– Если они тебе не нужны, – медленно произнес Орво, – то позволь мне взять их.
   – На что они тебе? – усмехнулся Джон. – Ты же все равно никогда не сможешь их прочитать.
   – Может быть, никогда, – покорно согласился Орво. – Однако я думаю: нельзя просто взять да и выбросить записанные слова. По-моему, это – грех…
   В голосе у Орво было что-то необычное. Джон посмотрел на старика, поколебался и кивнул:
   – Хорошо, можешь взять себе эту бумагу.
   Орво разгладил листок и внимательно стал рассматривать строки. И тут Джона поразило выражение его лица. Казалось, что старик читает слова и понимает написанное.
   – Знаешь что, – Джон потянулся за листком бумаги, – пожалуй, ты прав. Нехорошо выбрасывать написанное. Отдай-ка мне этот листок назад, а уж если тебе так хочется иметь какую-нибудь записку, я напишу тебе другую.
   – Будь по-твоему, – сразу же согласился Орво и вернул листок.
   С трудом вложив его в блокнот, Джон вдруг вспомнил, что ему едва ли когда-нибудь удастся написать хоть слово – ведь у него нет пальцев. Орво перехватил его взгляд и сказал нерешительно:
   – Попробуем сделать держалки и для карандаша. Попробуем.
   – Ты думаешь, что-нибудь получится? – усомнился Джон.
   – Ты научился есть маленькой острогой, умеешь орудовать ножом, сам одеваешься и раздеваешься, – перечислил Орво. – Авось и писать научишься.
   Джон посмотрел на карандаш и блокнот и вдруг горячо и порывисто произнес:
   – Если мне это удастся, я напишу тебе такие слова, которые и вправду надо будет хранить!
   Орво не любил откладывать дела. На другой же день он принес кожаные держалки и прикрепил их к культе Джона.
   – Да куда мне так много? – с благодарной улыбкой шутил Джон.
   – Что не будет годиться – снимем, – ответил Орво.
   По указанию Джона он отточил несколько карандашей и прикрепил один к кожаной держалке. На столе уже был открыт блокнот. Джон примерился к листу бумаги и провел черту. Она получилась кривая, а наконечник карандаша соскользнул с листа и сломался.
   Орво внимательно наблюдал за действиями белого человека. Вытащив из держалки сломанный карандаш, он осмотрел приспособление и решительно заявил:
   – По-другому надо сделать. А то словно ты собираешься побриться копьем. Карандаш надо укоротить, а держалку приделать к самой кисти. Тогда она будет вроде пальца.
   Огорченный неудачей, Джон без особого интереса слушал Орво, и в душе его росла знакомая глухая злоба неизвестно на что и на кого. Он винил свое иногда слишком уже услужливое воображение, которое каждый раз очень живо показывало Джону его будущее. Он видел себя в университетской аудитории, склоненного над столом. Вместо рук – уродливые обрубки, и с помощью приспособления, изготовленного добрым Орво, он пишет. Он пишет, а все кругом смотрят на него, и в глазах затаилась жалость… Жалость, а может, даже и презрение.
   Сердце дрогнуло, и Джон отвернулся.
   А все, что нужно высказать собеседнику в условиях нынешнего существования, можно сделать с помощью обыкновенной человеческой речи. И проще, и лучше. Смешно было бы, скажем, если бы он, Джон, отправил любовное письмо Пыльмау, а та бы ответила ему на надушенном розовом листочке. Представив Пыльмау с конвертом в руках вместо женского ножа, Джон невольно усмехнулся и сказал Орво:
   – Ничего не надо делать. Было бы лучше, если бы мне удалось научиться стрелять.
   – А и верно: это попроще будет, чем учиться снова писать слова, – ответил Орво. – А может, все-таки попробуем?
   – Ну скажи, Орво, на что мне это здесь? – ответил Джон. – Может быть, я не собираюсь возвращаться в мир, где пишут и читают, а здесь у вас – кому нужна грамота?
