Малярия — это леденящее пламя. Оно сжигает границу между явью и забытьем, так что Омар-Хайам не знал наверное, происходило ли все наяву или он бредил. То, лежа в темной комнате, он слышал, как Билькис кричит что-то о менингите, о каре господней и о суде: Всевышний наслал болезнь на дочь в городе, где познала стыд мать.
То ему прислышалось, как громогласно Реза просит принести кедровых орешков. То он явственно видел фигуру забытого Эдуарду Родригеша, и тот укоризненно качал головой, держа на руках мертвого младенца. А может, это все явилось ему в бреду. Когда, как ему казалось, наступали минуты просветления, он звал матушек и просил их записать названия лекарств. Какие-то лекарства — он помнил точно — ему давали, поднимали ему голову, совали в рот белые таблетки. Но, нечаянно раскусив одну, он почувствовал вкус мела, в его воспаленном мозгу полыхнуло подозрение, что матушки и не думали посылать за лекарствами. Огненными сполохами мелькали и другие мысли: а вдруг сестры Шакиль рады-радешеньки, что малярия сама сделает за них черное дело, вдруг они готовы даже единственного сына принести в жертву, только чтоб он ненавистных Хайдаров в могилу с собой забрал. Может, они спятили, а может, и я, думал Омар-Хайам, но тут снова накатывал приступ малярии, и даже думать становилось невмоготу.
Порой казалось, что сознание вернулось. Из-за ставен и закрытых окон с улицы доносились сердитые голоса, выстрелы, взрывы, где-то били стекло; если все это слышалось наяву, значит, в городе неспокойно. Ну да, он отчетливо помнит, как кричали: «Гостиница горит!» А может, все-таки он бредил? Как ни пленила Омара малярийная трясина, воспоминания все же прокрадывались к нему. Да, он точно слышал, как горела гостиница, как обрушился золотой купол, как взвилась напоследок разноголосица оркестра и смолкла под обвалившимся потолком. Еще вспомнилось утро, когда едкий дым с гостиничного пепелища проник в Нишапур — не задержали его ни ставни, ни рамы. Серым облаком просочилась пепельная смерть в спальню Омар-Хайама, еще отчетливее понял он, что находится в доме теней и духов. Но когда он спросил матушку (которую?) о пожаре в гостинице, та (кто?) ответила:
— Закрой глаза и успокойся. Какой еще пепел, что за выдумки?
Но Омара не покидала уверенность, что за окном все переменилось, старым порядкам пришел конец. Рушились прежние устои., возникали новые. Словно весь мир сотрясался от землетрясения, разверзались бездны, восставали сказочные дворцы и тут же обращались во прах; словно законы Немыслимых гор стали действовать и на равнине. В бреду, в жарких тисках болезни, в тяжелом смрадном воздухе, казалось, не выжить, возможно только умереть. Внутри него тоже происходили и оползни, и потрясения, тоже что-то рушилось в груди, ломались какие-то шестеренки, механизм его тела работал с перебоями, нарушился его тон.
— Видно, вконец износился мотор, — сказал он вслух в ту пору Застывшего Времени.
Подле его постели сидели на скрипучем диване-качалке матушки. Как этот диван появился у него в спальне, для чего? Может, это просто тень, мираж — Омар отказывался верить, зажмуривал глаза, открывал вновь минуту (а может, и неделю) спустя, а матушки все так же сидели; ага, значит, состояние его ухудшилось, ведь бредовые идеи лишь усиливаются. Сестры печально сетовали на то, что дом уже не столь велик, как прежде.
Мы теряем комнату за комнатой, — пожаловалась тень Бунни. — Сегодня мы не смогли найти кабинет твоего дедушки. Помнишь, где он был? А сейчас за той дверью столовая, хотя быть такого не может, она в другом конце коридора.
Чхунни кивнула:
— Да, печально. Ах, как судьба безжалостна к старикам! Всю жизнь спишь в одной комнате, и в один прекрасный день — раз! — и ее нет, даже лестницы не сыскать.
