Джон представил, что будет, если сюда дойдет карательный отряд. Прежде всего арестуют всех русских и, возможно, расстреляют. Как Анадырский ревком. Освободят Армагиргина. Потом возьмутся за тех, кто сочувствует революции. Поскольку таковых на Чукотке немало, то начнется такой террор, что куда там эпидемии!
   – Спрашивал я Тэгрынкеу, что будет со мной, – подал голос Армагиргин. – Говорит: народ будет меня судить за то, что я владел островом. Но ведь не силой захватил я остров, а был он мне дан вековым обычаем. Мои деды и прадеды владели им и помогали всем, кто жил вместе с ними. Отчего такая жестокость в людях вдруг появилась?
   Армагиргин вдруг странно всхлипнул, что на него не было похоже, и забормотал что-то невнятное – то ли песню, то ли заклинание.
   Шло время. Известий из Анадыря не было. Несколько раз приходили нарты с энмынской стороны, но самих энмынцев Джон не видел, то ли они совсем не приезжали, то ли власти старались не показывать им Джона. Приходили устные вести от Пыльмау. Она сообщала, что люди в Энмыне перестали голодать, во льдах появились разводья. Никто не вспоминает Джона худым словом. В яранге все есть: учитель Антон Кравченко заплатил мясом и жиром за постой, но переселился жить в ярангу-школу. Пыльмау просит мужа не беспокоиться и надеется на скорую встречу.
   Прошло почти два месяца, и однажды на рассвете Драбкин разбудил Джона и велел следовать за собой. Начиналась весенняя пора, но было еще очень холодно, а особенно когда выходишь из остывшей бани, а не из теплого полога. У порога Джон на мгновение остановился: он вспомнил – на казнь выводят обычно в такой час.
   – Куда идем?
   – Тэгрынкеу убил белого медведя, – коротко ответил милиционер.
   Джон улыбнулся. Когда охотник убивает белого медведя и приволакивает завернутые в шкуру лакомые куски, на рассвете он созывает уважаемых жителей селения и почетных гостей на пиршество. Но чтобы арестованного позвали на такое таинственное и важное сборище – это, наверное, было впервые в истории чукотского народа и Советской республики. От этих размышлений Джону стало совсем весело, и он уже не смотрел на свое будущее так мрачно. Да и погода была отличная: уже поднималось солнце, хотя было всего пять часов утра. В воздухе чувствовалась весна, стужа пахла по-иному, изменился запах у морского льда, у слежавшегося снега.
   У яранги Тэгрынкеу Драбкин покинул Джона. Очевидно, милиционер не был приглашен на пиршество, а только послан за арестованным: однако Тэгрынкеу хорошо понимал свое положение начальника!
   Согласно обычаю, Джон Макленнан потоптался в чоттагине, давая знать о своем приходе.
   – Мэнин? – услышал он голос хозяина.
   – Гым [47], Сон, – ответил гость.
   – Проходи в полог, – пригласил Тэгрынкеу, не показываясь из-за меховой занавеси.
   Джон отыскал в чоттагине тивичгын [48], аккуратно выбил торбаса и нырнул головой в полог.
   В пологе уже сидели Алексей Бычков, Гаврила Рудых, Гэмалькот и какие-то молодые парни, среди которых Джон узнал певца Атыка. Из женщин была только Олина – жена Тэгрынкеу. Она тяжело передвигалась по пологу: вот-вот должна родить.
   – Проходи сюда, – Тэгрынкеу показал место рядом с собой. Удивленный местом, которое он получил, Джон стал думать, что это не просто приглашение на пир, а нечто другое.
   Олина подавала мелко нарезанное мясо свежеубитого белого медведя, чуть беловатое, хорошо уваренное, колбаски, набитые фаршем из сердца и нутряным салом. Старики ели, похваливая вкус мяса, и замечали, что медведь не так тощ, несмотря на худую зиму.
   – Как тебе мясо? – спросил Тэгрынкеу у притихшего Джона.