   – Покуда, пожалуй, и не нужна, – медленно проговорил Орво. – Но сдается мне, что придет время, и нашим людям понадобится разговор на бумаге, а нашему языку – значки, как и вашему.
   – Вряд ли вы этого дождетесь, – досадливо заметил Джон. – И потом – к чему? Какой в этом смысл? Ваш образ жизни не требует ни грамоты, ни книг: вот и живите как жили. Может быть, это и есть самая лучшая и правильная жизнь… Пусть ты не полностью поймешь меня, но я тебе вот что скажу: чем ближе человек стоит к природе, тем он свободнее и чище как в мыслях, так и в поступках. Когда я учился в Торонтском университете – это такая большая школа, где человека накачивают всевозможными, большей частью ненужными знаниями, – у меня был друг, который говорил, что появление человека – ошибка эволюции, ибо только человек вносит разлад в биологическое равновесие природы…
   Джон взглянул на Орво и оборвал себя:
   – Извини, Орво. Я вижу, ты ничего не понимаешь, – и засмеялся. – Чем дальше вы будете держаться от белого человека и его привычек, тем лучше будет для вас.
   – Может, это и правда, а может, и неправда, – со свойственной ему прямотой заметил Орво и прибавил: – Однако ружье, из которого ты опять стрелять собираешься, придумали белые люди.
   Настал день, когда Орво, Токо и Джон отправились на припай, захватив с собой винчестер.
   Через сотню шагов яранги уже исчезли из глаз. В северном направлении, насколько хватал взгляд, простиралось покрытое льдами море. Чудовищные нагромождения торосов возвышались на десятки метров. Изредка попадались обломки голубеющих айсбергов.
   У горизонта скалистый берег тянулся к небу и отвесные берега, изъеденные морским прибоем, чернели в белых снегах. Мрачные скалы местами были прочерчены по вертикали оледенелыми водопадами, а над уступами нависли тяжелые козырьки будущих снежных лавин.
   Отвесные берега переходили на материке в пологие холмы. На одном из них среди снежного однообразия высились китовые челюсти, накрепко врытые в землю.
   – Что там? – спросил Джон, кивая в сторону темневших костей.
   – Могила Белой Женщины, – ответил Орво.
   – Белой Женщины? – удивился Джон.
   – Не совсем белой, – поправился старик. – Так ее прозвали, потому что родилась она и жила на берегу белого от льда и снега моря.
   – Говорят, что все, кто живет на побережье, ее дети. А стало быть, и мы, – добавил Токо.
   Пройдя немного по морскому льду, люди остановились и принялись сооружать мишени. Их было три – одна другой меньше.
   Орво прикатил обломок льдины, обтесал ее охотничьим ножом, превратив в щит с бойницей и упором для винчестера. Токо занял боевую позицию и опробовал оружие. Малая мишень от первого же выстрела разлетелась на мелкие куски.
   – Добро, – удовлетворенно произнес он и поманил Джона. – А теперь ты.
   Вчера на кожаном наручнике ко многим приспособлениям прибавилось еще одно – маленькая петелька, устроенная так, что Джон мог ею зацепить спусковой крючок винчестера. Удобно пристроившись за ледяным щитком и крепко упершись ногами в лед, Джон прицелился. На «Белинде» он считался неплохим стрелком. Но сейчас сердце так колотилось, словно в грудной клетке ему вдруг стало очень просторно. Мушка подпрыгивала. Джон опустил приклад и несколько раз глубоко вздохнул. Встретясь глазами с Орво, он поймал сочувственный и ободряющий взгляд.
   Отдышавшись, Джон снова прицелился. Грянул выстрел. От напряжения глаза затянулись слезной пеленой, и Джон ничего не видел.
   – Постарайся не дергать плечом, – услышал он спокойный голос Орво.