— Жаль, — поддакнула и средненькая мама Муни. — Усыхает дом, садится, как старая стираная дешевая рубашка. Скоро меньше спичечного коробка станет, и окажемся мы на улице. Последнее слово за Чхунни.
— А окажись мы под палящим солнцем, не под защитой стен, — пророчествовала старшая матушка, — мы мигом в прах обратимся, и нас ветром развеет.
Потом он снова впал в забытье. Очнувшись, не увидел ни дивана-качалки, ни матушек. Он лежал на огромной постели о четырех столбцах, по ним змеи все подбирались и подбирались к вышитым на балдахине райским кущам. На этой постели умер дед. Омар-Хайам чувствовал себя сильным и здоровым. Значит, нужно вставать. Он спрыгнул на пол и босиком в одной пижаме пошел по комнатам. Наверное, это мне чудится, подумал он, но удержаться уже не мог. Ноги больше не болели, они несли его по захламленным коридорам: множество вешалок, рыбьих чучел в стеклянных витринах, сломанных бронзовых часов. Нет, дом отнюдь не усох, не уменьшился, а наоборот, разросся: перед Омар-Хайамом — двери всех комнат и домов, где он когда-либо бывал. За каждой дверью — его судьба. Он распахнул заросшую паутиной дверь и отшатнулся: то была операционная столичной больницы, над операционным столом склонились люди. Заметив его, они замахали ему — подходи, друг! Но Омар-Хайаму страшно взглянуть на лицо пациента. Он резко повернулся и вышел, под ногами захрустела ореховая скорлупа. А вокруг — уже двери резиденции главнокомандующего. Омар-Хайаму захотелось обратно, в свою спальню, он побежал, но коридоры петляли и кружили. Наконец они вывели его к свадебному блестящему зеркалами шатру. Он очутился на свадьбе, в зеркальном осколке ему увиделось лицо невесты, на шее у нее была петля. «Лучше б тебе умереть!» — выкрикнул Омар-Хайам, и все гости воззрились на него. Одеты они были в рубище: нарядной публике небезопасна появляться на улицах города. И все они пели известную прибаутку: «Стыд и срам, стыд и срам — хорошо знакомы вам». Он снова побежал, но все медленнее, все грузнее тело, все жирнее— вислые подбородки, вот они опустились на грудь, живот складками упал на колени, и вот Омар-Хайам уже не в силах и шагу ступишь, обливается потом от натуги, его бросает то в жар, то в холод, и негде искать спасения, кажется ему. Как вдруг, метнувшись назад, чувствует: на плечи легонько опускается белый, мокрый от пота саван… Омар-Хайам понял, что лежит в постели.
И слышится ему знакомый голос (но определить чей, удалось не сразу). Это Хашмат-биби, Ее слова доносятся из облака:
— Единственный ребенок. Такие вечно в своих фантазиях живут. Но он оказался в семье не единственным ребенком.
Горит, горит он в леденящем пламени. И у него менингит? Вот у его постели — Билькис. Она гневно тычет пальцем в пирог.
Там яд. Они отравили пирог малярийным ядом! — бросает обвинение Билькис. — Конечно, мы изголодались, вот и не утерпели, наелись!
Какая возмутительная клевета! Какое пятно на добром имени семьи! Он пытается защитить матушек, их гостеприимство. Пирог, конечно же, черствый, но, право, зачем так зло шутить? Ведь по дороге что только не пили, ясно, организм ослаблен. А Билькис лишь плечами повела, шагнула к буфету и стала швырять одну за другой тарелки и блюдца знаменитого сервиза об пол, и от тысячи предметов осталась лишь кучка розово-голубой пыли, Омар-Хайам закрыл глаза, но попал лишь в другое видение: Реза Хайдар в форме, на каждом плече по мартышке. На правом — похожа на старца Дауда, она прикрыла лапками рот, на левом —копия Искандера Хараппы, почесывает под мышкой. Сам Хайдар закрыл руками уши, а Искандер, вдоволь начесавшись, прикрыл руками глаза, но неплотно, подглядывая.
— Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем — Судный день, — произносит мартышка-Хараппа.
Кругом огонь, восстают мертвые, корчась в языках пламени…
Иногда болезнь затихала, и Омар-Хайаму снились иные, правдивые сны, но о том, о чем он знать никак не мог. Вот начались распри меж тремя генералами. Народные волнения не прекращаются. Великие державы изменили свою позицию, сочтя армейский режим ненадежным. Арджуманд и Гарун выходят на свободу. Возродившись, они пришли к власти. Итак Кованые Трусы и ее единственный возлюбленный взяли бразды правления в свои руки. Низвергнуто господство ислама, поднят на щит миф о мученике-Хараппе. Сажают в тюрьму, мстят, отдают под суд, вешают' противников, льется кровь, вновь сошлись бесстыдство и стыд. А в Мохенджо по земле пошли трещины.
Привиделась ему и Рани Хараппа. Она так и осталась в усадьбе и в один прекрасный день прислала дочери в подарок восемнадцать искуснейше расшитых шалей. Это предрешило ее судьбу: Арджуманд посадила мать под домашний арест. Тем, кто творит новые мифы, недосуг возиться с вышитыми обвинениями. Рани остается доживать век в доме под насупившейся крышей, там, где из крана течет кроваво-красная вода. Рани наклоняет голову к Омар-Хайаму Шакилю и шепчет приговор-эпитафию самой себе:
— Пока Рани Хараппа на свободе, всему свету угрожает опасность!
Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем — Судный день.
Мама Чхунни говорит ему:
— Тебе еще кое о чем следует знать.
А Омар-Хайам беспомощно распластался меж деревянными змеями, его бросает то в жар, то в холод, взгляд воспаленных глаз блуждает. Ему не хватает воздуха: словно некий чудесный судия похоронил его под огромной кучей шерсти. Или — огромный кит на мели, он задыхается, его уже поклевывают птицы. Но сейчас, кажется, он не бредит, три матушки и впрямь сидят подле него, сейчас они поведают ему тайну. Голова у Омар-Хайама идет кругом —он закрывает глаза.
И впервые в жизни слышит он последнюю семейную тайну, пожалуй, самую ужасную. Это история его прадеда Хафизуллы и его брата Руми. Каждый выбрал себе невесту, прежде отвергнутую другим. Полный разлад у братьев наступил, когда Хафиз пустил по городу слух, что братнина жена — более чем легкого поведения, что Руми отыскал ее в квартале самых низкопробных вертепов. Жена Руми не преминула отомстить. Она призналась мужу: дескать, потому так злобствует его брат-ханжа, что сам хотел переспать с ней — уже после женитьбы — да она дала ему от ворот поворот. Руми Шакиль исполнился холодного презрения и тут же, подсев к письменному столу, сочинил анонимное ядоточивое послание брату, в котором рассказал об измене его жены с известным музыкантом — виртуозом ситара. Он бил наверняка, так как писал правду. Хафиз Шакиль помертвел, прочитав письмо, — ведь он так доверял жене! Почерк брата он узнал тут же. Жена призналась в измене сразу. Дескать, она всегда любила этого музыканта и убежала бы с ним, не выдай ее родители замуж за Хафиза. После чего омаров прадед слег. Когда жена пришла проведать его, держа на руках их сына, болящий положил правую руку на грудь и обратил последние слова к несмышленому сыну.
— Видно, вконец износился мотор, — грустно произнес он. И в ту же ночь умер.
— Ты повторил его слова, — напомнила Муни Омар-Хайаму, — ты бредил и, конечно, не понимал, о чем говоришь. Тот же смысл — те же слова. Теперь ты понимаешь, почему мы рассказали эту историю.
— Ты знаешь теперь все, — продолжала мама Чхунни, — в нашей семье братья всегда были злейшими врагами. Наверное, сам догадываешься, что и ты не исключение.
