А вот генерал Хайдар отнесся к решению зятя по-иному:

— Дурак, ты дурак! Если в ней снова проснется дьявол, твоей же глупой голове не поздоровится!

От рассуждений к делу: несколько дней Омар-Хайам наблюдал за Суфией дома. Вот она играет с неисчислимыми детишками, учит их прыгать со скакалкой, лущит им орешки. Болезнь ее явно прогрессирует. Если раньше организм сопротивлялся пробуждавшимся силам зла, то теперь — никаких последствий, иммунная система больше не страдала, глубокое обморочное забытье не повторялось. Суфия Зинобия мало-помалу свыклась со своей двойственностью, с ужасом думал Омар. В любой момент приступ может повториться, а в доме полным-полно детей. Да, он научился замечать близящуюся опасность: вот загораются огоньки у нее в глазах, нет-нет да и мелькнут желтые искорки. Он очень внимательно присматривался к Суфие Зинобии и видел то, что другие не замечали: в жене его все больше и больше проступал Зверь; в ней боролись два существа, одинаковые по форме и безнадежно противоположные по содержанию. По искоркам в ее глазах он понял, что научно ее поведение не объяснить. Он отрицал одержимость человека дьяволом, ибо таким образом люди снимают с себя ответственность за свои же поступки; он не особенно верил в Бога. Но забыть глаза Суфии Зинобии он тоже не мог: они горели огнем, который не увидишь в глазах людей, то разгоралось пожарище, затеянное Зверем. А подле Суфии Зинобии резвились ее маленькие племянницы и племянники. «Сейчас или никогда!» — решил он и обратился к ней, как встарь обращались мужья к женам:

— Будь ласка, женушка, иди за мной в мои покои.

Она поднялась и покорно двинулась за ним. Зверь в ту минуту еще не проснулся. Но когда они вошли в спальню, Омар совершил ошибку — приказал ей лечь в постель, не объяснив, что и не думает ни брать ее силой, ни взывать к ее супружескому долгу. Она, конечно, неверно истолковала его слова, и враз у нее в глазах вспыхнуло пламя, она соскочила с постели и пошла на него, нацелив руки смертоносными крючьями.

Омар-Хайам открыл рот и хотел было закричать, но вид жены был столь ужасен, что он поперхнулся собственным криком. Он неотрывно смотрел в ее зрачки — в них разверзался ад — и, как рыба без воды, беспомощно шевелил губами. А Суфия Зинобия рухнула на пол, ее крутило и ломало, язык вывалился, на губах вспучилась розовая пена. Очевидно, Суфия Зинобия отчаянно боролась со Зверем, бедная девушка отдавала последние силы, чтобы защитить мужа от самой себя. Потому и уцелел Омар-Хайам, хотя и заглянул в глаза Зверя, порожденного Стыдом. Хотя и оцепенел он от бесовского пламени, но Суфия Зинобия долго сопротивлялась Зверю, и Омар-Хайаму все же удалось стряхнуть с себя его чары. А Суфия каталась по полу, отчаянно билась и с такой силой ударилась об изножие постели, что разбила его в щепы. Омар, улучив момент, схватил свою сумку, достал шприц и ампулу с успокоительным, и в самое последнее мгновение, когда Зверь уже брал верх — сникнув, Суфия Зинобия обратилась в тихое, дремлющее дитя —и готовился изничтожить ее навсегда, Омар-Хайам глубоко воткнул шприц ей в крестец, не удосужась обезболить укол, и до конца нажал на поршень. Суфия Зинобия вздохнула и забылась.

В доме, построенном архитекторами-ангрезами, конечно же, был чердак. Ночью, когда прислуга уже спала, Реза Хайдар и Омар-Хайам перенесли бесчувственное тело Суфии Зинобии наверх. Возможно (во тьме не разглядеть), они завернули ее в ковер.