   – Пуля прошла чуть выше, – уточнил Токо. – Ты целился правильно, да плечом дернул.
   Токо показал на пальцах, на каком расстоянии от мишени прошла пуля. И хотя было весьма сомнительно, каким образом он мог поймать глазом пулю, Джон поверил ему и на этот раз целился уже спокойнее.
   По звуку Джону стало ясно – пуля попала в цель.
   – Одна нерпа есть! – обрадовался Токо.
   Жаркая радость прихлынула к сердцу Джона: он может стрелять! В глазах этих дикарей он больше не дармоед. Он способен самостоятельно добывать пищу и может смело смотреть в глаза не только Пыльмау, но и Токо, Орво и ехидному и злоязычному Армолю.
   – Попробовать еще? – спросил он Токо.
   – Надо беречь патроны, – сказал Орво, забирая винчестер. – Придет лето, приплывут корабли белых людей, и ты добудешь свое собственное ружье.
   На обратном пути Джон ступал твердо и уверенно. Теперь он настоящий человек! И, быть может, зря он мечтает о возврате к своим соплеменникам. Оставшись здесь, он станет таким же добытчиком, как Токо, Орво, Армоль и другие жители Энмына. Вся его жизнь будет мериться степенью наполнения желудка. Придет время, и он женится на одной из представительниц этого племени, наплодит целый выводок детей, которым подавай и еду, и одежду, а когда не будет удачи на промысле, будут они тихо умирать в пологе, где ни тепла, ни света. Он усвоит обычаи этого племени и, возможно, даже уверует в здешних духов и богов… И ни разу больше не порадует его глаза цвет зеленого леса, не будет теплая вода ласкать его тело, а сердце не замрет при виде красавицы. Он приобретет облик чукчи, а внутренним своим миром не будет сильно отличаться от тех животных, которые обитают в здешних холодных краях…
   Но кто скажет, какая жизнь истинна и необходима человеку? Та, которой живут оставшиеся в том, почти недоступном, мире, куда уплыл Хью, бросив своего соплеменника, человека, которому он клялся в верности и дружбе?
   Или эта, с которой Джон соприкоснулся в несчастье и которой он живет, порой забывая о том, что он неполноценный человек. Счастлив ли он будет, вернувшись на родину далеко не таким, каким его ждут, а потом всю жизнь будет слышать слова утешения, слова жалости.,, одним словом – калека?
   Конечно, обольщаться не следует. Очень возможно, что здешняя жизнь кажется привлекательной только внешне и поначалу. Может быть, окунувшись в нее глубже, Джон узнает и неприятные вещи. Но, с другой стороны, он достаточно здесь пожил, чтобы убедиться в чистоте и искренности этих детей снега и холода…
   В грудах проходили дни. Едва только Орво или Токо возвращались с промысла, как тут же брали Джона и отправлялись в торосистое море пострелять. Одна за другой разлетались на куски льдины, зимнюю тишину раскалывал звук выстрела, и каждый выстрел вселял в Джона уверенность в себе.
   Вечерами он садился за шаткий столик и пытался писать. Буквы получались огромные, налезали друг на друга, но это уже были буквы, а не бессмысленные каракули.
   А когда ему удалось вывести на листочке бумаги имя Джинни, он испытал настоящий восторг и крикнул в чоттагин:
   – Смотри, Токо, что я сделал!
   Токо просунул в дверь встревоженное лицо.
   Джон показал ему листок бумаги, где огромными детскими буквами и криво было нацарапано дорогое ему имя.
   – Видишь, это я написал! – взволнованно сказал Джон. – Понимаешь, вот этими руками написал!
   С большим трудом Токо догадался, о чем идет речь. Ну, если мерить мерками того мира, то, наверное, Сон достиг большого. А для Токо самым важным было то, что белый научился стрелять, а стало быть, уже не умрет голодной смертью.
