– Ничего, ничего, – постарался успокоить жену Джон, хотя еле сдерживал себя. – Видно, придется ехать в Уэлен.
   – Вместе поедем! – горячо заговорила Пыльмау. – Все поедем!
   – Не говори глупостей, – остановил ее Джон. – Куда мы поедем с детьми? Я обязательно вернусь. А если и вправду меня будут выселять отсюда, вместе уедем.
   Пыльмау больше не говорила. Она молча слушала Джона и тихо плакала.
   А Джон медленно гладил ее по голове и думал: что же это такое, если хватают неповинного человека, отрывают от семьи и гонят его черт знает куда! Что случилось с человечеством? Неужели все помешались на том, чтобы кого-то обязательно унижать, подвергать незаслуженному наказанию, лишать его скудной доли счастья!..
   Джон долго не спал. Он лежал рядом с Пыльмау, которая тоже не могла уснуть и время от времени вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Что же будет с семьей, если его действительно надолго засадят? С голоду они не умрут, но каково им будет!
   Тихо, словно чувствуя, что шуметь нельзя, тявкнула собака в чоттагине, и Джон услышал легкий шепот. «Пришли за мной», – подумал он и осторожно высунул голову в чоттагин.
   – Это мы, – услышал он шепот Орво. – Тут Тнарат тоже. Мы все знаем и пришли к тебе за советом.
   – Зачем же ко мне? – усмехнулся Джон. – Вы и есть Совет.
   – Не время смеяться, – серьезно ответил Орво. – Надо сделать так, чтобы все кончилось хорошо, по справедливости. Я думаю: тут какая-то ошибка, и кто-то наговорил худого на тебя. Я уже разговаривал с Бычковым. Мне кажется, что он прячет правду. Чего он боится – не понимаю. Все говорит: приедем в Уэлен, там разберемся. Вот мы думали нашим Советом и решили – поезжай в Уэлен. Поговори с Тэгрынкеу. Я его хорошо знаю. Он действительно справедливый человек. А эти люди – и Бычков, и Антон, и Драбкин – тоже добрый народ… Но понимаешь… Они привыкли к таким делам, и то, что нам дико и непонятно, им – маленькая неприятность. Может быть, им пришлось многое перетерпеть от богачей, и сердце у них ожесточилось. Будь справедливым, Сон, все будет хорошо. Знай, что мы всегда с тобой, и помни нас.
   Джон сначала слушал не очень внимательно, занятый своими тяжелыми размышлениями, от которых не так-то легко было уйти, но последние слова Орво взволновали его, и он только попросил:
   – Не оставляйте в беде моих детей.
   – Как ты можешь просить такое, Сон! – укоризненно произнес Тнарат. – Я буду сам следить за ними.
 
 
   На рассвете Джон забылся коротким тревожным сном, прерванным приходом Драбкина, который сухо велел собираться в дорогу.
   Караван нарт собирался долго, и все это время Джон стоял вместе с детьми возле яранги. Он спокойно разговаривал с женой, с детьми.
   Пыльмау стояла с сухими печальными глазами. Она лишь изредка посматривала на мужа, потом переводила взгляд на дорожный мешок из нерпичьей кожи, туго набитый запасной одеждой и едой. Джон уговаривал жену не отдавать ему скудные остатки еды и оставить побольше детям. «А вдруг они не будут вовсе тебя кормить?» – отвечала Пыльмау. Джон вспомнил услышанные где-то сведения о содержании заключенных и уверял Пыльмау, что арестованных обязаны кормить.
   Наконец нарты подъехали к яранге Джона. Драбкин знаком пригласил арестованного занять место. Джон повернулся к детям, прижал к себе сначала маленькую Софи-Анканау, потом Билла-Токо. Яко он сказал:
   – Будь настоящим помощником матери. Ты уже взрослый. Я на тебя надеюсь.
   Яко кусал губы, чтобы удержать слезы, и молча кивал головой.
   Наступила очередь прощаться с женой. Отбросив всю обретенную чукотскую сдержанность, Джон крепко прижал к себе Пыльмау и поцеловал в губы. Чукотские каюры из отряда Бычкова с изумлением наблюдали горькую сцену прощания.
