Детишки пристроились играть на земляном полу. Яко вытащил граммофон, наставил деревянный раструб в дверь и завел заунывную негритянскую песню, пользовавшуюся в Энмыне особой популярностью.
   Пыльмау пристроилась под светлым дымоходом, распластала на доске кусок лахтачьей шкуры и принялась очищать его от шерсти. Она насыпала на шкуру мелко толченный каменный порошок, слегка втирала ладонью, а потом каменным скребком, насаженным на палку, сбривала жесткие волоски лахтака.
   Джон сначала разобрал магнето подвесного мотора, просушил его и снова собрал. А потом достал изрядно потрепанный блокнот и принялся писать.
   «…Поездка в Ном, несмотря на желание быть твердым к прошлому, всколыхнула все у меня на душе. Я крепился изо всех сил, но нельзя остановить биение сердца. Старая «Белинда», как волшебный фонарь, показала мне молодого Джона Макленнана, для которого будущее было ясно и лучезарно… А теперь мне просто не представить, что будет здесь совсем скоро, может быть, даже этой осенью, когда большевики получат подкрепление и начнут претворять в жизнь свои утопические планы. Они откроют школы, заставят избирать «советы», словом, начнут разрушать то, что создавалось здесь веками, и то, что давно уже опробовано и испытано ценой человеческих жизней… Что же мне делать? Что делать моему бедному народу? Моей семье, моим детям?»
   Джон остановился и вопросительно уставился на Пыльмау, которая ритмично раскачивалась над доской с распластанной лахтачьей шкурой. Почувствовав на себе взгляд Джона, Пыльмау прекратила работу.
   – Ты что-то спросил?
   – Ничего, – смутился Джон.
   Пыльмау, однако, почувствовав что-то неладное, отложила каменный скребок, насаженный на палку.
   – Много ты писать стал, – заметила она. – Когда ты пишешь, мне кажется, что ты разговариваешь с кем-то чужим.
   – Да нет же, – слабо возразил Джон.
   – Правда, – настаивала Пыльмау. – Как будто кто-то чужой входит в ярангу, невидимый, садится рядом с тобой и шепчется. Я ведь вижу, что иногда ты даже шевелишь губами, когда водишь пачкающей палочкой по белым листам.
   – Не беспокойся, Мау…
   – Правду ты говорил, что умение наносить и различать следы на бумаге – вредное дело. Лучше бы ты этого больше не делал… Конечно, ты можешь не послушаться меня, это твое дело, но все же… Или делай это так, чтобы я не видела и не тревожилась, глядя на тебя.
   – Хорошо, больше не буду, – неуверенно пообещал Джон.
   – Но если это тебе приятно… – засомневалась Пыльмау. – Может быть, это необходимо тебе для здоровья?
   Джон засмеялся и захлопнул блокнот. Но потребность общения погнала его в ярангу к Орво.
   Старик занимался своим любимым делом – мастерил сеть из нити, купленной в Номе. Две его жены о чем-то мирно переговаривались, а оленный жених Нотавье точил нож. Тынарахтына шила новую кухлянку, благо теперь в яранге было достаточно оленьих шкур, которые подарил будущий свекор Ильмоч.
   – Етти! – приветливо поздоровался Орво.
   – Тыетык, – ответил Джон и опустился на услужливо поданный Нотавье китовый позвонок.
   Парень то ли отъелся на моржовом мясе, то ли наконец почувствовал себя относительно свободным, вырвавшись из-под родительской опеки, но, во всяком случае, выглядел куда самостоятельнее и взрослее, чем в тундре. Тынарахтына тоже, видно, была довольна своим новым положением невесты. Интересно все же, спит ли жених со своей будущей женой или все годы отработки довольствуется положением жениха? Джон давно порывался спросить об этом Орво, но ему было неловко. Однако сейчас любопытство его так разобрало, что он невольно повернул разговор на это, продолжая искоса наблюдать за Тынарахтыной и Нотавье.
   – Я слышал об этом обычае, – заговорил Джон, – когда женихи живут в доме будущего тестя… Наверно, это хороший обычай…
   – Каждый обычай хорош по-своему, – уклончиво ответил Орво. – Не могу припомнить, откуда он пошел. Наверное, очень старый. Но не часто им пользуются. Когда мужчина захочет заполучить жену, он старается сделать это как можно быстрее.