Омар-Хайам наотрез отказался сделать укол, оказавшийся бы последним в жизни Суфии. Я НЕ СТАНУ ЕЕ УБИВАТЬ. ОНА СПАСЛА МНЕ ЖИЗНЬ. А КОГДА-ТО И Я СПАС ЕЕ. Но в излечение он больше не верил — достаточно вспомнить огненный взор самого великого на свете гипнотизера. И не убить, и не излечить. Хайдар с Шакилем договорились, что до поры Суфие Зинобии лучше пребывать во сне. Ее ожидала жизнь в бесчувствии. Хайдар принес длинные цепи, и девушку привязали к стропилам. Ночь за ночью они приходили на чердак, заложили кирпичами чердачное окно, приделали огромные засовы на двери. Два раза в сутки Омар-Хайам незаметно проникал в темную комнату (чем не темница для смертников), доставал шприц и вводил в щуплое тельце на тонком ковре питательные вещества и снотворное, так что девушка из одной сказки перекочевала в другую: из «Красавицы и Зверя» в «Спящую красавицу».

— А что делать? — беспомощно пожимал плечами Хайдар. — Ты же понимаешь, у меня тоже рука не поднимется.

Родным растолковали, что у каждого рыльце в пушку, все ответственны за Суфию Зинобию. А потому тайну не разглашали. «Фальшивое чудо» просто исчезло. Раз — и нет! Вот так!

Когда объявили, что Верховный Суд оставил в силе смертный приговор Искандеру Хараппе, но мнения судей разошлись (четверо поддержали приговор, трое выступили против), адвокаты уверили Хараппу, что помилование обеспечено.

— Не волнуйтесь. Раз нет единодушия, нельзя человека на виселицу отправлять.

Один из судей, проголосовавший за помилование Хараппы, даже сказал:

— Ну вот, все хорошо, что хорошо кончается.

Искандеру также сказали, ссылаясь на прецедент, что глава государства в таких случаях должен проявить акт милосердия.

— Увидим, — бросил защитникам Искандер.

Прошло полгода. Узник все томился в одиночной камере, когда его навестил извечно печальный полковник Шуджа.

— Я принес вам сигару «Ромео и Джульетта», кажется, ваши любимые.

Выкурив сигару, Хараппа решил, что настал его смертный час, и начал молиться на изысканном арабском.

— Простите, сэр, вы, видно, не так поняли, — прервал его Шуджа.

Он объяснил, что пришел совсем по иному поводу: от Хараппы требовалось полностью признать свою вину и удостоверить это своей подписью. Тогда вопрос о помиловании будет решен положительно. Услышав такое, Искандер Хараппа собрал остатки сил и обрушился с бранью на грустнолицего офицера, чья афганская кровь взыграла от оскорбительных слов. Искандеру Хараппе они сулили одно — смерть. Непристойности его кололи как никогда, и Шуджа болезненно воспринимал каждый укол; он понял, какому унижению подвергся два года назад в Багирагали Реза Хайдар, и с трудом сдерживал накипавшую ярость. Но долго терпеть унижение не хватило сил, и когда Искандер Хараппа обозвал его педрилой и посоветовал отсосать у собственного внука, Шуджа, хотя по возрасту и не годился еще в деды, медленно поднялся и выстрелил бывшему премьер-министру прямо в сердце.

Зверь многолик. И некоторые его личины печальны.

Ночью мертвеца повесили на тюремном дворе. Заключенные выли и стенали, колотили жестяными кружками, пели, поминая Искандера. Палача после той ночи никто не видел. Не спрашивайте меня, что с ним сталось. Я не всеведущ. Палач просто исчез. Раз — и нет! А тело сняли с эшафота, самолетом отправили в Мохенджо, там-то Рани и разорвала у него на лице полотняный покров. Грудь его она так и не увидела. Его похоронили как мученика, и у его могилы, прикоснувшись к надгробию, исцелялись хромые и прокаженные. Особо отмечали, что мученик весьма способствовал врачеванию зубной боли.