   Появился Кравченко. Он твердым шагом подошел к Джону и сказал:
   – Надеюсь, что все выяснится и вы вернетесь обратно в Энмын.
   – Спасибо, – ответил Джон. – Я тоже надеюсь на это.
   Энмынцы наблюдали за отъездом из дверей яранг, не решаясь подойти ближе. Джон знал, что все охотники ушли в море. Отправился даже Орво, который уже редко ходил на промысел.
   Джон уселся позади Драбкина, каюры прикрикнули на собак, и длинный караван из собачьих нарт медленно тронулся на восток.
   Джон сидел спиной к собакам и, пока глаза могли что-то различить, видел возле своей яранги фигуру Пыльмау. Она стояла неподвижно, словно окаменела от горя. Джон вспоминал, как она зела себя эти дни, и поражался ее выдержке. Откуда у нее все это? Неужели эта трудная, полная забот жизнь так благотворно влияет на человека?
   Мысли невольно возвращались к будущему. Что его ждет? В лучшем случае – возвращение обратно в Энмын. Он готов дать любую клятву, что никогда больше не будет вмешиваться в дела большевиков, вообще белых людей, закрыть уста, только бы вернуться обратно к семье, к своим ребятишкам, к любимой Пыльмау.
   А если его постигнет участь Роберта Карпентера и он будет выслан с Чукотки? Позволят ли ему взять с собой семью? Это было бы жестоко – оторвать его от детей и жены. При чем тут подданство? Чистая формальность, которая возникает, когда человеку нужно причинить зло. Ведь могут придраться и к тому, что Пыльмау и дети рождены на азиатском берегу, а Джон – канадец. И отошлют его обратно в Порт-Хоуп…
   Порт-Хоуп. Городок, который никогда не меняется. Джон был уверен, что Порт-Хоуп остался таким же, как десять лет назад. Респектабельные дома, острые шпили церковных зданий, бой башенных часов тихим ранним утром, белки на деревьях маленького городского парка… И дом, в котором он родился. Невысокое крыльцо с цветным фонарем, стекла парадной двери, холл, откуда идут двери: направо – отцовский кабинет. Окна выходят в маленький садик. Рядом с отцовским кабинетом – комната Джона, с окнами на улицу. Джинни стучала ему прямо в окно, отправляясь купаться на берег Онтарио… Слева дверь в гостиную с камином. Гостиная переходила в глубине дома в столовую с дверью прямо на кухню. Пол в столовой ярко-красный, а в гостиной лежал старинный ковер с поблекшим рисунком. Второй этаж целиком принадлежал матери. Там была большая гостиная со старинной фисгармонией, мамина спальня, вторая спальня, для гостей, большая ванная комната, которой пользовалась одна мама, и ее рабочая комната с окнами на улицу. Эта рабочая комната располагалась как раз над комнатой Джона, и но утрам он слышал мягкие материнские шаги. Мать ходила долго-долго, иногда сна останавливалась у окна и стояла…
   Джон предстаг.ил себе, как он входит в гостиную первого этажа и к нему бросается Альберт, черный ньюфаундленд… Нет, Альберт уже давно сдох. И отца нет в живых… Кто же живет в этом доме на Джон-стрит? Неужели одна мать? Она ведь уже старая. Правда, когда сна приезжала в Энмын, она еще выглядела крепкой, хотя горе и согнуло ее плечи… Ну и что же, что он войдет в дом? Он войдет таким, какой он есть, возможно даже, в этой одежде, чтобы снова услышать: «Мне легче было бы увидеть тебя мертвым, чем таким…»
   Нет, дороги назад нет. Давно нет. Ее замело снежным пеплом прожитого. Надо бороться за эту жизнь, которая стала твоей, бороться здесь… Большевики. Он готов был поверить в их чистые помыслы, в их благородные слова, и вдруг такая чудовищная несправедливость, этот грубый обыск, идущий от худших обычаев так называемых цивилизованных народов! Всякая власть, даже преисполненная самых благих намерений, сама по себе утрачивает что-то от человечности. Чукчи в этом убедились, и идея верховной власти ими отвергнута как несвойственная человеческой природе… У них есть только Советы… Советы? Так это же большевистские учреждения! Прежде всего эти пришельцы заставляют выбирать Советы… Как все перепуталось!