— У тебя тоже был брат, — закончила Бунни, — и ты втоптал память о нем в грязь!
В детстве, когда он еще не покинул Нишапура, матушки отказали ему в праве на стыд. Теперь они обратили этот разящий меч против него же.
— Отец твоего брата был Архангел, — прошептала у его изголовья Чхунни, — потому-то мальчик и не задержался на этом свете. А тебя породил сам Дьявол.
Омар-Хайам уже погружался в трясину беспамятства, но последние слова он разобрал — никогда раньше матери так дружно не поднимали вопрос об отце. Он понял, до чего матушки ненавидят его, и, к своему удивлению, почувствовал, что ненависть эта давит непосильной ношей и тянет вниз-вниз, в бездонную пучину небытия. Омар-Хайам, шестидесятилетний старик, барахтался под мерзкой жирной тушей материнского презрения. Они откармливали это презрение много лет, предлагая на закуску себя, свои воспоминания об убитом Бабуре — все ему, ненавистному и любимому выкормышу. А тот жадно пожирал их подношенье, вырывая его из длинных костлявых рук трех сестер.
Их ныне мертвый сын, Бабур, за всю свою короткую жизнь благодаря матушкам так и не избавился от чувства неполноценности перед старшим братом, удачливым, немало достигшим. Ведь это Омар уберег от ростовщичьей лавки все матушкины реликвии прошлого, он отогнал Пройдоху от родительского гнезда. За всю жизнь старший брат так и не увидел младшего. Для матушек дети — что розги, то старшим младшему грозили, потом — наоборот. Вот и не выдержал Бабур, задохнулся от матушкиного безмерного почитания Омар-Хайама, сбежал в горы, и враз все поменялось у матушек: теперь их мертвый сын стал укором живому. ТЫ ПОРОДНИЛСЯ С УБИЙЦЕЙ БРАТА. ТЫ ПРЕСМЫКАЛСЯ ПЕРЕД ВЛАСТЬ ИМУЩИМИ. И видится Омар-Хайаму сквозь закрытые глаза, как матушки надевают ему на плечо гирлянду своей ненависти. Да, на этот раз он не ошибся: мокрая от пота борода его трется о рваные шнурки, потертые, но издевательски высунутые язычки башмаков—на шее у него башмачная гирлянда.
Зверь многолик. Чем захочет, тем и обернется. И Омар-Хайам чувствует, как чудище ворочается у него в кишках и принимается пожирать его нутро.
Однажды, проснувшись на рассвете, генерал Реза Хайдар ощутил стеклянный звон в ушах, словно разбивались вдребезги тысячи окон, и понял, что болезнь пошла на убыль. Он вздохнул и сел в постели.
— Я победил тебя, малярия! — довольно воскликнул он. — Старый Резак еще повоюет!
Звенеть в ушах перестало, и Реза поплыл по морю тишины — впервые за долгие четыре года умолк и голос Искандера Хараппы. За стеной дома каркали вороны, но сейчас они были ему милее соловьев.
«Значит, я пошел на поправку!» — подумал Реза Хайдар. И только тут увидел, в каком ужасном он положении. Видно, все время постель не меняли и за больным не убирали — он лежал среди собственных испражнений. Простыни пожелтели от пота и мочи, кое-где пропитались плесенью, да и по телу от нечистот пошли пятна.
— Так вот, значит, как эти старые перечницы о госте заботятся! Ну, я им покажу! — гаркнул он в пустой спальне.
Плачевное состояние его отнюдь не отразилось на радужном настроении. Генерал встал с постели, ноги почти не дрожали. Он стряхнул все зловонные покровы своего недомогания, потом осторожно, сморщившись от омерзения, собрал постельное белье в охапку и выбросил в окно.
— Вот вам, ведьмы старые! Придется за своими гнусными тряпками на улицу показаться.
Совершенно голый Реза пошел в ванную и принял душ. Смыв с мыльной пеной смрад болезни, он исполнился благодушия и стал подумывать о возвращении к власти.