   Возвращение к жизни радовало Джона, но все чаще и чаще заставляло обращаться его к когда-то мелькнувшей мысли остаться здесь навсегда, стать таким, как Токо, Орво, не испытывать никогда забот и усложненностей искусственного мира, откуда он, по несчастью, явился сюда. Иногда Джон как бы становился на место своих новых друзей, их глазами смотрел на себя и себе подобных, и сомнение охватывало его. Да, может быть, здесь и есть она, эта истинная жизнь, жизнь, достойная человека.
   Орво пришел починить оторвавшийся держак для спускового крючка. Они сидели в каморке Джона, и старик сосредоточенно шил кожаную петлю прямо на кожаной культе Джона.
   – Слушай, Орво, – тихо сказал Джон, – что бы ты сказал, если бы я решил навсегда остаться с вами?
   – Мы были бы рады такому брату, – не задумываясь, ответил Орво.
   По тому, как быстро ответил старик, Джон понял, что тот не воспринял всерьез его слова.
   – Это серьезный разговор, Орво, – сказал Джон. – Я хочу услышать, что ты скажешь об этом, какой будет твой совет.
   Орво пригнулся к руке Джона и зубами отгрыз нитку.
   – Что я тебе скажу? – задумчиво проговорил Орво. – Чайки живут с чайками, вороны с воронами, моржи с моржами. Так положено природой. Правда, человек не зверь… Но тебе будет нелегко. Тебе ведь надо будет слать таким же, как мы. Не только стрелять, рыбачить, одеваться и говорить, как мы… А зачем ты меня спросил об этом?
   – Мне нравится, как вы живете, – ответил Джон. – Мне кажется, что ваша жизнь есть настоящая жизнь, достойная человека. Потому я и хочу остаться среди вас. А что скажешь ты, что скажут твои соплеменники?
   Орво молчал. Но по его лицу было заметно, что мысль его работает и он борется с противоречивыми чувствами.
   – Хорошо ты похвалил наш народ. Но я тебе еще раз говорю: трудно тебе будет… Мы рады принять тебя в свою семью, но ты не один на белом свете. У тебя есть родные. Они еще дождутся тебя. И еще скажу, Сон. Теперь ты видишь нашу жизнь в самом лучшем виде, потому что нам повезло на осенней охоте, а летом мы набили вдосталь моржей и даже кита загарпунили. Вот уже несколько лет к нам не жаловали болезни. Люди здоровы, сыты, веселы, потому тебе и кажется, что жизнь у нас хорошая. Погода и та помогает тебе: не припомню такой тихой и теплой зимы, как нынешняя. А теперь подумай про жизнь нашу, когда осенний промысел бывает худой и запасов не наготовишь. Да еще зима выдастся пуржистая и морозная, а море будет все во льдах, не будет ни одной щели, нерпе просунуть некуда голову… Вот тогда наступает голод. А с голодом приходят в гости болезни. Люди мрут, что мухи в заморозки. Будешь ты есть очистки из мясных ям, тухлое мясо и лахтачьи ремни варить, чтобы хоть как-нибудь набить брюхо. Я еще раз говорю тебе, Сон, мы полюбили тебя, но не выдержать тебе нашей жизни…
   Джон долго думал над последними словами: если и Орво считает его не совсем полноценным человеком, то каково же ему будет у себя, в Порт-Хоупе?..
   Но однажды Орво, как бы между прочим, обронил:
   – А если тебе приглянулось у нас – нечего торопиться. Поживи у нас.
10
   Произошли события, которых Джон не мог постичь. Иногда среди ночи или ранним утром Токо вскакивал со своей оленьей шкуры и выходил наружу, где тихо скрипел снег под торбасами его друзей. Осторожные шаги удалялись по направлению к морскому берегу. Чем длиннее становился день, тем чаще бывали отлучки Токо. Иногда он исчезал до вечера и возвращался, когда долгое солнце садилось за темные скалы западных мысов.