   Энмын окончательно скрылся из глаз. Теперь вокруг такая же белая тишина, как всегда, когда путник отрывается от людского жилья. И тогда наступает такое ощущение, словно ты брошен навсегда в этом снежном океане. Проходит немного времени, и наступает ощущение потери земной тверди, и кажется, что ты плывешь между небом и землей, точнее, едешь по невидимой подвесной дороге, проложенной сквозь однородную белую массу.
   На последней нарте ехал Алексей Бычков. Он сидел так же, как и Джон, позади аюра, и его тоже одолевали мысли. Кто же в действительности этот канадец? Все было бы гораздо проще, если бы он торговал, искал золото, но вот так жить, стараться подражать во всем чукчам – это какая-то блажь! И так поступает человек, который учился в университете! Как бы ни объяснял Антон, нормальный человек не станет смотреть сквозь пальцы на окружающую жизнь, где столько грязи и невежества, где все так чудно, что сразу и не доберешься до признаков классовой борьбы. В Энмыне Алексей прошел по всем ярангам. Он увидел такую нужду и запустение, что содрогнулся сердцем, хотя ему приходилось многое видеть. Самый неряшливый уэленский житель выглядел бы здесь чистюлей. Чесотка считалась нормальным состоянием человека, а слезящиеся от трахомы глаза попадались в каждой яранге. Особенно больо было смотреть на ребятишек. Ослабевшие от голода, покрытые почти сплошными струпьями, они представляли жалкое зрелище… А в это время этот Джон проповедовал, что такая жизнь и есть самая верная и лучшая! Конечно. Антон прав, что канадец мешал строительству новой жизни… И правильно, что написал об этом. Хотя потом отпирался, доказывал, что письмо написано под влиянием настроения.
   Когда дело касается блага всею народа, нет места разным интеллигентским чувствам и колебаниям. Макленнана надо было убрать из Энмына, хотя бы на время. Антону еще надо как следует всмотреться в людей, распознать, кто враг, кто друг, кто настоящий сторонник революции, а кто саботажник… Ох, и трудно здесь! Вот уж не ожидал встретиться здесь с такой неразберихой. Особенно неясно с классовой борьбой. Хотя то, что жизнь здешняя нуждается в коренной переделке, – ясно. И здесь нужны решительные люди, а не интеллигентные психи, которые селятся здесь для успокоения своей нечистой совести.
   Чукотка – не место для замаливания грехов, и здешние люди тоже заслужили право на лучшую жизнь.
   Из-за спины своего каюра Бычков видел согнутую спину канадца. Глядя на его опущенную голову, он порой испытывал нечто вроде сочувствия, особенно когда вспоминались Джоновы детишки и жена… Но он тут же отгонял эти чувства и думал о том, что Джон зачем-то велел Ильмочу молчать о том, что у озера Иони найдены следы золота… Но почему в таком случае канадец отказался сотрудничать с Робертом Карпентером?
   Из Петропавловска пришла бумага, в которой говорилось, что американским, английским, норвежским и японским судам разрешается каботажное плавание у берегов Чукотского полуострова с торговыми целями.
   «Если Чукотский уезд будут посещать торговые шхуны без разрешения областного комитета, то вам надлежит в очень вежливой форме предлагать им торговлю прекратить, отправиться в г. Петропавловск для совершения таможенных обрядностей и выборки торговых документов.
   Если владельцы шхун этому распоряжению подчиняться не будут, составляйте подробные протоколы в присутствии местного населения и направляйте в Облнарревком…»
   Бычков вспоминал немногочисленные письменные документы из Петропавловска, которые он заучил наизусть, перечитывая в долгие зимние вечера в комнате Совета.
   «…В настоящее время областная власть переживает чрезвычайно острый финансовый кризис, служащие правительственных учреждений вместо жалования получают полуголодный паек. Поэтому при всем желании выслать вам что-либо из продовольствия не представляется возможным. Дабы вам не оказаться в затруднительном положении, областной комитет разрешает вам кредитоваться там, где вы найдете кредит…» Это ответ на обращение о продовольственной помощи, когда угроза голода нависла над полуостровом.