— А что мне мешает? — спросил он самого себя. — Никто в стране еще ничего не знает. Еще не поздно. Почему бы не попробовать?
На него нахлынул прилив нежности к собственной супруге, ведь она вырвала его из лап недругов, надо сейчас же отыскать ее, объясниться.
— Я ее ни в грош не ставил!—корил он себя. — А она просто молодчина!
Воспоминания о Суфие Зинобии беспокоили его не более чем дурной сон. Да и вообще, может, это одно из бредовых видений трепавшей его малярии. Обвязавшись полотенцем, он вышел из ванной— нужно найти одежду.
— Если Билькис еще не выздоровела, буду денно и нощно ее выхаживать, — поклялся он, — не оставлю ее на растерзание этим выжившим из ума стервятницам.
Одежду он так и не нашел.
— Вот черт! — вырвалось у него богопротивное слово. — Неужто не могли оставить мне рубашку с шароварами!
Он открыл дверь, позвал. Молчание. Оно, казалось, затопило весь дом.
— Что ж, придется им меня в таком виде лицезреть! — решил Реза, потуже обмотался полотенцем и пошел искать жену.
Одна комната, другая, третья — везде пусто и темно. Четвертая — та самая, он догадался по вони.
— Суки! — отчаянно крикнул он пустому коридору, раскатившему его голос. — Стыда у вас нет!
Он открыл дверь—смрад стоял еще более тяжелый, чем у него в комнате. Билькис Хайдар недвижно лежала в грязи и зловонии.
— Все в порядке, Биллу, — шепнул он, — пришел твой Резец-молодец. Сейчас вымою тебя, не беспокойся. Ух, зверюги! Да я их заставлю дерьмо языком слизывать. В носы им его насую!
Билькис не ответила. Реза принюхался и лишь тогда понял, в чем дело.
Кроме вони испражнений учуял он и другой страшный запах. Словно висельной петлей перехватило горло. Реза опустился на пол, забарабанил по каменной плите и заговорил; получилось сердито, хотя на душе было совсем иное:
— Господи, Биллу, что ты еще придумала! Ты что, притворяешься, меня разыгрываешь? К чему это! Ведь не умерла же ты в самом деле!
Но Билькис уже перешла свою последнюю границу.
Реза Хайдар смутился — нехорошо мертвой выговаривать — и тут увидел, что прямо перед ним стоят три сестры Шакиль, прикрыв лица надушенными носовыми платками. Мама Чхунни держала в руке древний мушкет, некогда принадлежавший ее деду Хафизулле. И целила прямо в грудь Резе. Впрочем, мушкет ходил ходуном у нее в руке, и вряд ли она поразила бы цель. К тому же смертоносное оружие по причине несказанной старости разорвалось бы прямо в руках Чхунни, нажми она на курок. Положение Резы усугублялось тем, что остальные сестры были тоже вооружены. Платки они держали в левой руке, а в правой у Муни был устрашающего вида тесак, с убранной каменьями рукоятью. Крошка Бунни сжимала древко копья со ржавым, но несомненно острым наконечником. Радужное настроение, не попрощавшись, покинуло Резу Хайдара.
— Тебе б вместо нее умереть! — провозгласила Чхунни Шакиль. С хорошим настроением у Резы почему-то улетучилась и вся злоба на старух.
— Бог нас рассудит! — бросил Реза и подначил:—Ну, что ж вы, смелее!
— Он правильно сделал, что привел тебя, — задумчиво продолжала Бунни. — Молодец наш сынок. Дождался, пока тебя свергнут. Теперь тебя и убить не стыдно, ты уже все одно мертвяк. Так что это — казнь мертвеца.
— Да и Бога нет, — добавила Муни. Чхунни ткнула мушкетом в сторону Билькис.
— Возьми ее на руки,—приказала старуха. — Так, грязную и бери. И неси, да побыстрее.
Реза поднялся на ноги. Полотенце сползло с бедер, подхватить его он не успел и предстал перед тремя сестрами в чем мать родила. Они целомудренно ахнули.