   – Но тогда откуда же этот обычай? – спросил Джон. – Ведь он противоречит естеству человека.
   – Это ты верно сказал, – при этих словах Орво тревожно взглянул на Тынарахтыну. – Думаю, что этот обычай выдумали богатые оленеводы. Ведь на нашей скудной земле богатый человек – редкость. Бывает, что у него нет оленей. А в яранге нужен сильный мужчина. И тогда он кидает клич – кто, дескать, хочет жениться на его дочери. И юноши идут. Поселятся в его яранге, и каждый старается доказать, что именно он и есть тот человек, который продолжит род и сохранит нажитое…
   – Значит, бывает, по нескольку женихов отрабатывают невесту? – с удивлением спросил Джон.
   – Чаще всего так и бывает, – спокойно ответил Орво. – Кто окажется проворнее и милее, тот года через три становится девке настоящим мужем.
   «Прямо тебе конкурс женихов», – подумал про себя Джон и спросил, отбрасывая деликатность:
   – Но ведь мужчина не может так долго оставаться в такой опасной близости к девушке. Они даже иной раз спят вместе. Так неужели у них до самой настоящей женитьбы ничего не случается?
   – В моей яранге, – помолчав, ответил Орво, – все зависит от Тынарахтыны, ну и немножко от Нотавье.
   Орво понял, что хочет знать Джон, деликатно удовлетворил его любопытство и, чтобы снять неловкость, продолжал:
   – Ты знаешь, что в чукотском языке слово «жениться» и «взять женщину» – одно и то же. Тот, кто взял женщину, тот и муж.
   – А кто будет решать – стать ли Нотавье настоящим мужем или он еще должен доказать это? – спросил Джон.
   – Приедет на следующий год Ильмоч, с ним и решим, – ответил старик.
   По словам охотников, которые ходили в тундру выслеживать песцовые норы, чтобы зимой около них заложить приманку и расставить капканы, Ильмоч бродил где-то поблизости, но почему-то не решался зайти в селение. Что-то у него случилось в стаде, или же он так испугался новой власти, что даже в Энмын боялся показаться.
   Те же охотники рассказывали, что видели каких-то людей, обросших бородами, похожих на тэрыкы, но с ружьями. Они неожиданно появлялись, но тут же исчезали, растворяясь в прозрачном тундровом воздухе.
   Было тревожно. В спешке били моржа на лежбище. На этот раз зима надвигалась с небывалой быстротой. С той же скоростью, с какой шли льды, на Энмын одна за другой наваливались невероятные новости. И среди них главная, которая застала врасплох Джона, не дав ему ни минуты на раздумье: он получил письмо! За все время существования Энмына от его древнейших времен до начала двадцатого века – это было первое письмо, полученное жителями селения. Привез его проезжавший по первому снегу колымский каюр Маликов. Он на ходу кинул его Джону и унесся, словно за ним кто-то гнался.
   Письмо было запечатано в плотный конверт и надписано на английском и русском языках: «Энмын, Джону Макленнану».
   Новость облетела селение, и в чоттагин набилось народу, словно хозяин убил белого медведя. Под взглядом десятка глаз Джон в волнении распечатал конверт и вынул исписанный лист бумаги.
   «Уважаемый мистер Макленнан, – написано было в письме, – в этом году в Энмыне предполагается открытие школы и медицинского пункта. Просим Вас, как человека грамотного и понимающего всю важность задачи, поставленной Советской республикой в деле поднятия культурного уровня местного населения, подготовить помещение для школы, приспособив какую-нибудь большую ярангу, составить список детей, а также подумать о квартире для учителя. Председатель Уэленского Туземного Совета Тэгрынкеу».
   После корявой подписи председателя Совета шла приписка от Антона Кравченко:
   «Уважаемый мистер Макленнан, вероятнее всего, приеду я. До скорой встречи! Антон Кравченко».
   Сначала Джон прочитал письмо про себя, потом обвел взглядом собравшихся и медленно перевел содержание письма на чукотский язык.