   Насчет кредита решили сами – взяли и купили необходимое в Номе с помощью Джона Макленнана. Продовольствие взяли из стада Армагиргина… Но как жить дальше? Бочкаревские банды движутся на полуостров, а на помощь со стороны Камчатки надежды нет. Остается только ждать… Ждать и вести борьбу. И прежде всего – очистить побережье и тундру от подозрительных элементов и явных эксплуататоров. Начало положено: Карпентер выселен на Аляску, арестован Армагиргин, Джон Макленнан… Да, с канадцем придется повозиться. Странный тип… И надо обязательно разыскать Ильмоча и заставить поделиться оленьим мясом с береговым населением. А весной организовать охоту так, чтобы обеспечить людей продовольствием на зиму… И открыть бы хоть маленькие лечебные пункты!
   Бычков поглядел на нарту Драбкина и попросил своего каюра затормозить. Остановились все упряжки. Бычков соскочил с нарты и подошел к канадцу.
   – Я хочу ехать с вами, – сказал он по-чукотски.
   – Тяжело будет собакам, – ответил Джон.
   – Я буду править, – сказал Бычков.
   Он заговорил по-русски с Драбкиным. Милиционер кивал головой и часто повторял:
   – Да-да… Да-да…
   Остальные слова Джон не разобрал.
   Бычков уселся рядом и тронул собак.
16
   Баня была выстроена недалеко от школьного здания и представляла сооружение из плавниковых бревен. Она была с плоской крышей и маленьким подслеповатым окошечком.
   Драбкин повел туда Джона Маклеинана мимо высыпавших на улицу и любопытствующих уэленцев. Широкая низкая дверь бани была обита старыми оленьими шкурами. На двери висел огромный амбарный замок. Драбкин дернул его, и он открылся без ключа.
   В комнате было полутемно. В глубине различались полки, уходящие к низкому потолку, а пол окном горел большой каменный жирник. На разостланной оленьей постели возлежал Армагиргин. Приглядевшись, Джон увидел двух женщин, сидящих на корточках по обе стороны жирника. У каждой на колениях лежало шитье.
   – Еттык, – поздоровался Армагиргин. – Какомэй, Сон!
   – Тыетык, – ответил Джон и прошел в глубину, усаживаясь на свободный конец оленьей шкуры.
   Драбкин ушел, прогремев в дверях замком.
   – И тебя в сумеречный дом? – спросил Армагиргин.
   Джон молча кивнул.
   – За что же? Ты не владел островом, – заметил старик.
   – Скажут, наверное, за что, – ответил Джон.
   – И не торговал, – продолжал перечислять Армагиргин, – только жил по-нашему. Разве это вина? И что такое вина?
   Джону не хотелось вступать в разговор со стариком, и он ответил:
   – Все, что надо, – обо всем скажут. И о вине тоже. Человек часто и не чувствует собственной вины, пока ему не покажут, каков он.
   – Это ты верно сказал, – подхватил Армагиргин. – Мне казалось, я живу правильно. И люди, которые жили вокруг меня, тоже считали, что моя жизнь такая, как надо. И вот пришли большевики и сказали: плохо живешь, старик. Не отдаешь своего богатства бедным людям, общаешься с богами. Это нехорошо. Значит, вина зависит от того, откуда посмотреть.
   – А ты считаешь: правильно жил? – спросил Джон, против воли втягиваясь в разговор. – Что ездил верхом на людях и равнодушно смотрел, как в береговых селениях с голоду гибли люди?
   – Свыше мне было велено сесть верхом на человека, – таинтсвенным шепотом отвечал Армагиргин. – Боги настояли. Может быть, я сам этого не хотел. Но разве можно ослушаться богов? А то, что люди гибли от голода, это не моя вина. Прежде всего – вина самого человека. Когда я чувствовал, что люди зря страдают, я помогал им. Это все могут сказать.
   – А что же боги не могут вызволить тебя из сумеречного дома? – язвительно спросил Джон.
   – Зачем их беспокоить по такому ничтожному поводу, – ответил Армагиргин. – Сам выйду, когда надоест.
   Джон с интересом посмотрел в лицо старику. В глазах горел хитрый огонек. Армагиргин был тщедушен, и неизвестно, на чем держалась его неограниченная власть над островными жителями.