Свежевымытый и совершенно голый, генерал Реза Хайдар понес вонючее и грязное тело жены по коридорам Нишапура, а три сестры кружили подле него, точно вороны над падалью.
— Сюда, сюда иди.—Чхунни ткнула широким раструбом дула в спину Резы, и тот вошел в темное помещение, откуда ему уже не выйти. Он понял, что находится в подъемнике, тот вплотную примыкал к окну и загораживал свет. Реза решил: что бы ни случилось, он не произнесет ни слова. Но, оказавшись в подъемнике, не сдержал изумления:
— Что вы задумали?! Выпроваживаете нас?
— Такой знатный генерал у нас в городе! — задумчиво сказала Муни. — Столько старых друзей захотят его повидать! Какой прием окажут, знай они, кто к ним пожаловал.
Итак, голый Реза Хайдар оказался рядом с телом жены в подъемнике, а три сестры отошли к щитку с рычагами и кнопками.
— Этот механизм сработан большим умельцем, — пояснила Чхунни. — В ту пору жили мастера на все руки. Этого звали Якуб-белудж. Мы передали ему с нашей незабвенной Хашмат-биби просьбу, и он сокрыл в этом механизме кое-какие секреты. И сейчас мы их проверим — в первый и последний раз.
Реза Хайдар ничего из сказанного не понял, лишь крикнул:
— Выпустите меня поскорее! Зачем время тянуть?! То были его последние слова.
Каждая из сестер взялась за рычаг, и Муни сказала напоследок:
— Мы попросили его встроить кое-что в стенки. Думалось, для собственной защиты. Но, согласитесь, месть сладостна.
Резе Хайдару на мгновение вспомнился Синдбад Менгал, но тут сестры одновременно нажали на рычаги, и поэтому трудно судить, кто нажал чуть раньше или чуть сильнее. Старинные пружины Якуба-белуджа сработали превосходно, открылись потайные ниши, из них стрелами вылетели смертоносные длинные кинжалы, впились в тело Резы — в глаза, в шею, в пах, в живот—и располосовали его. Язык отрезало начисто, и он вывалился на колени генерала. В горле у Резы заклокотало, он дернулся и затих.
— Оставим их там, — повелела Чхунни сестрам. — Подъемник нам больше не нужен.
Приступы следовали один за другим, виски то сжимало, то отпускало, будто в схватках при родах. В камере было видимо-невидимо малярийных комаров, но они почему-то не торопились нападать на следователя, мужчину с увечной шеей. На голове у него был белый шлем, в руке — хлыст.
— Ручка и бумага перед вами, — говорит он. — Не сознаетесь во всем чистосердечно — не рассчитывайте на помилование.
— Где мои матушки? — жалобным ломающимся голосом подростка спрашивает Омар-Хайам. Он то басит, то пускает петуха и весьма этим смущается.
— Шестьдесят пять лет, а ведет себя как маленький, — фыркает следователь. — Не тяните, у меня времени мало. Меня ждут играть в поло.
— А меня и впрямь могут помиловать? — спрашивает Омар-Хайам. Следователь лишь досадливо пожимает плечами:
— Всякое возможно. Бог всемогущ, вы скоро в этом убедитесь.
— А о чем мне писать? — думает Омар-Хайам. И берется за ручку. — Я во многом могу сознаться: бросил родной дом, обжорствовал, пьянствовал, занимался гипнозом. Соблазнял девушек, а со своей женой не спал. Злоупотреблял орешками. Мальчишкой любил подглядывать, безумно увлекся малолетней, да вдобавок умственно отсталой девочкой, не сумел отомстить за смерть брата. Я его, правда, не знал. Трудно мстить за чужих людей. Признаюсь: я относился к родным как к чужим.
— Это все никому не нужно,—обрывает его следователь.—Что вы за человек? Каким нужно быть подонком, чтобы всю вину свалить на матушек, пусть-де их за решетку сажают.