   Никто не задал ни одного вопроса, никто не шелохнулся в чоттагине.
   – Что же вы молчите? – спросил наконец Джон.
   – Интересная новость, – пробормотал Гуват.
   – Какую же ярангу можно им дать? – пожал плечами Тнарат. – У нас таких и нет.
   Джон посмотрел на Орво, ожидая, что скажет старик. Но тот молчал. Подобрав с земляного пола щепочку, он принялся ковырять в трубке.
   Вот оно, то самое, чего больше всего опасался Джон. Большевики перешли от разговоров к делу. По слухам, дошедшим до Энмына, в Уэлене разгрузился большой пароход, который привез не только товары, но и новых людей, среди которых был и милиционер, человек, как передавали, весь увешанный оружием и видом своим до того красный, что волосы у него были огненного цвета.
   – Что ты скажешь, Орво? – осторожно спросил старика Джон.
   – Мы ждем от тебя слово, – сказал тот.
   – Вам же решать, вам сооружать новую ярангу, ваши дети пойдут в школу, – едва сдерживая раздражение, возразил Джон.
   – И у тебя есть дети, – тихим голосом напомнил Орво.
   – Ты знаешь, что я думаю об этом, – возразил Джон. – Мои дети в школу не пойдут.
   – Значит, и наши останутся дома, – заключил Орво и с силой дунул в трубку.
   – А ничего нам за это не будет? – зябко передернув плечами, спросил Гуват.
   – Это дело добровольное, – сказал Джон. – Никто даже в мире белых людей не заставляет насильно обучаться грамоте.
   – Тогда нам и подавно не к чему учиться, – подал голос Армоль. – Какая выгода от того, что наши дети будут сидеть и смотреть на бумагу? Учить наших детей должны сами родители, а не чужие люди. И учить тому, что пригодится в нашей жизни.
   – Ты верно сказал, Армоль, – кивнул Джон, и тот просиял от удовольствия…
   Однако не минуло и трех дней, когда по едва установившемуся нартовому следу в Энмын пришел целый караван собачьих нарт. Четыре упряжки тащили тяжело нагруженные товарами нарты, впереди восседал сам Гэмауге, торговый человек из Уэлена.
   У яранги Орво расположились десятки привязанных собак. Остолы были крепко вбиты в подмерзшую землю, и звон цепей не умолкал, потому что энмынские собаки так и старались куснуть чужаков.
   С разрешения хозяина Гэмауге открыл походную лавку прямо в чоттагине Орво. Он даже соорудил нечто вроде прилавка, положив на две пустые деревянные бочки широкие доски. На доски он выложил рулоны тканей, ящики с патронами, связки капканов. Остальные товары были разложены прямо на разостланных кусках моржовой кожи.
   – У кого пока нет пушнины, может брать в долг, – объявил Гэмауге и положил на прилавок свою неизменную книгу.
   Увидев вошедшего Джона, Гэмауге попросил:
   – Хочешь помочь мне?
   – Нет, но сам хочу кое-что у вас купить, – сдержанно ответил Джон.
   Он принес две росомашьи шкурки и несколько пыжиков, предназначенных для нижней зимней кухлянки. Однако в доме больше ничего не нашлось, а Джону не хотелось залезать в долг к новой власти. Зато остальные жители Энмына предпочли кредит и набирали постольку, что Гэмауге вынужден был объявить:
   – Товары, которые я везу, не только для вашего селения.
   Большинство необходимых товаров у Гэмауге были. Собственно, русских вещей было немного, но зато попадались такие экзотические вещи, как бразильский кофе в зернах, упакованный почему-то в Гонконге. Этот товар явно предназначался Джону Макленнану. Он не удержался и взял банку. Винчестерные патроны, капканы были американского производства, а ткани – японского и китайского.
   Закончив торговый день и аккуратно заполнив несколько страниц торговой книги своеобразными значками, Гэмауге уселся за долгое чаепитие, окруженный жителями Энмына. Он рассказывал о советском пароходе, о том, что в Уэлен привезли огромное количество букв русского алфавита, с помощью которых будут печатать лист новостей, газету, называл имена учителей, отправившихся в Наукан и Кэнискун.