   Беседа неожиданно оборвалась грохотом замка. В баню опять вошел Драбкин и позвал Джона:
   – Макленнан – на волю!
   Джон вышел и зажмурился от яркого света: действительно сумеречный дом эта баня! Стоял пасмурный день, но Джону показалось, что он вышел на солнце. Его ослепил яркий отсвет свободы, того неосязаемого, но дорогого человеческого достояния, которое уже не принадлежало ему целиком.
   Драбкин повел Макленнана в знакомое здание школы Совета. В комнате сидели Тэгрынкеу, Бычков и еще какие-то незнакомые русские и чукчи. Чуть поодаль курил свою короткую трубочку Гэмалькот. На столе Джон заметил большую жестяную миску с мясом и эмалированную кружку с чаем.
   – Етти, Сон, – неожиданно дружелюбно поздоровался с Джоном Тэгрынкеу и показал на еду: – Подкрепись.
   Джон ел, а люди в комнате занимались своими, делами, разговаривали, даже о чем-то спорили, лишь изредка поглядывая на жующего Джона. А он ел и размышлял о том, что дело его не так уж плохо, если так хорошо кормят и вдобавок обращаются вежливо.
   Тэгрынкеу вдруг сказал:
   – Когда я сидел в американском сумеречном доме, еды было совсем мало, да и охранник все время кричал и топал ногами…
   Джон выпил кружку хорошо заваренного чая и только тогда отставил ее в сторону, когда Тэгрынкеу подсел к нему. Подошли и другие. Только один Гэмалькот оставался в стороне и сидел с таким же невозмутимым видом с самого начала.
   Алексей Бычков сначала попытался поговорить по-чукотски, но это у него плохо получалось, поэтому Тэгрынкеу после него переводил на чукотский язык.
   – Несмотря на арест, Революционный Совет не считает вас, мистер Макленнан, врагом революции. – Тэгрынкеу переводил свободно, иногда опережая Бычкова и явно много прибавляя от себя. – Мы все хорошо знаем, какое добро ты сделал маленькому селению Энмын, помним, как в прошлом году помог Совету приобрести товары на Аляскинском берегу и вызволил меня из американского сумеречного дома. Но мы солдаты революции и ведем беспощадную борьбу против богатых людей. Я знаю, что ты не так богат, а можно сказать – даже беден. Не сердись на меня, но бумагу на арест написал я. Вот как это получилось…
   Бычков замолчал, а Тэгрынкеу продолжал на чукотском языке:
   – В нашем Совете с помощью уполномоченного Камчатского губревкома было решено: всех иностранцев, особенно торговцев, выселить. Надо было убрать и тех, кто явно сопротивлялся новой жизни. Правда, богатеев мы решили до поры до времени не трогать, может, пригодятся – и правильно сделали: если бы не Армагиргин и его островное стадо, северное побережье уже было бы покрыто трупами умерших от голода. И тебя решили не трогать: знали твою жизнь, твои думы… Надеялись даже, что будешь нам помогать. И первое время было действительно так: вспомни, как мы ездили за товарами в Ном. Я тогда очень сильно радовался, что ты с нами, потому что революция – это не только для русских, чукчей и эскимосов, но и для канадцев, норвежцев и всех народов мира. Так говорил Ленин. Правда?
   Тэгрынкеу повернулся к Бычкову, и тот в знак одобрения молча кивнул.
   – Но ты отказался послать своих детей учиться грамоте и ничем не помог школе. Этого никто из нас не может понять. А энмынцы все время смотрят на тебя, оглядываются на тебя, что ты скажешь, как ты посмотришь. И раз что-то не одобряешь – им кажется, что и они не должны этого делать. Трудно нашему Антону Кравченко работать так. Поэтому мы и решили тебя арестовать и увезти из Энмына, чтобы люди без помех могли понять, что им нужно делать в новой жизни. Я думаю, что ты все понимаешь и не держишь зла в сердце.
   Тэгрынкеу замолчал и вопросительно посмотрел на уполномоченного Ревкома. Перед Бычковым лежал дневник Джона Макленнана и проект обращения в Лигу Наций.