А о последовавшем за его смертью самоубийстве Дюймовочки сказать больше нечего. Повторяться не хочу, дух покойной никого из живых не тревожил.

В ту ночь, когда на тюремном дворе вешали Хараппу, президенту Резе Хайдару вспомнились слова Билькис о ракете, от которой отваливается ступень за ступенью. Дауд обрел свою Мекку, Билькис и Суфия сокрылись каждая под своей чадрой, Благовесточка и Искандер обрели вечный покой, болтаясь в висельной петле. Находящимся подле него зятьям Хайдар не доверял и мало-помалу чувствовал, как вокруг него смыкается вселенская пустота. Искандер Хараппа уже болтался в петле с мешком на голове, а Резе Хайдару все слышался его голос:

— Ничего, старина, от меня так просто не отделаешься. Я, ох какой упрямый, когда захочу.

Звонким золотым колокольчиком звенел голос висельника в ушах Резы. Тот, испугавшись, даже вскрикнул:

— Сукин сын! Неужто жив?!

Брань президента ошеломила палача (он еще не успел бесследно исчезнуть), но и в его ухо пропел насмешливый голос:

— Чего, глупый, шарахаешься? Будто невдомек, что тут творится?

Ох уж этот нескончаемый монолог висельника! Он преследовал Резу со дня искандеровой смерти до последнего утра собственной жизни. Насмешливый, напевный, холодный голос то советовал (например, не гнать адъютанта, потому что тот непременно расскажет всем страшную правду), то дразнил. («Ах, господин президент, вам еще учиться да учиться управлять этим балаганом»). Слова, точно в китайской пытке, капля за каплей били по голове и днем, и даже ночью. То они напоминали с издевкой о былом (о малых певчих птичках, о колышке, к которому кто-то себя привязывал), то понуждали думать о будущем («А сколько, Реза, думаешь протянуть, а? Год? Два?»). Резу Хайдара мучил не только Искандеров голос. Мы уже видели, что его однажды навестил и призрак боголюбца Дауда. Скоро он снова объявился, уселся на правое президентское плечо и начал нашептывать. Итак, справа — Бог, слева — Дьявол, такова незримая истина о правлении президента Резака-Резвака.

Два противоборствующих Голоса завладели президентским умом. Оттого-то за время своего правления Реза Хайдар брал то влево, то вправо, то снова влево, то снова вправо.

В пьесе русского писателя Николая Эрдмана «Самоубийца» есть слова: «То, что может подумать живой, может высказать только мертвый».

Мертвые появляются вновь, но, чтобы не нарушать равновесия, исчезают живые: палач исчез (раз — и нет), ушла из жизни Дюймовочка Аурангзеб. И самое неприятное известие я приберег на конец. В ту ночь, когда повесили Искандера Хараппу, Омар-Хайам обнаружил, что исчезла его жена, дочь Резы Хайдара — Суфия Зинобия.

Чердак пуст. Цепи порваны, стропила сломаны. А в окне, заложенном кирпичами, зияет огромная пробоина, очертаниями напоминающая человеческий силуэт.

— Господи, помоги, — воззвал Омар-Хайам, лишенный в детстве благословения, обривания и обрезания. Видно, чутье подсказало ему, что пора Вседержителю вмешаться в ход событий.

Глава двенадцатая.