   – Куда он уходит? – осмелился все же спросить Джон у Пыльмау.
   – С богами поговорить, – просто ответила Пыльмау, словно боги были ближайшими соседями и с ними можно было запросто общаться.
   – О чем же они толкуют?
   – Женщине это знать не положено, – отвечала Пыльмау и, подумав, продолжала: – Однако думаю, что говорят о тюленях, моржах и погоде.
   – Важные разговоры, – заметил Джон.
   Но озабоченному и замкнувшемуся Токо вопросов он не задавал.
   В дни, когда не было ранних отлучек, они отправлялись на промысел. Солнце вставало рано. Длинные тени от торосов и береговых скал быстро укорачивались. Ослепительно блистал снег. Чтобы не заболеть снежной слепотой, Токо и Джон пользовались своеобразными очками – тонкими кожаными полосками с узкими прорезями для глаз. Такие «окуляры» сильно ограничивали кругозор, зато можно было не опасаться коварных солнечных лучей.
   Буквально за несколько дней все открытые солнцу части тела Джона так загорели, что цветом своим почти не отличались от цвета кожи Токо.
   – Я стал почти такой же, как ты, – говорил ему Джон, показывая на потемневшие участки своей кожи.
   – Твоя правда, – соглашался Токо и чувствовал в душе удовлетворение.
   Сон – так называли в селении Джона, – этот беспомощный, жалкий человек, не имевший ни малейшего понятия о том, как должен жить настоящий мужчина, начинал становиться человеком в подлинном смысле. Он даже изменил походку и идет чуть пружинящим шагом, а ногу ставит так, что она не поскользнется. И не хватает снег, как в первые дни. Узнал, что лучше потерпеть до возвращения. От снега жажда только усиливается… Пройдет еще немного времени, и Сон ничем не будет отличаться от настоящих людей. Его можно будет брать не только на охоту, но и на торжественные жертвоприношения, на которые по утрам уходил Токо. Скоро будет самое главное священнодействие. Перезимовавшие кожаные байдары снимут с высоких подставок, унесут к морю и зароют в снег, чтобы тающим снегом смочить высохшие за зиму покрышки байдар – моржовые кожи. В это утро все боги получат подарки, и к ним будут обращены торжественные слова, а мужчины словно обретут новые силы, ибо приближается пора, когда моржи появятся в море, а охота на них требует много сил. Иногда по нескольку дней придется дрейфовать в море, изредка вылезая на льдины, чтобы разделать добычу, передохнуть и сварить еду на пламени моржового жира… И сейчас можно взять Сона на жертвенное сборище, но Орво сказал, что не время еще…
   Токо учил его охотничьему искусству, а Пыльмау исправляла его речь. Каждый раз, прежде чем сделать замечания, она заливалась звонким смехом, и смех преображал ее лицо. Она превращалась в очаровательную женщину, и Джон усилием воли отгонял от себя мужское волнение. К тому же Пыльмау в пологе носила лишь узкую набедренную повязку. Отливающее темным блеском ее тело казалось выточенным из красного дерева, полные груди были еще упруги. Он старался не оставаться наедине с Пыльмау в пологе… А потом еще эти ночные вздохи и тяжелое дыхание… Ведь все это происходило на расстоянии вытянутой руки.
   Воображением своим он вызывал образ Джинни, старался вспоминать все, даже самые незначительные мелочи, но каждый раз на месте белого личика, обрамленного светлыми волосами, возникало улыбающееся лицо Пыльмау, ее полные губы и белые зубы, хотя, как заметил Джон, она ни разу при нем не чистила их…
   Наступило утро главного священнодействия. Накануне Токо и Джон запоздно вернулись с моря. Каждый волок по три нерпы. Оба они измучились – путь был тяжелый и долгий: то и дело приходилось обходить разлившиеся снежницы [13], ноги проваливались в ноздреватый подтаявший снег, холодная вода заливала низкие нерпичьи торбаса.