   – Надо вот еще что добавить, – сказал Бычков. – Мы внимательно изучили ваши бумаги и видим, что ваши взгляды резко расходятся с целями пролетарской революции. И ваши рассуждения и проекты обращения в Лигу Наций – это, извините, мелкобуржуазные иллюзии…
   На этом месте переводивший Тэгрынкеу запнулся.
   – Это мне трудно перевести, – смущенно сказал он.
   – Ну, скажи, что его дневник и обращение в Лигу Наций – это несерьезные дела. Главное – это делать жизнь своими руками. Я надеюсь, что он понимает, что это такое, если жизнь научила его чему-нибудь. И поэтому по решению Ревкома и Совета мы пока подержим его здесь и запросим Облнарревком.
   – Можно мне что-нибудь сказать? – попросил Джон.
   Тэгрынкеу кивнул.
   – Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…
   – Вы – британский подданный, – сказал Бычков.
   – У меня нет никакого гражданства! – отрезал Джон. – Я просто человек.
   – Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, – спокойно ответил Бычков. – Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы – власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.
   Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.
   Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней – подушка и одеяло из сборного пыжика.
   – Вернулся? – приветствовал приход Джона Армагиргин. – Что они с тобой сделали?
   – Ничего, разговаривали, – коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.
   – Они бьют словами больнее, чем кэнчиком! [46] – взвизгнул Армагиргин. – Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю – когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…
   Старик понемногу возбуждался:
   – Это все табак, дурная веселящая вода, ружья, металлические вещи! Все, что оттуда шло, все было вредно, и я это понял сразу и предостерегал людей…
   На губах Армагиргина выступила белая пена, и он вдруг в изнеможении упал на спину на оленью шкуру, и тихое пение заполнило баню.
   Джон сначала не мог разобрать слов, пока женщины невозмутимо отложив шитье, не вступили в пение повелителя своими тонкими голосами:
 
   Моя вселенная, ты радуешься мне и детям моим.
   Мое существование для тебя истинное удовольствие,
   Открой мне свои тайны и возьми меня в слуги,
   И сольемся мы в радости, пребывая одни…
 
   Джон слышал об этих песнях, где смысл был затуманен символикой, понятной только одному поющему. Но эта песня наверняка не была сиюминутной импровизацией, ибо жены Армагиргина самозабвенно, прикрыв свои маленькие глазки морщинистыми веками, пели, раскачиваясь в такт, иногда даже опережая старика:
 
   Ягоды, цветы, травы, растущие в логах и долинах,
   Небеса расписные и полчиша разных червей,
   Длиннокрылые уши, порхающий запах мочи.
   Пронзительный выкрик из глотки ночью живущей птицы…
 
   Голоса то слабели, то снова наливались силой и действовали успокаивающе, несмотря на странность слов…
 
   Красные языки огня обвили оленьи рога,
   Чрево кипит смесью крови и зеленой съедобной травы,
   Слова невидимых крыльев на лодочных стройных боках,
   Посвист слышен, как зов свыше, небесных полос.
 
   Темнело за крошечным окном. Жирник так и оставался незажженным, и тьма сгущалась в маленькой комнате, становилась осязаемой, густой, как «смесь крови и зеленой съедобной травы». Дремота обволакивала Джона, тяжелели веки, и в душу вселялось чуткое успокоение, тревожное ожидание.
   Джон заснул, откинувшись на свернутое пыжиковое одеяло, и проспал до прихода Драбкина и Тэгрынкеу.
   – Пошли ко мне, – позвал Тэгрынкеу.
   Яранга Тэгрынкеу небольшая, но аккуратная, и собаки отделены от остальной части чоттапша заборчиком из старой рыболовной сети. Джон и Тэгрынкеу выбили из обуви снег, сняли верхнюю одежду и вползли в полог, ярко освещенный двумя жирниками и небольшой керосиновой лампой. Женщина хлопотала возле столика, расставляя чашки, Каждую из них она демонстративно вытирала чистой тряпицей.
   Джон уселся на предложенное место и огляделся. Полог напомнил жилище Тнарата, такое же добротное и аккуратное. Домашние боги и священные предметы не выглядывали из всех углов, а скромно присутствовали на своих местах.