Твердым курсом

Великий французский революционер Дантон, которому в годину террора суждено было лишиться головы, с грустью замечает: «…все же Робеспьер и народ добродетельны». Говорит он это со сцены лондонского театра, точнее, не сам, а актер, и не свои слова, а драматурга Георга Бюхнера в английском переводе, и говорится это не в те времена, а сегодня. Не берусь судить, родились ли эти слова на французском, немецком или английском, но сама мысль на удивление малоубедительна, потому что подразумевает, что весь народ подобен Робеспьеру. Дантон, возможно, и герой революции, но и ему знакомы пороки: он любит вино, красивую одежду, женщин. Эти-то пороки (в чем незамедлительно убеждаются зрители) и позволили Робеспьеру (хорошему актеру в зеленом камзоле) ниспровергнуть его. И когда Дантона отправляют на свидание со старинной подругой, мадам Гильотиной, собирательницей голов, нам уже внушили, что это вовсе не из-за политических интриг. Голову ему отсекают (на диво правдоподобно) за его страсти и страстишки. Сластолюбие губительно. А народ, как и Робеспьер, добродетелен, ему тоже подозрительно эпикурейство. Пьеса учит нас, что истинный конфликт в Истории — извечное противоборство эпикурейцев и пуритан. Забудьте о всяких там левых и правых, социалистах и капиталистах, белых и черных. Сражаются Добродетель с Пороком, Воздержание с Развратом,

Бог с Дьяволом — так устроен мир. Мадам, мсье — делайте же ставки!

Я смотрел эту пьесу в большом театре, заполненном на треть. Мало в старом Лондоне любителей политических спектаклей. Да и те, кто пришел, отзывались потом о пьесе неодобрительно. Беда ее, несомненно, в том, что в ней слишком много о гуляке Дантоне и мало — о суровом мстителе Робеспьере. О чем и сожалели зрители.

— Мне больше понравился греховодник, — вздохнула одна дама. Спутники с ней согласились.

Со мной пьесу смотрели три гостя из Пакистана. Они остались очень довольны.

— Хорошо тебе, — позавидовали они, — тут у вас вон какие спектакли ставят!

И рассказали, как недавно в университете города П. пытались поставить «Юлия Цезаря». Власти встревожились, узнав, что пьеса призывает к убийству главы государства. И еще того хуже: героев собирались одеть в современную одежду. В момент убийства генерал Цезарь представал в мундире при всех регалиях. На университет оказали отчаянное давление, дабы воспрепятствовать постановке. Благородные люди науки хотели защитить древнего автора (хотя и с очень «военным» именем) от нападок военных цензоров. Те предложили компромисс: пусть университет ставит пьесу как есть, но исключит одну-единственную, совершенно неудобоваримую сцену убийства. Уж так ли она необходима?

Наконец, режиссер пришел к гениальному, поистине Соломонову решению: он пригласил на роль Цезаря известного английского дипломата, облачил его в полную военную форму (колониальную, разумеется). Армейские чины враз успокоились. Пьесу поставили. Отыграли премьеру и, когда зажегся свет, увидели в первом ряду одних генералов! Они неистово хлопали в ладоши, приветствуя столь патриотическую постановку: как-никак освободительное движение Рима покончило с засильем империализма.

Уверяю вас, все это я не придумал. Мне на ум приходят слова супруги некоего британского дипломата — о ней я уже упоминал. Сейчас ее вопрос мог прозвучать бы так: «А почему бы римлянам не убрать Цезаря? Ну, вы сами понимаете, как это делается…»

Однако я отвлекся от Бюхнера. Нам с друзьями понравилась «Смерть Дантона». В эпоху Хомейни такая пьеса как нельзя кстати. Но дантоновы (или бюхнеровы?) слова о народе нас обеспокоили. Ибо если народ подобен Робеспьеру, то как оказался в героях Дантон? Почему его так приветствовали на суде?

— Дело в том, — высказался мой друг, — что оппозиция всегда существует, но в данном случае оба противоборствующих лагеря — в каждом человеке.

Мы все подобны не только Робеспьеру, но и Дантону, то есть мы Робестоны и Данпьеры. И несоответствия уживаются. Сколько порой несовместимых и разноречивых мнений бок о бок соседствуют в моей голове! Думаю, и у остальных людей — так же.