   – Очень вкусное, – ответил Джон. – Давно такого не ел.
   – Не помню такой трудной зимы, – заметил Гэмалькот. – Да если бы к этой зиме пришла какая-нибудь болезнь, много народу померло бы.
   – В южных селениях был сильный голод, – сообщил неизвестный Джону мужчина, очевидно приезжий. – Поели даже покрышки на байдарах.
   – Что же остров Аракамчечен? – спросил Гэмалькот.
   – Остров-то отняли у Аккра, но сам он куда-то скрылся, – ответил приезжий.
   На Чукотке был еще один остров, сравнительно недалеко от Уэлена, напротив эскимосского селения Уныин, принадлежавший шаману и владельцу оленьего стада – Аккру.
   – Главное, что людям помогли Советы, которые брали оленей у богатых и раздавали голодающим, – веско сказал Тэгрынкеу, и все согласно кивнули головой, принимаясь за новую порцию еды.
   Интересно, как здесь относятся к Гэмалькоту, человеку явно состоятельному? Считается он бедняком или относится к числу богатых, которых надо заставить поделиться с другими? Надо будет спросить об этом Тэгрынкеу. По виду Гэмалькота не скажешь, что он чем-то обижен, хотя и его три вельбота конфискованы.
   После мяса пили чай, и разговор все вертелся вокруг охоты, нарождающегося дня, говорили о течении в проливе, о песцовых следах на морском льду. Словно ничего не изменилось в Уэлене и Тэгрынкеу не был представителем Совета, а Бычков был просто заезжим торговцем, хорошим другом хозяина яранги. Здесь, за трапезой по случаю убоя умки, остановилось время, и часы показывали вечность.
   Один за другим уходили гости в голубой рассвет.
   В пологе остались Бычков, Тэгрынкеу и Джон. Олина вышла в чоттагин толочь жир в каменной ступе.
   – Приехали новые люди из Анадыря, – сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его старый блокнот в кожаном переплете. – А твою бумагу в Лигу Наций отослали в Петроград и там будут решать, что делать с ней.
   – Но мне бы хотелось кое-что в ней изменить, – сказал Джон. – Теперь многое выглядит иначе.
   – Дипломатией займемся в мирное время, – сказал Алексей. – А пока нужно бороться. Мне с Гаврилой приказано пробраться в Россию. Единственный путь – через Америку, потому что Дальний Восток захвачен белыми и интервентами.
   – Белыми? – удивленно переспросил Джон.
   – Это они так называют себя, белая гвардия, – пояснил Бычков.
   Бычков сам провожал Джона Макленнана в сумеречный дом.
   Солнце уже поднялось, и снег ярко блестел в низких лучах. Это был блеск весеннего снега, его невидимой глянцевой корочки, которая нарастает за долгий солнечный день.
   Бычков дернул книзу замок и распахнул дверь.
   – Скоро сможете ехать в Энмын, – сказал он.
   Свет из окна падал на лицо Армагиргина и его жен. Все трое лежали на спине, Армагиргин в середке. Джон долго смотрел в остекленевшие глаза, пока до его сознания дошло, что они мертвы! С громким криком: «Они умерли!» – Джон бросился к двери. Удалявшийся Бычков, услышав крик, бегом вернулся и шагнул внутрь.
   На шее каждого покойника виднелась узкая темная полоса. Джон сначала подумал, что все трое лежат с перерезанными горлами, но это был след шнура, свитого из оленьих жил. Шнурок этот был на шее Армагиргина, а концы его находились в окостеневших кулаках хозяина острова Айон. Армагиргин сначала задушил жен, а потом себя.
   Джон и Алексей постояли в дверях, потом молча пошли к дому Ревкома, и каждый думал о том, что из жизни ушел человек, которому уже не было места среди людей.
   Тэгрынкеу воспринял известие почти спокойно, только сказал деловито:
   – Надо попросить Гэмалькота позаботиться о похоронах.