   Рано утром Джон открыл глаза, но Токо тихо сказал:
   – Спи и отдыхай. Я не скоро вернусь.
   У жирника хлопотала сонная Пыльмау, разогревая вчерашнее мясо. Джон перевернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся вторично и уже окончательно, Пыльмау мяла оленью шкуру. Ярко горели три жирника. Пыльмау сидела совершенно голая, пятками упираясь в размягченную мездру. Сквозь полуоткрытые веки Джон наблюдал за ней. При свете жирников ее кожа, несмотря на смуглость, казалась розоватой. Это было похоже на загар, но когда загорала Джинни, груди ее оставались белыми, и когда она, обнаженная, шла навстречу ему, они даже в темноте светились… А здесь цвет кожи был ровный, матово-смуглый, теплый. Так и хотелось провести ладонью, ощутить теплоту. Желание было таким сильным и мучительным, что причиняло физическую боль, и Джон не сдержал стона.
   Пыльмау прекратила работу и пристально вгляделась в Джона. Джон притворился, что спит, и крепко зажмурился. И вдруг он почувствовал прикосновение руки Пыльмау и открыл глаза.
   Пыльмау сидела рядом, на оленьей постели.
   – Плохо тебе? – участливо спросила она.
   Не в силах сказать ни слова, Джон только моргнул.
   – Знаю, что плохо, – сочувственно продолжала Пыльмау. – Ты редко спишь спокойно. Разговариваешь по-своему, зовешь кого-то. Я тебя понимаю. Когда Токо взял меня в жены и привез сюда, ох как мне было плохо! Будто сердце у меня оторвали и оставили на родине…
   – Разве ты не здесь родилась? – спросил Джон.
   – Нет, я издалека, – ответила Пыльмау. – С другого побережья. Приехали однажды в наше селение энмынские, и среди них Токо. Поглядела я на него, а он на меня. И позвал он в тундру, там, где мягкая трава А когда собрались уезжать, я сказала родителям, что отправляюсь с Токо. С тех пор и живу здесь. Первый год так жалела, так плакала!
   – А ты… а тебе… – Джон замялся, он хотел спросить Пыльмау, любит ли она Токо, но не знал, как по-чукотски слово «любить», поэтому он сказал так: – Тебе хорошо с Токо?
   – Очень хорошо! – не задумываясь, ответила Пыльмау. – Это такой человек! Добрый, ласковый, сильный! Даже в темные зимние ночи, когда кругом стоит темнота да мороз, мне с ним светло и радостно. И сын наш Яко, как маленькая круглая луна, – Пыльмау ласково поглядела в угол, где посапывал во сне мальчик.
   Она по-прежнему держала свою теплую ладонь на лбу Джона. От ее тела исходил слабый запах пота. Говоря о Токо, она прижмуривала глаза и тихо качала головой.
   Джон подумал, что еще несколько секунд, и случится нечто ужасное и непоправимое. Резко сбросив со лба руку Пыльмау, он рывком сел, быстро натянул на себя одежду и выскочил в чоттагин.
   Пыльмау в удивлении поглядела ему вслед и даже тихо позвала:
   – Сон!
   В ответ хлопнула наружная дверь.
   Трудно парню привыкать к чужой жизни, к чужой речи, к чужой пище… Надо же случиться такому, что оказался он хорошим человеком, хоть и белым. Первое время Пыльмау никак не могла привыкнуть к его светлой коже и рыжей бороде, которая занимала половину лица. Удивительное дело – у Джона борода росла даже на груди да еще курчавилась!