Искандер Хараппа — отнюдь не Дантон. Реза Хайдар — не Робеспьер от пяток до макушки. Искандер Хараппа, спору нет, репутацию гуляки и повесы оправдал, но ведь этот сластолюбец считал, что он всегда и неоспоримо прав. А восемнадцать шалей свидетельствуют, что и террор был ему не чужд. А участь арестанта-смертника, выпавшую ему, он сам уготовил многим и многим людям. Это штрих немаловажный. А с другой стороны, если нам не безразлична судьба пострадавших от террора, значит, мы должны (даже если не хотим) сострадать и Хараппе. Ну, а Реза Хайдар? Разве можно поверить, будто он делал все без желания, что не ставил свою волю во главу угла, хотя и утверждал, что старается во имя Создателя?

Искандер и Реза тоже — Данпьер и Робестон. И это многое объясняет, но никоим образом не извиняет.

Когда Омар-Хайам увидел в кирпичной кладке на чердаке брешь, очертаниями напоминавшую силуэт жены, он решил, что Суфия Зинобия мертва. Нет, он не ожидал найти ее бездыханное тело на лужайке под окном. Он понял, что чудовище — этот жар и пламень, что снедали Суфию, — наконец-то дотла спалили ее душу (так выгорают дома и от них остаются лишь стены). Судьба отказала девушке в росте, и та умалилась донельзя, просто исчезла. А то, что сейчас ходит-бродит по ничего не подозревающему городу, не имеет ничего общего с Суфией Зинобией, то вырвалось на волю зло, уже ничем не сдерживаемый Зверь пошел вершить страшное дело.

— К черту все! — выругался про себя Омар-Хайам. — Похоже, весь белый свет рехнулся.

Жила-была мужнина жена. Два раза в день муж делал ей уколы снотворного. Два года пролежала она на ковре, как спящая красавица, чей беспробудный сон прервет лишь поцелуй высокородного принца. Однако судьба отказала красавице в поцелуях. И колдовская сила снотворных лекарств победила. Но в душе девушки жил Зверь, и его-то было не усыпить. Некогда его породил Стыд, а сейчас злобное чудище, скрываясь под личиной девушки, жило своей, обособленной жизнью. Оно воевало со снотворным, неторопливо, мало-помалу, клеточка за клеточкой подчиняло себе девичье тело, заполняя его злом, и удержу этому злу нет, ибо Зверь, отведавший крови, не прельстится травой. Лекарственные силы сломлены, Зверь поднимается и рвет цепи…

Выпустила Пандора беды из своего ящика и сама ж от них пострадала.

Даже из-за опущенных век бьет желтое пламя, от кончиков пальцев до корней волос — все в огне. Конечно, Суфия Зинобия мертва, я в этом не сомневаюсь. От нее ничего не осталось, все поглотило адское пламя. На погребальном костре тело корчится, дергается, мертвец то вдруг сядет, то задергает ногами, то улыбнется. Огонь — точно кукольник марионеткой — управляет трупом, дергая за нервы-ниточки. И в костре рождается страшная иллюзорная жизнь…

Жил-был Зверь. Набрал он силу, улучил минуту и, пробив кирпичную стену, выпрыгнул на волю.

В последующие четыре года (то есть в период правления Резы Хайдара) к Омар-Хайаму пришла старость. Никто этого поначалу не заметил, ведь поседел доктор уже давным-давно. Но стукнуло ему шестьдесят, и ноги, носившие столько лет непомерную тяжесть, взбунтовались. После того как ушла айя Шахбану, никто уже не потчевал Омар-Хайама мятным чаем и ласками. И он снова растолстел. От пояса брюк начали отскакивать пуговицы. Тут-то и забастовали его ноги. Каждый шаг давался с муками, не помогала и верная трость (с сокрытым кинжалом) — он не расставался с ней с той поры, когда еще пил и гулял в компании Искандера Хараппы. Часами напролет просиживал он в камышовом кресле на чердаке — в бывшем узилище Суфии Зинобии, — уставившись на брешь в кирпичной стене, единственное напоминание о покинувшей его супруге.