   – А правда ли, прибыл еще и вооруженный отряд? – задал вопрос нетерпеливый Гуват.
   – Один человек приехал, – степенно ответил Гэмауге. – Милиционер Драбкин. Бывший партизан.
   – Что такое партизан? – переспросил Гуват.
   – Охотник на врагов, – коротко ответил Гэмауге.
   Множество вопросов задавали Гэмауге жители Энмына, и Джон вдруг почувствовал в них затаенную зависть: что-то значительное и важное происходит в Уэлене, а тут – почти ничего, если не считать злополучного письма и приезда самого Гэмауге.
   – Тэгрынкеу велел спросить, как насчет школы, – обратился Гэмауге к Джону.
   – А ничего нет! – воскликнул со своего места Гуват.
   – Почему? – Гэмауге озабоченно посмотрел на Джона.
   – Жители Энмына решили не учить своих детей грамоте, – ответил Джон, стараясь быть совершенно спокойным и бесстрастным. – Ни к чему она нам.
   – Зря так думаете, – деловито ответил Гэмауге. – Разве не видно, как нам худо без грамоты? Да вот хоть бы в торговом деле.
   – Не все же будут торговцами, – сказал Джон. – Кому-то надо охотиться.
   – Это верно, – согласился Гэмауге. – Однако, думаю, и охотнику понадобится грамота. Потом. А то, что вы не исполнили просьбу председателя Совета Тэгрынкеу, – на революционном языке называется «саботаж». Говорят, за это расстреливают.
   Гэмауге говорил совершенно спокойно, даже тихо, но какой-то зловещий холодок вдруг повеял над головами собравшихся в яранге.
   – Люди, которые противятся новой жизни, называются капиталистами, – продолжал Гэмауге, – кровопийцами народа. С ними надо бороться.
   – Силачей-то у нас нет, чтобы бороться, – заметил из своего угла Гуват.
   Но больше никому не было охоты разговаривать. В полном молчании энмынцы помогли Гэмауге и его каюрам запрячь собак. Озабоченные люди долго смотрели вслед удаляющимся упряжкам, пока они не скрылись за Восточным мысом.
11
   Лагуна замерзла, но море еще не успокоилось, и волны не позволяли морозу сковать ледяную шугу, колыхавшуюся у самого берега.
   Джон поднялся задолго до рассвета, осторожно оделся, чтобы не разбудить детей и, главное, Пыльмау, и вышел из яранги. Небо было черное и низкое, словно над всем водным пространством навесили полог из старой почерневшей моржовой кожи. В этой покрышке не было ни одной дырочки, чтобы позволить звездам заглянуть на землю.
   Резкий ветер, просоленный и холодный, хлестнул Джона по лицу, заставил пригнуться. Преодолевая его напор, Джон зашагал к морскому берегу, навстречу крупным каплям соленой воды. Ноги скользили по осколкам льда, по замерзшей, покрытой ледяной коркой гальке. Несколько раз Джон едва не упал, чудом удержавшись на ногах. Он пожалел, что не взял посох.
   С возвышенной, намытой волнами гряды он увидел море, светлое пространство, слабый отблеск ледяной шуги. Большие светлые волны у самого берега рвали непрочный покров и кидали на берег осколки льда. Напрягая зрение, Джон вдруг заметил множество собак, торопливо перебегающих с места на место, что-то жующих и урчащих друг на друга.
   Джон подошел ближе к волнам, нагнулся низко над землей, и руки его нашарили кучку мелкой рыбешки – вэкын. Прядка из рыбьих тушек тянулась вдоль всей прибойной черты. Очевидно, большой косяк вэкыпа попал в прибрежное течение и волны выбросили его на берег. Некоторые рыбки были еще живы, но большая часть смерзлась. Джок взял рыбку и откусил с хвоста. Вкус свежей рыбы пробудил дремавший голод. Джон двинулся по берегу. Светящаяся полоска тянулась бесконечно.
   Джон бегал от яранги к яранге, стучал в двери, кричал прямо с порога:
   – Анкачормык вэкын! Анкачормык вэкын!
