться с человеком в искусстве самообмана.

Свадьба Суфии Зинобии прошла незаметно, без гостей, без балдахинов, омаровы матушки не приехали, старец Дауд тоже не пожелал присутствовать. Кроме семейства Хайдар и жениха были лишь адвокаты. Реза Хайдар настоял, чтобы брачный договор включал и пункт, запрещавший мужу увозить из дома жену без родительского согласия.

— Отцу не прожить без самого большого алмаза своей души, — пояснил Реза. Из чего следовало, что он еще сильнее воспылал любовью к дочке, любовь застила ему глаза, и он не увидел сути Суфии Зинобии. В дальнейшем он не один год убеждал себя: заточив Билькис в четырех стенах с вечно закрытыми окнами, он убережет семью от пагубной наследственности жены, от всех ее страстей и мук. То, что несчастная душа Суфии Зинобии тоже исходила болью, в какой-то степени объяснимо — как-никак ее мать душевнобольная.

Не видел сути своей жены и Омар-Хайам. Ему застила глаза любовь к науке, вот он и женился на дочери Резы Хайдара.

Суфия Зинобия улыбалась и ела с тарелки, украшенной серебристой фольгой. Айа Шахбану, точно мать, не отходила ни на шаг, суетясь подле стола.

Повторяю: в современном обществе чудовищам места нет. А если они и появляются на земле, то на самом ее краешке, туда их загоняет наше сознание, погрязшее в условностях и недоверии. Крайне редко, но все ж исключения из правил бывают. То родится Зверь, то «фальшивое чудо», и где! В самых зажиточных и добропорядочных семействах,

в цитаделях респектабельности, а не в лесных дебрях среди василисков и злых духов. Вот в чем главная опасность Суфии Зинобии. А порядочное общество из кожи лезло вон, только бы не замечать, что она существует, только бы не вступать с ней ни в какие дела или, упаси бог, борьбу. Тогда эту девочку, это живое воплощение разлада, придется изгнать из общества. А изгнать—значит, признать и показать всем и вся очевидное-невероятное: и на культурной почве могут взрасти всходы варварства; и за скромной, отглаженной манишкой может скрываться душа дикаря. И сама Суфия, как утверждала мать,—воплощение их стыда. Для того чтобы постичь душу Суфии, всем этим порядочным и респектабельным людям нужно, словно хрустальную вазу, разбить самомнение вдребезги. Но они, понятное дело, на такое никогда не согласятся. Во всяком случае, долгие годы не соглашались. Чем сильнее становился Зверь, тем старательнее его пытались не замечать… Суфия Зинобия пережила почти всех родных. Были среди них и те, кто ради нее положил жизнь.