Он больше не работал в престижной больнице и почти всю пенсию отсылал в старый дом в приграничном городке К. Там все еще жили три старухи-вековухи и никак не давались в лапы смерти, не в пример Бариамме: та тихо и скромно почила вечным сном, обложенная со всех сторон подушками. Лишь к вечеру в доме поняли, что случилось… Еще Омар-Хайам посылал деньги одной бывшей няньке-огне-поклоннице, а сам жил-поживал под кровом Резы Хайдара, грыз орешки и смотрел из чердачного окна, будто провожал кого взглядом, хотя на улице — ни души. Из книг он знал, что подверженность гипнозу свидетельствует о развитом воображении человека, в гипнотическом состоянии у него раскрываются дремлющие творческие способности, и он как бы перерождается сам и преобразует окружающую жизнь по своим меркам. Порой Омар-Хайаму казалось, что перемены в Суфии Зинобии — суть ее желания, ибо даже сам себе человек не может внушить то, чего не хочет. Значит, она сама, своим воображением выпестовала Зверя. В таком случае, рассуждал Омар-Хайам, набив рот орешками, вся история Суфии Зинобии — нагляднейший пример, сколь опасно необузданное воображение. Буйство, время от времени накатывавшее на Суфию Зинобию, порождено не чем иным, как буйным же ее воображением.

— Стыд на мою голову, — сообщил Омар птахе, притулившейся на подоконнике — сижу, болтаю, думаю, бог знает что, а сам пальцем о палец не ударю.

«Стыд на мою голову», — думал и Реза Хайдар. С тех пор как пропала дочь, мысли о ней терзали его. Ее детски слабое тело, неуверенная походка одно время стали даже раздражать его. ДОЧЬ ЕДВА РАНЬШЕ ОТЦА НЕ УМЕРЛА. НО И ЭТОГО МАЛО ОКАЗАЛОСЬ. А в голове наперебой звенели голоса: то Искандера, то Дауда, то Искандера, то Дауда. Собственных мыслей не слышно. А теперь беглянка начнет мстить. И в один прекрасный день утащит его в преисподнюю. Если он сам дочь раньше не сыщет. Но кого послать на розыски, кому поверить тайну? «Моя идиотка-дочь после менингита совсем рехнулась, вообразила себя гильотиной и давай людям головы с плеч обрывать. Вот ее фотография. Нужно доставить ее живой или мертвой за приличное вознаграждение». Нет, это невозможно. Не под силу.

Ах, как бессильны сильные мира сего! Президент утешает себя: образумься, да она ж погибнет, может, уже погибла, ничего о ней не слышно. Нет никаких известий — это уже приятное известие. А если она где и объявится, ее можно будет утихомирить. Но иногда мелькало в его сознании лицо маленькой девочки с правильными, но суровыми чертами, оно укоряло… а в ушах звенело и дребезжало: Искандер и Дауд шептали, спорили. И Реза метался то влево, то вправо. Так докучали ему и мертвые и живые. Взгляд у него сделался дикий и загнанный.

Как и Омар-Хайам, президент Реза Хайдар пристрастился к орешкам и поедал их в огромном количестве. Когда-то их очень любила Суфия Зинобия, она часами сосредоточенно и с удовольствием лущила их — тоже своего рода психоз: сил тратишь много, а орешек мал — и вкуса не почувствуешь.

— Генерал Хайдар, — обращается к Резе английский телекомментатор, — опираясь на мнение осведомленных источников, наблюдателей, многие из наших зрителей интересуются, как вы опровергнете суждение и каково ваше мнение относительно утверждения, что введение исконно мусульманских наказаний, как порка и отсекание рук, может быть истолковано, в какой-то степени, с определенной долей истины, согласно некоторым высказываниям, как, простите за выражение, варварство?

Реза Хайдар улыбается камере, это улыбка человека вежливого, хорошо воспитанного и искушенного в правилах этикета.