   И люди выскакивали, торопливо одевались, потому что знали, какая это неслыханная удача, когда косяк выбрасывает на берег. Значит, можно запастись вкусной рыбой, но главное, песцы, почуяв морской подарок, кинутся к берегу. Если выбросило большой косяк, человеку не собрать всю рыбу, и песцы будут кормиться на берегу, выкапывая рыбу из-под смерзшейся гальки, а потом из-под самого снега до той поры, пока не станет снежно-белой их шкура. Песец сам будет отмечать путь тропинками на снегу. На этих тропах охотники и выставят капканы.
   Энмынцы хватали все, что попадалось под руку, – большие кожаные мешки для переноски мяса и жира, ведра, дорожные баулы, а иные набирали вэкын просто в подолы камлеек и складывали подальше от воды.
   К рассвету на берегу выросли внушительные кучки собранной рыбы. Собаки так отъелись, что даже не смотрели на рыбу. Они ушли с берега и разлеглись возле яранги, переваривая плотный завтрак. Сытые псы совершенно не годились для упряжки, поэтому люди сами впряглись в нарты и перевезли рыбу на лед лагуны, где сложили ее в большие общие кучки, которые обложили снегом. Каждый энмынец снес свою рыбу в общую кучу, и Джон удивленно спросил Орво:
 
 
   – Как же потом узнать, сколько у каждого рыбы?
   – А зачем? – ответил Орво. – Разве плохо, когда одна большая куча вместо нескольких маленьких?
   Джон вспомнил, как на берегу люди состязались, кто больше соберет рыбы, а тут все свалили вместе. И даже их добыча, которую они с таким тщанием собирали втроем – Пыльмау, Яко и он, – тоже оказалась погребенной вместе с другими.
   – Но ведь не все люди одинаково работали, – заметил Джон.
   – Да, люди по-разному работали, – весело согласился Орво, – зато у всех будет одинаковая радость, когда они будут есть рыбу. Море одарило наш Энмын. А море, как солнце, не смотрит, кто лучше, кто хуже, – такие подарки оно делает для всех.
   Джон увидел Армоля, который вместе со всеми весело складывал рыбу, и ему стало неловко: даже Армоль и тот не испытывает чувства собственности и, похоже, радуется вместе со всеми.
   Дожидаясь в чоттагине, пока сварится огромный котел с рыбой, Джон думал о том, что, видно, в этом обществе еще крепко держатся черты того прошлого, когда все добытое человеком было общим. Что-то говорил по этому поводу профессор социальных наук в Торонтском университете, о каком-то первобытном коммунизме… В общем-то, нечто похожее есть: общая охота на крупного морского зверя. Хотя при распределении уже учитывалось, кому принадлежит судно, кто гарпунил, а кто просто сидел. Особенно это касалось тех частей кита, которые представляли товарную ценность. С моржовыми клыками и кожей тоже поступали отнюдь не по-коммунистически, хотя по мере возможности старались обеспечить всех. А вот тюлени, пушнина – это уже было частной собственностью…
   Длинный, сверкающий чистотой кэмэн уже лежит на низком столике. Детишки в ожидании притихли и смотрели во все глаза на булькающее рыбное варево.
   Дым с трудом пробивал холодный воздух, нависший над отверстием, а порывами ветра загоняло его внутрь чоттагина, и теплая волна колыхала меховую занавесь полога. Вместе с волной приходил густой запах вареной рыбы, щекотал ноздри и вызывал обильную слюну.
   Наконец Пыльмау сняла с крюка котел и понесла к деревянному корытцу-кэмэны. Она навалила вареной рыбы прямо с краями. Теперь все замерли в ожидании, когда отец первым протянет руку. Джон оглядел напряженные лица детей, и волна нежности заполнила сердце. Неужели им угрожает мертвая схоластика школьной зубрежки, строгая школьная дисциплина? Яко, который не может спокойно просидеть и минуту, Биллу-Токо и маленькой Софи-Анканау? Да не только их, но и всех других детей Энмына невозможно вообразить за школьными партами. С малых лет они учились сами, под неусыпным наблюдением своих родителей. Игра для них была той школой, которая готовила их к жизни, к презрению к смерти и физическим страданиям… Пусть они остаются с теми, кто научит их жить.
   Джон весело подмигнул и взялся за еду. Тотчас над горкой вареной рыбы замелькали смуглые ручонки детей и громкий хруст поглощаемой еды, способный шокировать любое общество в Канаде, заполнил чоттагин, разбудив даже осоловевших от обильной кормежки собак. Да, когда здесь ели, так уж ели, а не священнодействовали над едой, не делали вид, будто безразлична эта вкусная, сваренная вместе с потрохами рыба – вэкын!
   После еды все потянулись к рукомойнику, в котором еще не замерзла вода. Веселый медный звон мешался с громким говорком детей и треском стреляющего костра.
   Сквозь этот звук до слуха Джона вдруг донесся ленивый лай объевшихся собак. «Кто-то едет», – подумал Джон и вышел из яранги. Нарты шли с восточной стороны, и люди Энмына уже стояли в ожидании, передавая друг другу бинокль.
   – Большие люди едут, – сказал Орво, опуская бинокль.
   Нарт было столько же, как при приезде Гэмауге. Дальняя неустоявшаяся дорога вымотала собак, и нарты долго тащились под громкий лай энмынских псов, пока не подъехали ближе. Почти все каюры бежали рядом, облегчая нарты, и только один человек, закутанный в меховую одежду, продолжал сидеть, не оставляя сомнения в том, что это не местный житель.
   Однако Кравченко сравнительно бодро соскочил с нарты и весело поздоровался с энмынцами.
   – Вот и школа приехала! – весело сказал он и выпростал из широкого рукава меховой кухлянки руку. Сначала он стянул оленью рукавицу, за ней шерстяные перчатки и только после этого обошел всех и пожал руки.
   Нарты, нагруженные ящиками, поползли дальше, к яранге Орво, а Кравченко весело спросил Джона:
   – Квартиру приготовили?
   Это было сказано таким тоном, что Джон, собиравшийся держаться твердо и независимо, что-то пробормотал, а Орво тихо посоветовал:
   – Помести его в своей каморке.
   – Да-да, квартира вам есть, – сказал Джон. – Если не возражаете, вы будете жить в моей яранге.
   – Отлично, – сказал Антон и пошел следом за Макленнаном.
   – Мне передавал Гэмауге, что вы решительно против школы? – спросил он на ходу.
   – Давайте поговорим об этом позже, – ответил Джон, впуская гостя вперед. – Мау, приехал Антон Кравченко, который будет жить у нас.
   Пыльмау молча кивнула и открыла низенькую, обитую облезлой оленьей шкурой дверь.
   Кравченко положил на лехсанку кожаную плоскую сумку и огляделся.
   – Я не ожидал получить такое комфортабельное жилище!
   – Эту пристройку соорудил мне покойный Токо, бывший муж Пыльмау, – сообщил Джен. – Здесь достаточно удобно, но в пуржистые дни несколько прохладно.
   – Да нет, что вы! Отлично, – Кравченко выглянул в окошко, вырезанное в стене в форме корабельного иллюминатора, – И стол есть. – Он потрогал сколоченный из ящичных досок столик. – Великолепно!
   Гость скинул камлейку, кухлянку и остался в кожаной, подбитой мехом куртке.
   – А одежду лучше всего снимать в чоттагине, – посоветовал Джон. – Она будет всегда на свежем воздухе и не будет впитывать сырость.
   – Хорошо, хорошо, – смущенно забормотал Кравченко, схватил в охапку одежду и потащил в чоттагин, где Пыльмау приняла ее и повесила на специальные вешала.
   Антон Кравченко был чуть моложе Джона Макленнана. Возможно, что они были даже и сверстниками. Русский был высокого роста, и в его облике чувствовалась интеллигентность, которая никак не вязалась с обликом большевика, возникшим в представлении Джона Макленнана под влиянием рассказов Роберта Карпентера и материалов американских газет, случайно залетавших в Энмын.
   – Я должен вас предупредить, – сказал Джон. – Вам придется обходиться без ванны и даже без стирки белья, если вы только не будете сами этим заниматься. У меня в чоттагине есть умывальник, но недели через две вода в нем замерзнет, и вам придется обтираться по утрам снегом.