   Старика и его жен хоронили ярким солнечным утром. Похоронная процессия состояла всего лишь из двух человек. Они тащили нарту по пологому склону, пока не поднялись на Холм Захоронений. Люди смотрели из яранг, время от времени оглядывая небо. Но оно было ясное и чистое, воздух был неподвижен – значит, по старинному поверью, Армагиргин и его жены уходили сквозь облака, не держа зла на оставшихся.
   К вечеру в морскую сторону пролетела стая уток.
   – Скоро в море! – сказал Тэгрынкеу. – А тебе, Сон, наверное, уже пора возвращаться в Энмын. Начинается весна, а за ней придет трудное лето. А за то, что нам пришлось немного подержать тебя в Уэлене, не обижайся. Я многое в тебе понял, а ты, наверное, теперь иначе думаешь о нас.
18
   В Энмын Джон ехал на нарте милиционера Драбкина, который управлял собаками, как заправский каюр. Когда только успевал молчаливый милиционер, но алыки он смастерил собственноручно, на каждого пса у него были припасены маленькие кожаные обутки, чтобы собаки не резали лапы на остром весеннем снегу.
   Селения оправлялись после трудной зимы. На Холмах Захоронений почти не было свежих покойников – люди выдержали и готовились к новой битве за жизнь.
   Несколько раз останавливались в ярангах, и Джон теперь поневоле обращал внимание на нищету и убожество жилищ, на вековую грязь, которая из поколения в поколение налипала на жизнь. Она была не только на почерневших стойках яранг, на шкурах пологов, на убитом земляном полу, на телах людей, но и в душах их, в мыслях, в представлениях о мире. Честен ли он перед своим народом, мирясь с этой жизнью, которая казалась ему прекрасной, потому что в ней не было той лжи, от которой он бежал? Не создал ли он сам другую ложь, отговаривая чукчей от движения вперед, которое неизбежно?
   В одной из яранг, пережидая короткую, но яростную весеннюю пургу, Джон достал потрепанный кожаный блокнот, перечитал записи, вынул огрызок карандаша, прикрепленный к блокноту специальным кожаным зажимом, и записал:
   «Когда случаются такие мировые потрясения, как революция в России, они касаются всех. Эта революция рано или поздно отзовется в судьбах каждого человека. От нее не уйдешь, не спрячешься даже в самой глухой тундре. Она найдет тебя, затронет твою судьбу, переделает всю жизнь. И это не оттого ли, что она производит множество маленьких революций в душах людей? Может быть, такое произошло и в моей душе?..»
   Сидящие в пологе сгрудились вокруг пишущего, налезали друг на друга, особенно ребятишки, и кто-то не мог сдержаться:
   – Как бежит след!
   – Запутывает, как заяц на снегу…
   – А ведь это разговор! – значительно сказал хозяин яранги Печетегин. В этом возгласе было восхищение и удивление перед видимым чудом.
   – Скоро каждый из вас сможет вот так, как я, наносить следы на бумаге и различать их, – сказал Джон, захлопывая блокнот.
   – Какомэй! – недоверчиво протянул Печетегин.
   – В Энмыне уже учатся, – сообщил Джон.
   – У нас кто сможет? – озадаченно спросил хозяин.
   – Очень короткое копьецо, которым чертят, – деловито заметил сухонький старичок, который любопытствовал больше всех и напирал на Джона так, что мешал писать.
   – У меня уже старенькое… копьецо, – использовал это слово Джон, – а поначалу дают целое, вот такой длины, – Джон показал, каким бывает новый карандаш.
   – А вот как научатся люди чертить разговор на бумаге, – рассудил старичок. – так языком разговаривать не разучатся ли?
   – Думаю, что нет, – улыбнулся Джон.
   – И еще одна опасность есть, – старик вплотную придвинулся к Джону: – Мысли таить начнут.
   – Как это? – не понял Джон.
   – Вот Печетегин, – старик кивнул на хозяина яранги. – Я его хорошо знаю, все его мысли, намерения. Иной раз ему даже ничего не надо произносить вслух – по глазам вижу, что ему надо. А когда он с другими говорит – мне ведь слышно не будет. Появятся тайные мысли, тайные намерения, и начнется разлад между людьми.
   Старик вроде сам огорчился такому будущему, помолчал, подумал и вдруг решительно заявил:
   – Нет, не для нас грамота. Разлад принесет.
   – Зато когда ты будешь уметь различать следы на бумаге, ты сможешь общаться с далекими людьми, – пытался возразить Джон. – Вот я уеду, когда утихнет пурга, и ты вдруг вспомнишь, что недосказал что-то, и пошлешь мне недосказанные слова.
   – Это можно! – с довольным видом сказал старик. – Это даже хорошо!
   Дорога теперь шла вдоль морского берега, и железные полозья чиркали по рыхлому ноздреватому снегу. Иногда выезжали на морской лед, чтобы застрелить дремавшую на солнце нерпу, или устраивали привал и подстерегали утиные стаи. Ехать бы и ехать по этой удивительной весенней дороге, по талым лужам голубой воды, собирать для костра умягчившийся в соленой воде, высохший на весеннем ветру плавник! Но дома ждали дети и Пыльмау, друзья, лица которых снились Джону Макленнану во время его странного пребывания в сумеречном доме в Уэлене. Какое наслаждение быть свободным! Из многих удивительных изобретений, направленных к тому, чтобы унизить человека, самым больным и нестерпимым является лишение человека свободы! Следующим по тяжести наказанием может быть только лишение самой жизни. Армагиргин выбрал смерть. Для себя и для своих жен, которых он не мог отделить от себя, от своей сущности. Он ушел, уверенный в том, что существует мир за облаками: его нравственные страдания по своей мучительности уже не могли сравниться со страданиями физическими. Всю жизнь служить мишенью для презрения, потерять собственное лицо… Тогда лучше испытать мгновенную боль и успокоиться навечно.
   Как-то долгим вечером в яранге Орво шел разговор о той видимой легкости, с какой чукчи расстаются с жизнью. За несколько дней до этого в соседнем селении глава семьи перебил всю семью и напоследок заколол себя. Это случилось поздней осенью, когда в ярангах в изобилии водилась дурная веселящая вода. Человек напился и похитил бутылку у соседа. Пробудившись от пьяного сна, он с ужасом узнал о содеянном, и перед ним встало страшное будущее – всю жизнь прожить с именем человека, польстившегося на чужое. И он принял единственно правильное решение, и когда это случилось, никто особенно этому и не удивился: каждый поступил бы именно так, если бы считал себя настоящим человеком.
   Ранним утром, когда солнце только поднималось, показался родной Энмын. Он был жалкий и маленький, но трогательный, словно беспомощный ребенок, затерявшийся в весенних заблестевших снегах.
   Люди еще спали. А собаки долго не чуяли приближающуюся нарту – ветерок дул навстречу. Зато Джон жадно ловил ноздрями знакомые родные запахи, а в этом мире, таком скудном красками, они были для него цветами свидания с дорогим.
   Драбкин хорошо помнил дорогу и вел нарту прямо к жилищу Джона Макленнана. Пробудившиеся собаки подняли ленивый лай, и кто-то, выглянувший из крайней яранги, с удивлением сказал:
   – Какомэй, маглялин! [49]
   Джон про себя улыбнулся, вдруг заметив, что его имя похоже на слова – Макленнан – маглялин. У заиндевелого порога – толстой доски из плавникового леса – Драбкин остановил нарту и вздохнул.
   Джон медленно сошел с нарты и подошел к порогу. Из глубины яранги донесся пронзительный голос Яко:
   – Атэ приехал!
   Джон видел, как в глубине чоттагина метнулась меховая занавесь и оттуда стремительно выпорхнула Пыльмау. Она была в наспех накинутой меховой кэркэре, волосы ее были распущены. Приглаживая их рукой, она подошла к пологу и остановилась.
   – Почему ты не входишь, Сон? – спросила она.
   А Джон все смотрел на заиндевелый порог и думал, что вот уже которую весну он встречает на Чукотке и никогда не замечал, как красив весенним утром покрытый инеем порог родного жилища. Разноцветные кристаллики блестят в трещинах, на выемке, протертой множеством ног, и весь этот неказистый в обычное время деревянный брусок кажется отлитым из чистого серебра.
   – Почему ты не входишь, Сон? – повторила вопрос Пыльмау, и в ее голосе было столько нежности, что, выплеснись она, все сокровища мира поблекнут перед силой и нежностью этой женщины.
   – Я впервые увидел иней на пороге, – смущенно пробормотал Джон. – Какой хороший знак весны!
   И переступил через серебряное сияние в родной дом, пропахший дымом и неистребимым запахом тюленьего жира.
19
   Тынарахтына, дочь Орво и нареченная Нотавье, отказала жениху и собиралась выйти замуж за учителя Антона Кравченко.
   – А как же Нотавье? – спросил Джон у Пыльмау, сообщившей эту новость.
   – Плохо ему. Грозится поломать школу, сжечь, – ответила Пыльмау. – Приехал Ильмоч. Тоже громко разговаривает.
   К середине дня в ярангу Джона потянулись гости. Первым пришел Тнарат и сообщил, что хочет сделать новую корму для байдары.
   – Можно поставить такой сильный мотор, что лодка будет летать.
   Он достал листок бумаги и показал чертеж.
   Заглянул Гуват, подымил трубкой, внимательно оглядел Джона и осторожно спросил:
   – Худо было в сумеречном доме?
   – А как ты думаешь?
   – По твоему виду не скажешь, – заметил Гуват. – Ты даже не похудел. Может быть, новый сумеречный дом совсем не такой, как при Солнечном Владыке? Ведь сейчас говорят – все для народа, вот и сумеречный дом удобнее…
   Когда в яранге набралось много народу, Пыльмау подала большой чайник, и Джон принялся рассказывать о пребывании в сумеречном доме. Самое большое впечатление на слушателей произвело то, что тюрьма была баней, и время от времени заключенных выводили, чтобы устроить общую помывку.
   – Где же они так пачкаются, что моются часто? – удивился Армоль.
   – Не пачкаются, у них такая привычка, – ответил Джон. – Поэтому у них не бывает чесотки.
   – Чесотка от вшей, – авторитетно заявил Орво. – а вши происходят, как известно, от печени.
   Очевидно, это было простой истиной, потому что все кивнули головами в знак согласия.
   – Как вы думаете, если нам устроить такую баню? – спросил Джон.
   – Можно, конечно, – раздумчиво ответил Орво, – но много дерева надо собрать. Это же надо строить настоящий деревянный дом. А кто у нас такое сможет?
   – Я смогу, – подал голос Тнарат. – Попробую.
   – Горячей воды много понадобится…
   – А что останется – можно заваривать и устраивать всеобщий чай! – возбужденно воскликнул Гуват, и это замечание развеселило всех и превратило постройку бани в обыкновенную шутку.
   Пришел Ильмоч, и все замолкли, стали потихоньку разбредаться по своим жилищам.
   Пыльмау еще раз заварила чай. Оленевод пил маленькими глотками, молчал и изредка тяжело вздыхал. Длинные седые волосы реденькой бородки покрывались мелкими бисеринками пота.
   Орво и Джон переглядывались, но никто из них не решался начать трудный разговор. Выпив подряд пять чашек, Ильмоч вытер пот, стряхнул с бороды капли и сказал:
   – Привез я тебе пыжик на нижнюю кухлянку. Осенью не успел, так теперь привез. Пошли кого-нибудь за ним.
   – Успеется, – ответил Джон.
   – Пусть сын твой сходит, – сказал Ильмоч и обратился к Пыльмау: – Пошли Яко за пыжиком.
   – Нету Яко, – тихо ответила Пыльмау и виновато посмотрела на мужа.
   Утром Джон видел сына, разговаривал с ним, и Яко рассказал, как все было в доме, пока отец отсутствовал, как он сам отобрал годных щенят у суки Пипик, а остальных заморозил в снегу, как ходил вместе с Тнаратом проверять нерпичьи сети и даже стрелял из дробовика по утиной стае.
   – Где же он? – встревоженно спросил Джон.
   – Учится он, – прошептала Пыльмау и опустила голову.
   – Вот! – со злорадством воскликнул Ильмоч. – Учится! Чему учится? Раньше только отец знал, как и чему учить сына. Ушел учиться! Раньше разве такое было мыслимо?
   – Где твоя мудрость, Орво? – Теперь Ильмоч обратился к старику. – Твоих людей учат чужаки, а ты сидишь и покуриваешь. Твоих самых дорогих друзей сажают в сумеречный дом, а ты вежливо улыбаешься. Что случилось? Почему вы вдруг стали такие беспомощные? Я тебе послал лучшего парня, чтобы он пожил в твоей яранге, чтобы ты полюбил его как родного, а твоя дочь отвергает его, и он носит позор, полученный в твоей яранге! Почему я должен открыть вам глаза и сказать прямо, откуда все это идет? Разве вы сами не видите? От школы все, от грамоты!
   Ильмоч повернулся к Джону.
   – И твоего сына научат отбирать у мужей их жен…
   – Она еще не была ему настоящей женой, – возразил Орво.
   – Нотавье лучше тебя знает! – отрезал Ильмоч.
   – Учитель нарочно услал тебя в сумеречный дом, чтобы легче было творить черные дела, совращать людей, учить их тому, что никогда им в жизни не будет нужне! – продолжал Ильмоч. – Я понял: грамота – это не только умение наносить и различать следы на бумаге. Не это важно. Важнее – какие это следы и что за мысли внушают эти значки!
   Ильмоч еще долго говорил, выкрикивая ругательства по адресу учителя. Но когда он обратился к Тынарахтыне, которая оказалась такой коварной и непостоянной и променяли хорошего парня, потомственного оленевода, сына самого Ильмоча, на какою-то учителя, который только и знает, что чертит значки на бумаге и еще учит детей чужим песням, Орво не выдержал:
   – Он не только пишет и поет. Ты неправ. Он ходит на охоту и два дня назад убил двух нерп. Так что жир, который горит в школьных светильниках, он добыл сам.
   – Как! – воскликнул изумленный Ильмоч. – Ты его защищаешь? Ты, который клялся в дружбе, защищаешь этого пришельца? Ты знаешь не хуже меня белых людей. Для меня самое большое удовольствие – забрюхатить наших дочерей, а потом отправиться на своих кораблях в свои страны. Разве ты это забыл?
   Орво молчал. Он низко опустил голову и стыдился смотреть в глаза Джону. Но Пыльмау, которая возилась с дочерью у жирника, все слышала, и с потемневшим от гнева лицом она подошла к Ильмочу.
   – Ты забыл, в чьей яранге находишься?
   Но, ослепленный обидой за своего сына, Ильмоч уже не задумывался над своими словами.
   – Видишь? – со злорадной усмешкой обратился он к Джону. – Женщина подает свой голос. И все это от него, от учителя! Это он сказал, что женщина равна мужчине! Ты слыхал? Женщина равна мужчине! Такое мог сказать только безумец или человек, который решил разрушить нашу жизнь!
   Ильмоч так раскричался, что Софи-Анканау начала всхлипывать, а потом залилась громким плачем.
   Но старик уже сам устал от своего крика. Он вдруг беспомощно всхлипнул, и Джон почувствовал жалость.
   – Скажи, Сон, как жить дальше? – обратился старик к нему. – Почему они пришли и нарушили нашу жизнь? Почему они не дают человеку жить собственными мыслями, а суют ему свои? А, Сон?