— Я не жил, а сидел на обочине жизни. Не я, а другие люди играли главные роли в моей собственной жизни. Хайдар и Хараппа — вот их имена. Один пришлый, другой местный. Один набожный, другой безбожник. Один военный, другой гражданский. И женщины играли тоже главные роли. А я лишь смотрел из-за кулис и не знал, какая роль у меня. Я признаюсь в карьеризме, в пристрастии к своей профессии врача, даже в борцовских поединках я выступал как личный врач. Еще признаюсь: я боялся спать.
— Мы топчемся на месте, — следователь уже сердится. — Улики против вас неопровержимы. Ваша трость-кинжал, ее подарил вам Искандер Хараппа, заклятый враг потерпевшего. Мотив убийства очевиден, как очевидна и подвернувшаяся возможность. Так к чему вам ловчить и юлить? Вы просто поджидали удобный момент, вы жили двойной жизнью: втерлись в доверие к родным потерпевшего, а потом заманил супругов в ловушку — пообещали переправить за границу, они и клюнули. Что ж, приманка завидная. А потом вы совершили зверское убийство, нанеся множество ножевых ран. Все это очевидно. Так что кончайте валять дурака и пишите признание.
— Не виноват я, — говорит Омар-Хайам. — Трость-кинжал мне пришлось оставить еще в резиденции главнокомандующего.
Вдруг он чувствует в карманах что-то тяжелое. Следователь протягивает карающую руку, и Омар, увидев на ладони следователя нечто страшное, тоненьким срывающимся голоском кричит:
— Это мне матушки подложили!
Но что толку оправдываться. На ладони у его мучителя аккуратно нарезанные кусочки тела Резы Хайдара, его усы, глаза, зубы.
— Нет тебе прощенья! — произносит Тальвар уль-Хак, поднимает пистолет и стреляет Омар-Хайаму в сердце. Вся камера вдруг занимается пламенем. Под ногами у Омар-Хайама разверзается пропасть, накатывает дурнота, весь мир погружается во мрак.
— Признаюсь! — кричит он, но уже поздно. Мрак поглощает его, и темное пламя сжигает дотла.
За долгие годы люди уже привыкли не обращать внимания на особняк сестер Шакиль, и только к вечеру заметили и возгласили по всей округе, что парадная дверь распахнута — такого не припомнят даже старожилы. Значит, случилось нечто из ряда вон выходящее. Почти никто не удивился, увидев лужу застывшей крови подле подъемника. Долго стояли люди перед открытыми дверьми, не решались не то что войти, даже заглянуть в дом, хотя и изнывали от любопытства. Вдруг, как по беззвучной команде, все разом ринулись к входу: сапожники и нищие, газодобытчики и полицейские, молочники, банковские служащие, женщины прямо верхом на осликах, мальчишки с обручами и палками, лоточники, акробаты, кузнецы, жены и матери— одним словом, все.
Обитель гордыни трех заносчивых матушек смиренно дожидалась своей участи, отданная во власть зевак и прохожих. Люди сами поразились вдруг проснувшейся в них ненависти к этому дому, ненависти, капля за каплей копившейся шестьдесят пять лет в недрах памяти. Круша все на своем пути, люди бросились искать старух. Такой же тучей налетает саранча. Со стен срывали старинные гобелены, и ветхая ткань прямо в руках обращалась во прах; взламывали крышки у шкатулок и находили пачки денег и кучи монет, которые давно уже не имели хождения; распахивали скрипучие двери, старые петли не держали, и двери валились на пол; переворачивали постели, вытряхивали из кухонных ящиков столовое серебро; переворачивали ванны и откручивали золоченые ножки; в поисках сокровищ вспарывали обивку диванов; а старый диван-качалку выбросили на улицу из ближайшего окна. Люди словно очнулись от колдовского сна, получили наконец объяснение старинной, долго мучившей их тайне. Потом они будут изумленно смотреть друг на друга, не веря своим глазам, и гордость будет бороться в их душах со стыдом. «Неужто это наших рук дело? — станут вопрошать они. — Ведь мы же простые люди».