— Это не варварство, — отвечает он. — Почему? Вот вам три довода. — Он начинает считать, загибая пальцы. — Первое: согласитесь, закон сам по себе не зло и не добро. Важно, кто закон применяет. В данном случае — я, Реза Хайдар, поэтому ни о каком варварстве и речи быть не может. Второе: вы, сэр, согласитесь, что мы не дикари, не вчера с деревьев слезли, верно? Мы же не выстраиваем людей, не приказываем: «Руки вперед!» — не рубим их топором мясника. Ни в коем случае! Вся процедура будет происходить при соблюдении правил гигиены, под наблюдением врачей, с использованием обезболивающих средств и тому подобное. И третье: все эти законы, мой дорогой друг, мы не из пальца высосали. Они — в священных, божественных словах, запечатлены в Писании. А раз это слова Божьи, могут ли они нести варварство? Ни в коем случае! Несомненно, что-то иное.

Он решил не переселяться в президентский дворец в новой столице; ему больше нравилось в резиденции главнокомандующего, и это несмотря на то, что по коридорам стаями носились орущие, воюющие с няньками дети. Поначалу, правда, пришлось переночевать раз-другой в президентских покоях — в те дни проходила всеисламская конференция, и со всего света в столицу съехались главы мусульманских государств, причем каждый привез с собой мать. И началось светопреставление. Собравшись вместе на женской половине дворца, старухи тут же затеяли свару, отчаянно борясь за первенство. Они без конца слали сыновьям срочные депеши, прерывали заседания, жалуясь на то, что их честь и доброе имя порочат и смертельно оскорбляют. Из-за чего главы правительств чуть не с кулаками набрасывались на коллег-обидчиков, иной раз едва не доходило до объявления войны. У Резы Хайдара матери не было, некому его и оконфузить. Впрочем, и без этого ему хватало волнений. В первый же вечер конференции, находясь в своем дворце — этом огромном зале ожидания, — он не слышал ничего, кроме всезаглушающего голоса Искандера Хараппы. На этот раз назойливый висельник решил, видно, дать своему преемнику несколько добрых советов. Голос призрака, раздражающе-напевный, начал с весьма общих и вольных цитат (лишь много позже Реза Хайдар выяснил, что цитировал бесплотный дух из книг безбожника и чужеземца Никколо Макиавелли). Всю ночь Реза не сомкнул глаз, а в ушах неотступно жужжало и жужжало.

— Покорив страну, — наставлял Хараппа, — завоеватель должен свершить все жестокости не медля и разом. Горькие пилюли лучше глотать не жуя, тогда и не так горько будет.

Реза Хайдар не удержался и заорал:

— Да замолчи ты! Заткнись!

На президентский крик тут же сбежалась охрана, предполагая, что спальня подверглась вторжению жалобщиц-матерей. Резе пришлось, превозмогая стыд, соврать:

— Ничего, ничего. Все в порядке. Просто сон нехороший, только и всего.

— Прости, Реза, — прошептал ему в ухо Искандер, — я ведь хотел помочь.

Закончилась конференция, склочные старухи больше не докучали, и Реза тут же перебрался в старый дом, там он чувствовал себя спокойно, да и голос святого старца Дауда в правом ухе преобладал над бархатным шепотом Искандера в левом. Реза научился прислушиваться только к правой стороне, жизнь стала терпимее, и дух Искандера Хараппы уже не мучил столь сильно, хотя и не отступался.

Реза Хайдар стал президентом уже в новом, пятнадцатом веке, и сразу все кругом стало меняться. Своим бесконечным надоедливым монологом Хараппа добился одного: Реза отшатнулся от него и угодил в объятия старого святого союзника, богоугодника Дауда. Помнится, давным-давно, совершенно случайно, его шею обвила башмачная гирлянда. Помнится у Резы была гатта — шишка на лбу, свидетельствующая о его богомольности, он был из тех. кто за словом Божьим в карман не полезет, и чем настырнее нашептывал Искандер, тем отчетливее Реза сознавал, что уповать ему можно только на Вседержителя. Старца Дауда он слушал внимательно, даже когда тот проскрипел: