Страница:
– А почему не отдаст? – удивился Джон.
– Потому что мы не довезли вас до Анадыря. А то, что должен был сделать русский доктор, сделала шаманка Кэлена.
– Это неважно, – отмахнулся Джон. – Да мне только стоит сказать, как Хью вам отдаст не только все, что обещал, но и больше. Можете не сомневаться – награда вас ждет.
– Вы слышите? – не выдержал Орво. – Он говорит, что нам заплатят все сполна!
– Значит, у меня будет новый винчестер! – воскликнул Токо.
– Будет! – подтвердил Орво.
Джон смотрел на взволнованных спутников и снисходительно улыбался. Как мало нужно для счастья такому дикарю! Всего-навсего старый винчестер, который в другом мире годится лишь на свалку.
Сообщение о том, что вознаграждение будет вручено им полностью, так взбудоражило спутников Джона, что в тесной палатке долго не смолкали разговоры, а Орво обещал Джону, что они сделают все, чтобы как можно быстрее доставить его на корабль.
За всю ночь Джон почти не сомкнул глаз.
Стоило ему смежить веки, как перед ним вставал силуэт корабля на фоне черных скал Энмына, доброе мужественное лицо Хью, слышались голоса товарищей и милая английская речь вместо этой варварской тарабарщины, в которой не поймешь, когда кончается одно и начинается другое слово.
Утро обозначилось легкой алой полоской на восточной стороне горизонта. Наскоро перекусив, путники тронулись в дорогу, держа направление на побережье.
Каюры бежали рядом с нартами, чтобы не дать утомиться собакам и сохранить силы для долгого непрерывного пути.
Когда в небе заполыхало полярное сияние, нарты достигли южного берега лагуны. Прислушавшись уже можно было различить голоса в селении, глухой лай собак, крик ребенка.
Почуяв родное жилье, собаки бежали без понукания. Токо обошел Армоля, Орво и вместе с Джоном вырвался вперед. Собаки хотели было свернуть к яранге, но Токо прикрикнул на них и направил путь к берегу моря, к тому месту под скалами, где стояла «Белинда».
Люди, разбуженные собачьим лаем, выбежали из яранг. Оки бежали за картой, что-то кричали, но в бешеной скачке собачьей упряжки трудно было различить слова.
Нарта неслась вдоль берега. Джон с радостью и нежностью смотрел на открытое море, терявшегося за темным горизонтом. Ни льдинки – ураган вычистил морской простор: плыви куда душа желает.
Но там, где должна была стоять «Белинда», было пусто. Токо придержал, но Джон крикнул что-то нетерпеливое и показал рукой вперед, в темноту, под скалы. Токо тронул нарту и осторожно поехал, боясь свалиться в воду с высокого припая.
Джон до боли в глазах всматривался в темноту, пытаясь разглядеть знакомые очертания корабля. Он просил, умолял Токо подъехать поближе к воде, но в море было пусто. Пусто было и под скалами.
Радость начинала сменяться беспокойством и страхом: что с ними случилось? Кораблекрушение? Но кто-то, хоть один, должен остаться в живых?
Собаки медленно, ощупью, чуя открытую воду, продвигались вперед. Все слышнее становились крики тех, кто бежал следом за нартой.
– Вернитесь! – кричали люди. – Корабль давно ушел! Ничего там нет, вернитесь!
Токо посмотрел на Джона. Но тот, не понимавший чукотской речи, с каким-то отчаянием вглядывался в пустые черные просторы открытой воды. Встретившись с глазами Токо, он вздрогнул.
– Это правда? – спросил подошедшего Орво.
– Да, – низко склонив голову, ответил старик. – Они уплыли в первый же день, как море очистилось ото льда. Они очень торопились и даже не сошли на берег попрощаться.
– Этого не может быть! Этого не может быть! – закричал Джон и, обратившись к морю, взвыл: – Хью-ю-ю! Хью-ю-ю! Почему ты мне не отвечаешь! Ты меня бросил! О-о-о, боже, но это невозможно!
Джон соскочил с нарты и побежал к кромке припая.
– Держите его, он свалится в воду! – испуганно крикнул Орво.
Токо догнал белого и обхватил его сзади.
Джон брыкался, вырывался, но Токо держал его крепко.
– Хью, вернись за мной! Не покидайте меня, не оставляйте этим дикарям! О, Хью-ю-ю!
Джон упал сначала на колени, потом навзничь. Он уже не мог произносить слова. Тело его содрогалось от рыданий, и из горла его исходил протяжный, похожий на звериный, вой – плач белого человека, обманутого своими соплеменниками.
Чукчи, наблюдавшие за горем белого человека, стояли неподвижно, и никто из них не проронил ни слова, пока Джон не замолк, прижавшись ко льду.
Все затихло. И людям казалось, что над ними шелестят цветные занавеси полярного сияния.
Токо медленно подошел к нему. Глаза белого были широко открыты и устремлены вдаль. Казалось, далеко отсюда он видел что-то такое, что никогда не будет дано увидеть ни Токо, ни его землякам и соплеменникам. В уголках губ запеклась желтоватая пена, а лицо приобрело странное выражение. Словно пролетело над человеком незримое число лет, и Токо даже почудилось, что в волосах, выбившихся из-под меховой шапки, сверкнул седой волос.
– Веди его в ярангу, – услышал Токо тихий голос Орво.
Обхватив Джона, Токо приготовился поднять его со льда. Но неожиданно для Токо Джон, хотя и медленно, поднялся сам и, ведомый под руку Токо, заковылял к ярангам, темневшим на снегу при свете сполохов полярного сияния.
Люди медленно удалялись от черной морской воды, пока их фигурки не слились с приземистыми, словно вросшими в землю ярангами.
А с севера безмолвно, без ветра и волн, с едва слышным шорохом надвигались ледяные поля, чтобы закрыть неширокий водный путь, недавно открытый ураганом.
Сначала он помещался вместе со всеми в пологе, потом Токо, видя, как белый человек мучается от соседства с ними, отгородил в чоттагине уголок, сделав ему нечто среднее между собачьей конурой и крохотной комнатушкой. Токо расщедрился и смастерил подобие кровати, положив на китовые позвонки несколько грубо оструганных досок и застелив их оленьими шкурами. Правда, в этом жилище было холодно, а в пуржистые ночи становилось просто невтерпеж, и тогда Джон смущенно влезал в полог и пристраивался возле жирника, протягивая к жаркому пламени замерзшие культи.
Он разглядывал их и поражался мастерству, с которым были наложены швы. Оленьи жилы сами по себе отпали через некоторое время, и ровные строчки выделялись на белой коже запястий. На левой руке был почти цел мизинец, а средний лишился только ногтя. На правой сиротливо шевелился мизинец и жалко торчал наполовину укороченный средний палец.
Поначалу Джон не мог без слез смотреть на свои изуродованные руки, потом привык и даже удивлялся, не обнаруживая в душе прежней жалости к самому себе.
Живя в пологе, Джон открыл для себя нехитрое, но важное правило – хочешь выжить, не упускай возможности лишний раз поесть. Очень может статься, что завтра будет нечего есть и обитатели яранги будут глодать полусгнившие ремни, вычищать мясные ямы, соскабливать со стенок деревянных бочек остатки жира и мяса.
Не раз он ловил на себе презрительные взгляды хозяина яранги, но не обращал на них внимания и торопливо запихивал себе в рот куски чуть недоваренной нерпятины и огромными глотками пил сваренный с кровью бульон.
Жена Токо Пыльмау относилась к белому лучше других. Во всяком случае, она не была так бесцеремонно любопытна, как остальные жительницы Энмына, которые словно бы в насмешку, но на самом деле с вполне серьезными намерениями сдергивали с Джона одеяло и старались подсмотреть, когда он переодевался.
Пыльмау была молодая, очень здоровая женщина с круглым, румяным, лоснящимся от жира лицом. Она была вечно в хлопотах – варила еду, толкла в каменной ступе тюлений жир, выделывала шкуры, замачивая их в лохани с застоявшейся мочой и затем растягивая на снегу. На ней лежала забота о жилище, собаках и ребенке, которого она постоянно носила на спине, снимая его лишь изредка – покормить и сменить ему кусок мха, заменявший ему пеленки.
Токо уходил на охоту ранним утром. Скорее это была еще ночь, ибо наступление рассвета охотник должен был застать уже на льду и воспользоваться коротким проблеском дневного света, чтобы увидеть в темной воде разводья тюленя и убить его.
Джон с любопытством наблюдал, как снаряжался Токо на лед. Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении – чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.
Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги – старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером – акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха – один с острым наконечником для определения прочности льда, второй – обычный, с кружком-снегоступом. Наконец – лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.
Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.
Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры – Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.
Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.
Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.
Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую – второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.
Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.
Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его – о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.
Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.
А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.
Все это стало довольно привычным для Джона, и он сам бы давно последовал примеру своего хозяина, если бы не белый цвет его кожи, который был резким контрастом смуглым телам и вызывал нездоровое любопытство. А легкий рыжий пушок на его груди вызвал такой вопль из уст Пыльмау, что Джон не на шутку перепугался. Тело Джона с его недостатками, в виде рыжего пуха и невероятной белизны, было излюбленным предметом разговора среди энмынских женщин на протяжении долгого времени.
День, несмотря на зимнее время, был довольно продолжителен. Чтобы как-то помочь Пыльмау, Джон иногда возился с ребенком, пел мальчику полузабытые колыбельные песни и даже рассказывал сказки.
В хорошую погоду Джон впрягался в санки, сооруженные из двух половинок моржового бивня и поперечных деревянных планок, сажал на них малыша и катал по лагуне, заходя по пути в соседние яранги Энмына.
Все селение насчитывало двенадцать яранг, а обитатели, как заключил Джон, были тесно связаны между собой родственными узами. Большинство женщин были родом из других селений, и среди них были даже эскимоски с мыса Дежнева. Правда, по внешности они ничем не отличались от чукчанок, и надо было знать хорошо язык, чтобы отличить их по произношению.
Особенно любил заходить Джон к Орво. Маленький Яко переходил на попечение старухи Чейвунэ, а Орво усаживал Джона перед собой и набивал ему трубку драгоценной смесью остатков табака с древесной стружкой. Мужчины курили и разговаривали. Обычно беседа состояла из вопросов Орво и пространных ответов Джона об обычаях и верованиях белых людей. В свою очередь, Джон пытался выяснить, какой власти подчиняются чукчи и каким богам поклоняются. То ли он не совсем хорошо понимал Орво, то ли это было действительно так, но никаких ни властей, ни чинов, ни даже вождя у чукчей Джон не обнаружил. Каждый жил сам по себе, и все важнейшие дела селения решались без особых споров, и мерилом были целесообразность и разумность. Люди дорожили мнением своих односельчан. По многим спорным вопросам люди обычно обращались к Орво. Авторитет Орво держался лишь на его опыте, ибо старик не обладал ни богатством, ни особой физической силой. Его яранга, пожалуй, была даже победнее, чем у других.
К полудню Пыльмау звала своего постояльца и подкармливала. К середине зимы полдень обозначался краешком солнца, выглядывавшим из-за дальнего горного хребта. Розовели снега, и мороз слегка отпускал, утихало постоянное студеное дыхание ветра.
В это время в пологе не было так жарко, потому что в целях экономии горел лишь один жирник, да и то половинным пламенем. Жир берегли. В этой полутьме Пыльмау ухитрялась не порезать пальцы, настругивая на деревянное блюдо-корыто куски копальхена – моржового замороженного рулета. Жир в копальхене бывал подтухший и зеленоватый. Джон долго привыкал к этой пище, однако впоследствии он даже находил некоторую остроту во вкусе слегка подгнившего копальхена.
Наступали ранние сумерки. Долгие и тихие. Шаги человека слышались далеко, и скрип снега под ногами Джона будил собак, развалившихся в истоме на сорокаградусном морозе. В чоттагияах зажигали плошки. Мерцающий свет падал на снег из широко распахнутых дверей.
Всходила луна, и тени заползали в человеческие следы, прятались за ледяными торосами. К тому часу, когда на незримой черте, отделяющей море от материка, показывался первый охотник, северная половина неба уже была покрыта цветными занавесями полярного сияния. В полной тишине, под высоким куполом неба, усыпанным крупными звездами, проходил таинственный и молчаливый танец чистых красок.
В эти минуты Джона охватывало странное состояние, словно он слушал оставшийся в недосягаемой дали орган. Звуков не было слышно, но чувства, рождаемые гигантской симфонией цветных сполохов, были сродни прежним и по величию, и по глубине.
Слезы закипали в глазах, душа замирала, а мысли обращались к добру и братству. Джон входил в ярангу Токо просветленный и ласково посматривал на Яко и Пыльмау. В эти минуты он находил молодую женщину весьма привлекательной и смущал ее непривычными взглядами и малопонятными словами.
– В тебе что-то есть, – говорил Джон, обращаясь к Пыльмау. – И имя твое – Начало Тумана – сулит не только ненастье, но и какую-то перемену в погоде. И если тебя умыть как следует да нарядить в платье, вместо раскисших торбасов обуть в туфли, – будет не так уж плохо, и тебя даже можно будет назвать миловидной…
В селение возвращались охотники. Не всегда с добычей. Джон издали, не хуже женщин, научился распознавать – тащит ли человек добычу или же идет налегке. Однако пока охотник не был ясно виден, наблюдатели остерегались высказывать вслух свои предположения.
За зиму было несколько счастливых дней, когда каждый охотник притаскивал добычу, а иные волочили целые вереницы нерп, оставляя на снегу длинные кровавые следы.
Удостоверившись в том, что Токо тащит тюленя, Пыльмау набирала в старенький прохудившийся ковшик воды, стараясь зачерпнуть в него льдинку, и торжественно выходила навстречу мужу.
Токо медленно подходил к яранге, твердо ступая по снегу, глубоко вонзая острие посоха. В полушаге от входа в жилище он останавливался и неторопливо отстегивал охотничью упряжь, которой тащил добычу. Освободившись, он тянулся к ковшику, но пил не сразу. Прежде всего он мочил водой морду тюленя, как бы давая ему напиться после долгой и утомительной дороги.
И только после этого сам прикладывался к ковшику и пил долго и с наслаждением. Однако, как бы ему ни хотелось пить, охотник оставлял на донышке несколько капель, которые он выплескивал в сторону моря, воздавая богам, которые наградили его щедрой добычей.
После этого обряда Токо из важного лица, преисполненного сознанием своей значительности, снова превращался в того, каким он всегда был, и подробно отвечал на вопросы встречавших о состоянии льда, о направлении ветров и течениях в Ледовитом океане.
Тем временем Джон помогал Пыльмау втаскивать тюленя в ярангу. Здесь зверя укладывали на кусок моржовой кожи и оставляли на несколько часов оттаивать.
Токо брал кусок оленьего рога и принимался выбивать снег из своей одежды. Он снимал свой холщовый балахон и бережно вешал на прежнее место, прочищал винчестер, аккуратно свертывал бечеву. Очистив от снега все до шерстинки в торбасах и кухлянке, Токо вползал в жарко натопленный полог и здесь уже снимал с себя все.
Начиналась вечерняя трапеза. Сначала появлялось деревянное блюдо, наполненное квашеной зеленью. Зелень уничтожалась мгновенно, но наготове уже были всякие мороженые деликатесы – тюленьи почки, печень, толченое замороженное до каменной твердости мясо. Все это поглощалось в огромных, по мнению Джона, количествах. После всего подавалась главная еда – вареное мясо. Оно наваливалось на блюдо огромными кусками, и вкусный пар наполнял тесный полог и рвался в чоттагин через отдушину, дразня собак.
Довольно скоро Джон перестал удивляться обилию еды, поглощаемой за ужином, и его аппетит мало уступал аппетиту Токо, проведшему целый день на торосистом льду Ледовитого океана.
Покончив с едой, Токо ложился на оленьи шкуры, играл с маленьким Яко, курил или молча наблюдал за действиями жены.
Пыльмау указательным пальцем щупала тюленя и, если он был готов для разделки, вынимала свой главный женский нож с широким остро отточенным лезвием. Проведя несколько надрезов, как бы обозначив будущие линии, она приступала к разделке, снимая шкуру вместе с жировым слоем. Ободранный тюлень с непривычки казался раздетым человеком, и первое время Джон отворачивался. Отделив шкуру, Пыльмау вскрывала брюшную полость и расчленяла тушу. Она отлично знала анатомию животного, и не было случая, чтобы острое лезвие женского ножа задело кость.
Когда свежего мяса не бывало, в день добычи устраивали внеочередное пиршество с тщательным обгладыванием костей. А под конец до боли в животе пили вкусный густой бульон.
Часто во время разделки туши в чоттагине раздавался легкий топот – этим пришелец давал знать о своем приходе хозяевам. Вслед за этим в полог просовывалась чья-нибудь лохматая голова. Обычно это была женщина. Разговор происходил самый пустячный, порой это была просто сплетня, без которой не может жить женщина даже в таких высоких широтах. Визит заканчивался тем, что Пыльмау совала в руки женщине изрядный кусок мяса и жира. Иной раз таких гостей в ярангу Токо за вечер приходило столько, что от нерпы оставались жалкие крохи, которых едва-едва хватало на две-три варки.
Но это был справедливый и великодушный обычай. Ни Токо, ни Пыльмау ни разу не пришло в голову отпустить с пустыми руками гостью.
Джон пытался разъяснить своим хозяевам, что можно давать и поменьше, если ничего нельзя поделать.
– Каждый человек хочет быть сытым, – отвечал Токо. – Если можешь накормить голодного – накорми.
– Но ведь человек живет не одним днем. Надо же и самим что-то оставить на будущее, – возражал Джон.
– А когда мне не повезет и я вернусь с пустыми руками, мне будет не стыдно пойти к тем, кого я кормил, – ответил Токо.
Ложились спать вповалку, на оленьи шкуры, головами к входной занавеси полога. Подушкой на всех служило длинное, хорошо оструганное бревно-изголовье. У Джона долго болели уши, пока он приноровился спать не на боку, а на спине.
Последней ложилась спать Пыльмау. Уменьшив пламя в жирнике, она кормила на ночь маленького Яко и что-то напевала, медленно раскачиваясь в такт нехитрой мелодии.
Угасал жирник, угасала колыбельная, мысли в голове Джона мешались, и он погружался в глубокий сон.
Каждый день к Джону приходил Орво. Он мастерил кожаные накладки на культи. Сначала Орво сделал их из лахтачьей кожи, но она оказалась недостаточно твердой и пришлось поменять эти накладки на моржовые. В моржовых накладках были сделаны держалки для разных инструментов. Теперь Джон довольно свободно мог орудовать ножом, трехпалой вилочкой ловко поддевал еду с блюда-корыта.
На столике, сколоченном из планок старой, уже негодной нарты, Джон раскладывал свои немудреные, оставшиеся от прошлой жизни вещички. Среди них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр – подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.
Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.
Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.
«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.
– Тыетык! – громко возвестил он.
– Етти, – ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.
– Тыетык! – повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.
– Записанный разговор! – уважительно сказал старик.
– Это уже ненужное, – сказал Джон. – Я хотел его выбросить.
– Выбросить? – с крайним удивлением спросил Орво. – Записанные слова выбросить? Как же можно?
Джон тоже удивился и пояснил:
– Они мне уже не нужны.
Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.
– Потому что мы не довезли вас до Анадыря. А то, что должен был сделать русский доктор, сделала шаманка Кэлена.
– Это неважно, – отмахнулся Джон. – Да мне только стоит сказать, как Хью вам отдаст не только все, что обещал, но и больше. Можете не сомневаться – награда вас ждет.
– Вы слышите? – не выдержал Орво. – Он говорит, что нам заплатят все сполна!
– Значит, у меня будет новый винчестер! – воскликнул Токо.
– Будет! – подтвердил Орво.
Джон смотрел на взволнованных спутников и снисходительно улыбался. Как мало нужно для счастья такому дикарю! Всего-навсего старый винчестер, который в другом мире годится лишь на свалку.
Сообщение о том, что вознаграждение будет вручено им полностью, так взбудоражило спутников Джона, что в тесной палатке долго не смолкали разговоры, а Орво обещал Джону, что они сделают все, чтобы как можно быстрее доставить его на корабль.
За всю ночь Джон почти не сомкнул глаз.
Стоило ему смежить веки, как перед ним вставал силуэт корабля на фоне черных скал Энмына, доброе мужественное лицо Хью, слышались голоса товарищей и милая английская речь вместо этой варварской тарабарщины, в которой не поймешь, когда кончается одно и начинается другое слово.
Утро обозначилось легкой алой полоской на восточной стороне горизонта. Наскоро перекусив, путники тронулись в дорогу, держа направление на побережье.
Каюры бежали рядом с нартами, чтобы не дать утомиться собакам и сохранить силы для долгого непрерывного пути.
Когда в небе заполыхало полярное сияние, нарты достигли южного берега лагуны. Прислушавшись уже можно было различить голоса в селении, глухой лай собак, крик ребенка.
Почуяв родное жилье, собаки бежали без понукания. Токо обошел Армоля, Орво и вместе с Джоном вырвался вперед. Собаки хотели было свернуть к яранге, но Токо прикрикнул на них и направил путь к берегу моря, к тому месту под скалами, где стояла «Белинда».
Люди, разбуженные собачьим лаем, выбежали из яранг. Оки бежали за картой, что-то кричали, но в бешеной скачке собачьей упряжки трудно было различить слова.
Нарта неслась вдоль берега. Джон с радостью и нежностью смотрел на открытое море, терявшегося за темным горизонтом. Ни льдинки – ураган вычистил морской простор: плыви куда душа желает.
Но там, где должна была стоять «Белинда», было пусто. Токо придержал, но Джон крикнул что-то нетерпеливое и показал рукой вперед, в темноту, под скалы. Токо тронул нарту и осторожно поехал, боясь свалиться в воду с высокого припая.
Джон до боли в глазах всматривался в темноту, пытаясь разглядеть знакомые очертания корабля. Он просил, умолял Токо подъехать поближе к воде, но в море было пусто. Пусто было и под скалами.
Радость начинала сменяться беспокойством и страхом: что с ними случилось? Кораблекрушение? Но кто-то, хоть один, должен остаться в живых?
Собаки медленно, ощупью, чуя открытую воду, продвигались вперед. Все слышнее становились крики тех, кто бежал следом за нартой.
– Вернитесь! – кричали люди. – Корабль давно ушел! Ничего там нет, вернитесь!
Токо посмотрел на Джона. Но тот, не понимавший чукотской речи, с каким-то отчаянием вглядывался в пустые черные просторы открытой воды. Встретившись с глазами Токо, он вздрогнул.
– Это правда? – спросил подошедшего Орво.
– Да, – низко склонив голову, ответил старик. – Они уплыли в первый же день, как море очистилось ото льда. Они очень торопились и даже не сошли на берег попрощаться.
– Этого не может быть! Этого не может быть! – закричал Джон и, обратившись к морю, взвыл: – Хью-ю-ю! Хью-ю-ю! Почему ты мне не отвечаешь! Ты меня бросил! О-о-о, боже, но это невозможно!
Джон соскочил с нарты и побежал к кромке припая.
– Держите его, он свалится в воду! – испуганно крикнул Орво.
Токо догнал белого и обхватил его сзади.
Джон брыкался, вырывался, но Токо держал его крепко.
– Хью, вернись за мной! Не покидайте меня, не оставляйте этим дикарям! О, Хью-ю-ю!
Джон упал сначала на колени, потом навзничь. Он уже не мог произносить слова. Тело его содрогалось от рыданий, и из горла его исходил протяжный, похожий на звериный, вой – плач белого человека, обманутого своими соплеменниками.
Чукчи, наблюдавшие за горем белого человека, стояли неподвижно, и никто из них не проронил ни слова, пока Джон не замолк, прижавшись ко льду.
Все затихло. И людям казалось, что над ними шелестят цветные занавеси полярного сияния.
Токо медленно подошел к нему. Глаза белого были широко открыты и устремлены вдаль. Казалось, далеко отсюда он видел что-то такое, что никогда не будет дано увидеть ни Токо, ни его землякам и соплеменникам. В уголках губ запеклась желтоватая пена, а лицо приобрело странное выражение. Словно пролетело над человеком незримое число лет, и Токо даже почудилось, что в волосах, выбившихся из-под меховой шапки, сверкнул седой волос.
– Веди его в ярангу, – услышал Токо тихий голос Орво.
Обхватив Джона, Токо приготовился поднять его со льда. Но неожиданно для Токо Джон, хотя и медленно, поднялся сам и, ведомый под руку Токо, заковылял к ярангам, темневшим на снегу при свете сполохов полярного сияния.
Люди медленно удалялись от черной морской воды, пока их фигурки не слились с приземистыми, словно вросшими в землю ярангами.
А с севера безмолвно, без ветра и волн, с едва слышным шорохом надвигались ледяные поля, чтобы закрыть неширокий водный путь, недавно открытый ураганом.
8
Джон Макленнан поселился в яранге Токо.Сначала он помещался вместе со всеми в пологе, потом Токо, видя, как белый человек мучается от соседства с ними, отгородил в чоттагине уголок, сделав ему нечто среднее между собачьей конурой и крохотной комнатушкой. Токо расщедрился и смастерил подобие кровати, положив на китовые позвонки несколько грубо оструганных досок и застелив их оленьими шкурами. Правда, в этом жилище было холодно, а в пуржистые ночи становилось просто невтерпеж, и тогда Джон смущенно влезал в полог и пристраивался возле жирника, протягивая к жаркому пламени замерзшие культи.
Он разглядывал их и поражался мастерству, с которым были наложены швы. Оленьи жилы сами по себе отпали через некоторое время, и ровные строчки выделялись на белой коже запястий. На левой руке был почти цел мизинец, а средний лишился только ногтя. На правой сиротливо шевелился мизинец и жалко торчал наполовину укороченный средний палец.
Поначалу Джон не мог без слез смотреть на свои изуродованные руки, потом привык и даже удивлялся, не обнаруживая в душе прежней жалости к самому себе.
Живя в пологе, Джон открыл для себя нехитрое, но важное правило – хочешь выжить, не упускай возможности лишний раз поесть. Очень может статься, что завтра будет нечего есть и обитатели яранги будут глодать полусгнившие ремни, вычищать мясные ямы, соскабливать со стенок деревянных бочек остатки жира и мяса.
Не раз он ловил на себе презрительные взгляды хозяина яранги, но не обращал на них внимания и торопливо запихивал себе в рот куски чуть недоваренной нерпятины и огромными глотками пил сваренный с кровью бульон.
Жена Токо Пыльмау относилась к белому лучше других. Во всяком случае, она не была так бесцеремонно любопытна, как остальные жительницы Энмына, которые словно бы в насмешку, но на самом деле с вполне серьезными намерениями сдергивали с Джона одеяло и старались подсмотреть, когда он переодевался.
Пыльмау была молодая, очень здоровая женщина с круглым, румяным, лоснящимся от жира лицом. Она была вечно в хлопотах – варила еду, толкла в каменной ступе тюлений жир, выделывала шкуры, замачивая их в лохани с застоявшейся мочой и затем растягивая на снегу. На ней лежала забота о жилище, собаках и ребенке, которого она постоянно носила на спине, снимая его лишь изредка – покормить и сменить ему кусок мха, заменявший ему пеленки.
Токо уходил на охоту ранним утром. Скорее это была еще ночь, ибо наступление рассвета охотник должен был застать уже на льду и воспользоваться коротким проблеском дневного света, чтобы увидеть в темной воде разводья тюленя и убить его.
Джон с любопытством наблюдал, как снаряжался Токо на лед. Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении – чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.
Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги – старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером – акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха – один с острым наконечником для определения прочности льда, второй – обычный, с кружком-снегоступом. Наконец – лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.
Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.
Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры – Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.
Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.
Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.
Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую – второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.
Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.
Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его – о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.
Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.
А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.
Все это стало довольно привычным для Джона, и он сам бы давно последовал примеру своего хозяина, если бы не белый цвет его кожи, который был резким контрастом смуглым телам и вызывал нездоровое любопытство. А легкий рыжий пушок на его груди вызвал такой вопль из уст Пыльмау, что Джон не на шутку перепугался. Тело Джона с его недостатками, в виде рыжего пуха и невероятной белизны, было излюбленным предметом разговора среди энмынских женщин на протяжении долгого времени.
День, несмотря на зимнее время, был довольно продолжителен. Чтобы как-то помочь Пыльмау, Джон иногда возился с ребенком, пел мальчику полузабытые колыбельные песни и даже рассказывал сказки.
В хорошую погоду Джон впрягался в санки, сооруженные из двух половинок моржового бивня и поперечных деревянных планок, сажал на них малыша и катал по лагуне, заходя по пути в соседние яранги Энмына.
Все селение насчитывало двенадцать яранг, а обитатели, как заключил Джон, были тесно связаны между собой родственными узами. Большинство женщин были родом из других селений, и среди них были даже эскимоски с мыса Дежнева. Правда, по внешности они ничем не отличались от чукчанок, и надо было знать хорошо язык, чтобы отличить их по произношению.
Особенно любил заходить Джон к Орво. Маленький Яко переходил на попечение старухи Чейвунэ, а Орво усаживал Джона перед собой и набивал ему трубку драгоценной смесью остатков табака с древесной стружкой. Мужчины курили и разговаривали. Обычно беседа состояла из вопросов Орво и пространных ответов Джона об обычаях и верованиях белых людей. В свою очередь, Джон пытался выяснить, какой власти подчиняются чукчи и каким богам поклоняются. То ли он не совсем хорошо понимал Орво, то ли это было действительно так, но никаких ни властей, ни чинов, ни даже вождя у чукчей Джон не обнаружил. Каждый жил сам по себе, и все важнейшие дела селения решались без особых споров, и мерилом были целесообразность и разумность. Люди дорожили мнением своих односельчан. По многим спорным вопросам люди обычно обращались к Орво. Авторитет Орво держался лишь на его опыте, ибо старик не обладал ни богатством, ни особой физической силой. Его яранга, пожалуй, была даже победнее, чем у других.
К полудню Пыльмау звала своего постояльца и подкармливала. К середине зимы полдень обозначался краешком солнца, выглядывавшим из-за дальнего горного хребта. Розовели снега, и мороз слегка отпускал, утихало постоянное студеное дыхание ветра.
В это время в пологе не было так жарко, потому что в целях экономии горел лишь один жирник, да и то половинным пламенем. Жир берегли. В этой полутьме Пыльмау ухитрялась не порезать пальцы, настругивая на деревянное блюдо-корыто куски копальхена – моржового замороженного рулета. Жир в копальхене бывал подтухший и зеленоватый. Джон долго привыкал к этой пище, однако впоследствии он даже находил некоторую остроту во вкусе слегка подгнившего копальхена.
Наступали ранние сумерки. Долгие и тихие. Шаги человека слышались далеко, и скрип снега под ногами Джона будил собак, развалившихся в истоме на сорокаградусном морозе. В чоттагияах зажигали плошки. Мерцающий свет падал на снег из широко распахнутых дверей.
Всходила луна, и тени заползали в человеческие следы, прятались за ледяными торосами. К тому часу, когда на незримой черте, отделяющей море от материка, показывался первый охотник, северная половина неба уже была покрыта цветными занавесями полярного сияния. В полной тишине, под высоким куполом неба, усыпанным крупными звездами, проходил таинственный и молчаливый танец чистых красок.
В эти минуты Джона охватывало странное состояние, словно он слушал оставшийся в недосягаемой дали орган. Звуков не было слышно, но чувства, рождаемые гигантской симфонией цветных сполохов, были сродни прежним и по величию, и по глубине.
Слезы закипали в глазах, душа замирала, а мысли обращались к добру и братству. Джон входил в ярангу Токо просветленный и ласково посматривал на Яко и Пыльмау. В эти минуты он находил молодую женщину весьма привлекательной и смущал ее непривычными взглядами и малопонятными словами.
– В тебе что-то есть, – говорил Джон, обращаясь к Пыльмау. – И имя твое – Начало Тумана – сулит не только ненастье, но и какую-то перемену в погоде. И если тебя умыть как следует да нарядить в платье, вместо раскисших торбасов обуть в туфли, – будет не так уж плохо, и тебя даже можно будет назвать миловидной…
В селение возвращались охотники. Не всегда с добычей. Джон издали, не хуже женщин, научился распознавать – тащит ли человек добычу или же идет налегке. Однако пока охотник не был ясно виден, наблюдатели остерегались высказывать вслух свои предположения.
За зиму было несколько счастливых дней, когда каждый охотник притаскивал добычу, а иные волочили целые вереницы нерп, оставляя на снегу длинные кровавые следы.
Удостоверившись в том, что Токо тащит тюленя, Пыльмау набирала в старенький прохудившийся ковшик воды, стараясь зачерпнуть в него льдинку, и торжественно выходила навстречу мужу.
Токо медленно подходил к яранге, твердо ступая по снегу, глубоко вонзая острие посоха. В полушаге от входа в жилище он останавливался и неторопливо отстегивал охотничью упряжь, которой тащил добычу. Освободившись, он тянулся к ковшику, но пил не сразу. Прежде всего он мочил водой морду тюленя, как бы давая ему напиться после долгой и утомительной дороги.
И только после этого сам прикладывался к ковшику и пил долго и с наслаждением. Однако, как бы ему ни хотелось пить, охотник оставлял на донышке несколько капель, которые он выплескивал в сторону моря, воздавая богам, которые наградили его щедрой добычей.
После этого обряда Токо из важного лица, преисполненного сознанием своей значительности, снова превращался в того, каким он всегда был, и подробно отвечал на вопросы встречавших о состоянии льда, о направлении ветров и течениях в Ледовитом океане.
Тем временем Джон помогал Пыльмау втаскивать тюленя в ярангу. Здесь зверя укладывали на кусок моржовой кожи и оставляли на несколько часов оттаивать.
Токо брал кусок оленьего рога и принимался выбивать снег из своей одежды. Он снимал свой холщовый балахон и бережно вешал на прежнее место, прочищал винчестер, аккуратно свертывал бечеву. Очистив от снега все до шерстинки в торбасах и кухлянке, Токо вползал в жарко натопленный полог и здесь уже снимал с себя все.
Начиналась вечерняя трапеза. Сначала появлялось деревянное блюдо, наполненное квашеной зеленью. Зелень уничтожалась мгновенно, но наготове уже были всякие мороженые деликатесы – тюленьи почки, печень, толченое замороженное до каменной твердости мясо. Все это поглощалось в огромных, по мнению Джона, количествах. После всего подавалась главная еда – вареное мясо. Оно наваливалось на блюдо огромными кусками, и вкусный пар наполнял тесный полог и рвался в чоттагин через отдушину, дразня собак.
Довольно скоро Джон перестал удивляться обилию еды, поглощаемой за ужином, и его аппетит мало уступал аппетиту Токо, проведшему целый день на торосистом льду Ледовитого океана.
Покончив с едой, Токо ложился на оленьи шкуры, играл с маленьким Яко, курил или молча наблюдал за действиями жены.
Пыльмау указательным пальцем щупала тюленя и, если он был готов для разделки, вынимала свой главный женский нож с широким остро отточенным лезвием. Проведя несколько надрезов, как бы обозначив будущие линии, она приступала к разделке, снимая шкуру вместе с жировым слоем. Ободранный тюлень с непривычки казался раздетым человеком, и первое время Джон отворачивался. Отделив шкуру, Пыльмау вскрывала брюшную полость и расчленяла тушу. Она отлично знала анатомию животного, и не было случая, чтобы острое лезвие женского ножа задело кость.
Когда свежего мяса не бывало, в день добычи устраивали внеочередное пиршество с тщательным обгладыванием костей. А под конец до боли в животе пили вкусный густой бульон.
Часто во время разделки туши в чоттагине раздавался легкий топот – этим пришелец давал знать о своем приходе хозяевам. Вслед за этим в полог просовывалась чья-нибудь лохматая голова. Обычно это была женщина. Разговор происходил самый пустячный, порой это была просто сплетня, без которой не может жить женщина даже в таких высоких широтах. Визит заканчивался тем, что Пыльмау совала в руки женщине изрядный кусок мяса и жира. Иной раз таких гостей в ярангу Токо за вечер приходило столько, что от нерпы оставались жалкие крохи, которых едва-едва хватало на две-три варки.
Но это был справедливый и великодушный обычай. Ни Токо, ни Пыльмау ни разу не пришло в голову отпустить с пустыми руками гостью.
Джон пытался разъяснить своим хозяевам, что можно давать и поменьше, если ничего нельзя поделать.
– Каждый человек хочет быть сытым, – отвечал Токо. – Если можешь накормить голодного – накорми.
– Но ведь человек живет не одним днем. Надо же и самим что-то оставить на будущее, – возражал Джон.
– А когда мне не повезет и я вернусь с пустыми руками, мне будет не стыдно пойти к тем, кого я кормил, – ответил Токо.
Ложились спать вповалку, на оленьи шкуры, головами к входной занавеси полога. Подушкой на всех служило длинное, хорошо оструганное бревно-изголовье. У Джона долго болели уши, пока он приноровился спать не на боку, а на спине.
Последней ложилась спать Пыльмау. Уменьшив пламя в жирнике, она кормила на ночь маленького Яко и что-то напевала, медленно раскачиваясь в такт нехитрой мелодии.
Угасал жирник, угасала колыбельная, мысли в голове Джона мешались, и он погружался в глубокий сон.
9
У себя в каморке Джон расположил вещи так, что жилище приобрело даже какое-то сходство с каютой. Это неожиданное открытие заставило его обратиться к Токо, и тот, поняв желание белого человека, вырезал в стене круглое отверстие, как бы иллюминатор, и затянул пузырем моржового желудка, который обычно шел на ярары.Каждый день к Джону приходил Орво. Он мастерил кожаные накладки на культи. Сначала Орво сделал их из лахтачьей кожи, но она оказалась недостаточно твердой и пришлось поменять эти накладки на моржовые. В моржовых накладках были сделаны держалки для разных инструментов. Теперь Джон довольно свободно мог орудовать ножом, трехпалой вилочкой ловко поддевал еду с блюда-корыта.
На столике, сколоченном из планок старой, уже негодной нарты, Джон раскладывал свои немудреные, оставшиеся от прошлой жизни вещички. Среди них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр – подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.
Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.
Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.
«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.
– Тыетык! – громко возвестил он.
– Етти, – ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.
– Тыетык! – повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.
– Записанный разговор! – уважительно сказал старик.
– Это уже ненужное, – сказал Джон. – Я хотел его выбросить.
– Выбросить? – с крайним удивлением спросил Орво. – Записанные слова выбросить? Как же можно?
Джон тоже удивился и пояснил:
– Они мне уже не нужны.
Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.