   Пыльмау постаралась приготовить рыбу по обычаю белых людей. Выпотрошенные тушки она положила на дно небольшого котла, обмазанного изнутри нерпичьим салом, и все это поставила на огонь. Пока она толкла бразильский кофе в каменной ступе, чоттагин наполнился едким чадом горелого нерпичьего жира.
   Почуяв неладное, Джон вышел из каморки.
   – Что случилось?
   – Хотела пожарить гостю рыбу, – виновато ответила Пыльмау, вытирая рукавом камлейки заслезившиеся глаза.
   – Пусть ест то, что и мы едим, – сказал Джон.
   – А если он непривычен? – спросила Пыльмау.
   – Если он поселился среди нас, пусть привыкает.
   – И кофе не надо? – спросила Пыльмау, показав на каменную ступу с кофейными зернами.
   Джон немного поколебался: он очень любил кофе.
   – Ладно, если уж начала толочь, пусть будет кофе.
   Учитель уже переоделся, снял дорожную одежду.
   – Я бы хотел осмотреть селение, – заявил он Джону.
   – Пожалуйста, – ответил Джон. – Но я хотел бы сначала угостить вас кофе.
   – Потом, потом, – отмахнулся Кравченко. – Дело прежде всего, так, кажется, говорят в вашей стране?
   – Моя страна – здесь, – с достоинством ответил Джон.
   – Извините, – сказал Кравченко. – Не помогли бы вы мне при первом знакомстве с вашим селением?
   Они обошли все четырнадцать яранг. В каждой Джон представил Кравченко как учителя, скромно отходил в сторону, и Антон произносил несколько слов, которые он повторял потом с небольшими изменениями во всех остальных ярангах. Чуть дольше Кравченко пробыл в трех ярангах – у Армоля, Тнарата и Орво. Он сразу сообразил, что эти три семьи, не считая, конечно, Джона Макленнана, являются самыми влиятельными в Энмыне. Их нельзя было назвать состоятельными, за исключением разве только жилища Армоля, где в пологе даже был лоскут линолеума и задняя стенка затянута большим куском цветного ситца.
   Кравченко переходил из яранги в ярангу, почти не разговаривая со спутником, хотя чувствовал, что это невежливо. Но мысли не давали ему времени на пустые разговоры. Да, может быть, Джон Макленнан за десятки лет обвык и эта нищая жизнь кажется ему достойной человека. Только вот странно, как человек, выросший в цивилизованном обществе, среди комфорта, учившийся в университете, наверное читавший книги великих гуманистов, может мириться с тем, что здесь человек живет на уровне животного. Пусть это первые, поверхностные суждения и наблюдения, но это так. Грязь, устойчивый запах слегка подгнившего тюленьего жира, человеческие испражнения в полуметре от трапезного корытца-кэмэны, одежда, по которой иногда совершенно открыто разгуливали насекомые, обилие каких-то кожных болячек, особенно у детей, и многое-многое другое, что поразило Антона Кравченко по приезде на Чукотку и к чему он не мог привыкнуть за год жизни в Уэлене, поразило его и здесь, в маленьком селении Энмыне. В больших селениях, как Уэлен, Наукан, развитие пойдет быстрее – там будут построены школы, больницы, туда приедут люди, много людей, жизнь которых будет сама примером, а вот в таких, как Энмын… Разве один Антон Кравченко, бывший студент-историк Петербургского университета, может сломать жизнь, остановившуюся на каком-то тысячелетнем рубеже от двадцатого века? Здешнее общество совершенно отлично от классической схемы. Здесь все перемешалось – пережитки родового строя, обычаи большой патриархальной семьи; отголоски каких-то неведомых общественных отношений, житейские правила, продиктованные жестокими условиями, в которых оказались эти люди, зачатки новых отношений, возникшие под влиянием общения с так называемым цивилизованным миром… В яранге Армоля Антон Кравченко увидел как бы вещественное отражение, аллегорическую картину чукотского общества, выраженного в причудливом смешении вещей, словно в этом жилище столкнулись, смешались столетия, и огромный деревянный лик с жирно намазанными губами соседствовал с настенным барометром.