   Но что мог ответить Джон? Он сам был в таком смятении, в таком расстройстве и мыслей, и чувств, что только спокойствие и уверенность Пыльмау поддерживали его.
   – А что говорит сам Нотавье? – спросил Джон.
   – Что может сказать мальчик? – всхлипнул Ильмоч. – Его обманули. И Тынарахтына обманула, и мой друг, – старик кивнул в сторону Орво.
   – Прежде чем говорить об обмане, поглядел бы на себя, – спокойно заметил Орво. – Сколько раз лгал сам и даже не краснел.
   – Ты мне такое сказал? – гневно воскликнул Ильмоч. – Мне, другу, оленному человеку? После этого ноги моей больше не будет в вашем селении. Будете дохнуть с голоду – не зовите и не ищите! Обманщиком меня назвал!
   Ильмоч поспешно одевался, шарил вокруг себя дрожащими пальцами. Он схватил малахай Орво, обнаружил ошибку, плюнул на него и так с обнаженной головой выскочил в чоттагин и пнул подвернувшуюся под ноги собаку.
   Под жалобный собачий визг Орво и Джон долго смотрели друг на друга.
   – Как же такое случилось?
   – Сам не понимаю, – пожал плечами Орво. – Сначала все было так хорошо. Правда, Тынарахтына посмеивалась над оленеводом, но она всегда такая насмешница… Заставляла его всякие дурости делать… А с Антоном у нее давно началось. Держала она все это в себе, никому не говорила, но я-то видел. Да и за школьными-то светильниками пошла смотреть, чтобы быть поближе к нему…
   – А что Антон? – допытывался Джон.
   – Антон тоже виноват, – ответил Орво. – Зачем говорил про равноправие? Это несерьезно. Теперь она смотрит в сторону, словно пес, который тайком сало съел.
   – Как же они собираются жить? – спросил Джон.
   – Жениться собираются, – грустно ответил Орво. – Говорят, по новому обычаю. По бумажке.
   – Как сам на все это смотришь?
   – А я и не смотрю, – ответил Орво. – Я закрыл глаза, потому что ничего не понимаю… Антон мне признался, что тебя взяли в сумеречный дом, потому что он написал такое письмо. Каялся. Много раз писал в Уэлен. Я сам возил письмо, но меня до тебя не пустили.
   – Раз они оба собираются жениться, – немного подумав, сказал Джон, – пусть женятся. Главное – они любят друг друга.
   – Это гы зря говоришь, – наставительно возразил Орво. – Что же получится? Мужчина ведь такой человек – сегодня он любит одну, завтра другую. Что ж, каждый раз ему менять жену?
   Джон улыбнулся, а Орво вдруг рассердился:
   – Почему улыбаешься? Тебе дело говорят, а ты ничего не хочешь советовать. Словно подменили тебя в этом сумеречном доме. Дай совет человеку, – с мольбой в голосе попросил Орво.
   – Пусть женятся, – сказал Джон. – Это очень хорошо, что Тынарахтына сама выбрала себе мужа. Я надеюсь, что они будут счастливы.
   – Так ведь мы друга лишились, – жалобно простонал Орво. – Откуда будем брать оленьи шкуры? Камусы на торбаса? Когда я соглашался отдать Тынарахтыну за Нотавье, я думал о благе всего селения, всех людей Энмына.
   – Жизнь теперь так изменится, – сказал Джон, – что и шкуры, и все другое мы будем доставать иначе, не отдавая дочерей за нелюбимых ими мужчин.
   Орво ушел недовольный и сердитый. Он продолжал что-то бормотать про себя и даже не ответил на приветствие Яко, бегущего домой из школы.
   Мальчик потоптался в чоттагине, отряхнул приставший к подошвам весенний талый снег и вошел в полог.
   Встретившись глазами с отцом, он быстро посмотрел на мать.
   – Подойди ко мне, – позвал его Джон.