   Не раз ранним утром, глядя, как мужчины досыпают последние мгновения сладкого сна, Пыльмау застывала в оцепенении и долго смотрела то на одного, то на другого. Порой где-то из глубин сознания всплывала шальная мысль: а почему не быть женой двух мужчин? Ведь есть же такие мужчины, у которых по две жены? Вот Орво уже сколько лет живет с Чейвунэ и Вээмнэут. Двух его жен даже трудно представить друг без друга. Они всегда вместе и за долгие годы совместной жизни стали схожи не только их голоса, но даже внешность… В том селении, откуда была родом Пыльмау, двоеженцы были не в редкость. Друг отца, оленный человек Тэки, имел даже трех жен! Но, видно, так и будет все века и времена: что можно мужчине, будет недоступно женщине.
   Пыльмау тяжело вздохнула и со злостью и остервенением принялась пинать и мять грубыми мозолистыми пятками невыделанную оленью шкуру.
   Между чистым небом и заснеженной землей в тишине раннего утра резко звучали человеческие голоса. На краю селения, там, где кончался ряд яранг, у Священных Китовых Челюстей виднелась толпа. Джон медленно направился к ней. Прихваченный ночным морозом наст со звоном рушился под его ногами. Под затвердевшим снегом чувствовался мягкий податливый слой, который уже не может держать нагруженную карту.
   Байдары были сняты с высоких подставок и лежали вверх килем на снегу. Эти диковинные лодки – дерево, моржовая кожа и лахтачий ремень – поразили Джона. Ни одной металлической части, ни гвоздика или шурупчика. Три человека могли легко поднять и перенести судно, поднимающее полтора десятка человек или двух-трех моржей. При всем уважительном отношении к удивительным лодкам у Джона холодок пробегал по спине, когда он представлял себе, как это сооружение из хрупкого дерева и кожи пробирается меж плавающих льдин, каждая из которых может запросто проделать пробоину в борту.
   Джон подошел ближе. Армоль держал в руках нечто похожее на большое деревянное блюдо. Потом Джон увидел, что у многих мужчин были такие же блюда. Только у одних побольше и напоминали подносы, а у других – просто крохотные деревянные мисочки. Меж людей сновали собаки. Они вели себя удивительно тихо, не лаяли, не рычали, словно понимали значение священного обряда.
   Орво Джон узнал с трудом. Старик был одет в длинный замшевый балахон светло-коричневого цвета, увешанный множеством полосок из цветных тканей, кисточками белой оленьей шерсти, тонкими кожаными нитями с бусинками на конце, с колокольчиками, медными и серебряными монетами. На спине болтался снежно-белый горностай с черным кончиком хвоста.
   Орво говорил, обратив лицо к морю. Речь, по всей видимости, предназначалась богам, потому что люди не слушали старика и, в свою очередь, иногда перебрасывались между собой словами. Произнеся несколько слов, Орво брал у стоящего поблизости блюдо или миску, черпал горсть священной еды и бросал на Восход, на Закат и на Север, Юг. Собаки осторожно подбирали жертвоприношения и безмолвно следовали за стариком.
   На снегу лежали три байдары. Орво медленно обошел каждую из них. Возле носа он останавливался и подолгу бормотал, прикасаясь руками к пересохшей моржовой коже. Иногда он повышал голос, но как ни прислушивался Джон, он не мог разобрать ни одного слова. Порой ему казалось, что Орво говорит на каком-то ином языке, а не на чукотском.
   Среди взрослых находились и мальчишки. Они были преисполнены важности и чинно следовали за процессией, которая обходила байдары. Высокое небо, дальние темные скалы, подсиненные далью, неподвижная, словно прислушивающаяся к молитвам тишина, все это неожиданно для Джона подействовало на него, и он с болью в груди вспомнил воскресную проповедь в Порт-Хоупской церкви, нарядных прихожан и торжественное, проникающее в самые сокровенные глубины души, пение органа.
   Джон с юношеских лет не признавал бога и не ходил в церковь. Отец считал, что каждый человек имеет право жить так, как хочет, и не должен мешать другому. Родители Джона ходили в церковь, но Джон сильно подозревал отца в том, что тот не верит в бога и посещает воскресное богослужение только потому, что было так принято.