Здесь, в кирпичном корпусе клиники, где в эти дни был ХППГ № 496[28], приступила к работе комиссия военных врачей, назначенная приказом члена Военного совета 1-го Белорусского фронта генерал-лейтенанта Телегина еще 3 мая, после обнаружения трупов Геббельса и его семьи. В нее входили видные судебно-медицинские эксперты и патологоанатомы: главный патологоанатом Красной Армии подполковник Краевский, врачи Маранц, Богуславский, Гулькевич. Возглавлял эту комиссию главный судебно-медицинский эксперт 1-го Белорусского фронта — подполковник медицинской службы Фауст Иосифович Шкаравский.
   Воистину знаменательно — Адольфа Гитлера анатомировали под руководством доктора Фауста!
   Вскрытие произвела женщина-врач, майор медицинской службы Анна Яковлевна Маранц, исполнявшая обязанности главного патологоанатома 1-го Белорусского фронта.
   Это было в Берлин-Бухе 8 мая.
   Вот каким предстал Гитлер на судебно-медицинское исследование. Об этом говорится в акте:
 
   «В деревянном ящике длиной 163 см, шириной 55 см и вышиной 53 см доставлен обгоревший труп мужчины. На трупе был обнаружен обгоревший по краям кусок трикотажной материи размером 25х8 см, желтоватого цвета, похожий на трикотажную рубашку.
   Ввиду того, что труп обгорел, судить о возрасте трудно, можно предположить, что возраст был около 50—60 лет, рост 165 см (измерение неточное, вследствие обугливания тканей)… Труп в значительной мере обугленный, от него ощущается запах горелого мяса…»
 
   «На значительно измененном огнем теле видимых признаков тяжелых смертельных повреждений или заболеваний не обнаружено», — записано в акте.
 
   «Во рту обнаружены кусочки стекла, составляющие часть стенок и дна тонкостенной ампулы».
 
   После подробного исследования комиссия пришла к заключению: «Смерть наступила в результате отравления цианистыми соединениями».
 
   Никаких других признаков, которые могли вызвать смерть, установлено не было.
   Западные исследователи, журналисты и мемуаристы часто настаивают на том, что Гитлер застрелился. Одни — по неведению, из-за курсировавших неточных данных о смерти Гитлера, другие — из желания хоть как-то приукрасить обстоятельства его конца: по традиции германской армии командир, если он кончает жизнь самоубийством, должен прибегнуть к огнестрельному оружию. Но характерно, что и генерал Кребс — «военная косточка» — предпочел принять яд, как более надежное средство.
   В те дни мы не придавали значения, каким именно способом покончил самоубийством Гитлер. Нам это было безразлично. Но доктор Фауст Шкаравский и его компетентные коллеги произвели тогда тщательное медицинское исследование и установили, что Гитлер принял яд.
 
* * *
 
   Гюнше, стоявший под дверью, выстрела не слышал зато почувствовал сильный запах горького миндаля когда дверь оказалась немного приоткрытой. Но кое-кто! например, секретарша Гитлера Гертруда Юнге, слышала. Она сказала:
   «Когда я вышла из кабинета Гитлера и поднялась на лестничную площадку убежища, я услышала два выстрела. Предполагаю, что выстрелы произведены в кабинете Гитлера».
   Как бы там ни было, люди решили, что Гитлер застрелился. Вот ведь и ординарец Гитлера Бауер, вскоре встретивший охранника Менгерсхаузена, сказал ему об этом. Так говорили и другие приближенные фюрера.
   Раздался ли на самом деле в комнате Гитлера выстрел или лишь почудился тем, кто ожидал за дверьми конца? И если он в самом деле раздался, то кто же стрелял?
   Сейчас мы впервые разберемся здесь в этом.
   Встретившиеся мне показания начальника личной охраны Гитлера — Раттенхубера — как будто бы проливали на это свет.
 
   «Примерно часа в 3—4 дня, зайдя в приемную, — пишет он, — я почувствовал сильный запах горького миндаля. Мой заместитель Хагель с волнением сказал, что фюрер только что покончил с собой.
   В этот момент ко мне подошел Линге, он подтвердил известие о смерти Гитлера, заявив при этом, что ему пришлось выполнить самый тяжелый приказ фюрера в своей жизни.
   Я удивленно взглянул на Линге. Он пояснил мне, что Гитлер перед смертью приказал ему выйти на 10 минут из комнаты, затем снова войти, обождать в ней еще 10 минут и выполнить приказ. При этом Линге быстро ушел в комнату Гитлера и вернулся с пистолетом «вальтер», который положил передо мной на столе. По специальной внешней отделке я узнал в нем личный пистолет фюрера. Теперь мне стало понятно, в чем заключался приказ Гитлера.
   Гитлер, видимо усомнившись в действии яда, в связи с многочисленными впрыскиваниями, которые на протяжении длительного времени ему ежедневно производили, приказал Линге, чтобы тот пристрелил его после того, как он примет яд… Присутствовавший при нашей беседе имперский руководитель гитлеровской молодежи Аксман взял пистолет Гитлера и сказал, что он его спрячет до лучших времен».
 
   Раттенхубер не знал, видимо, еще одного обстоятельства, побудившего Гитлера дать этот приказ Линге. Дело в том, что, когда испытывали яд на второй собаке, отравленный щенок долго боролся со смертью, и в него выстрелили. Это было установлено при вскрытии найденных в воронке умерщвленных собак, хотя поначалу этого не заметили и в акте их обнаружения это не отражено.
   Врачи пришли к такому выводу:
 
   «Метод умерщвления собаки можно представить так: сначала ее отравили, возможно, небольшой дозой цианистых соединений и, отравленную, агонизирующую, пристрелили».
 
   У Гитлера, наблюдавшего за отравленными собаками, могло усилиться опасение, подействует ли яд.
   «Линге стрелял в Гитлера», — заявил Раттенхубер.
   Мне представилось, что рука у Линге могла дрожать, когда он стрелял в мертвого фюрера, и пуля не попала в него.
   Значит, если все же выстрел в комнате Гитлера раздался, он произведен был Линге. Но след от выстрела затерялся.
 
* * *
 
   Когда умирают тираны, в первый момент наступает замешательство — возможно ли это, неужто и они состоят из смертных молекул?
   Вслед за тем обстоятельства их смерти, если они хоть сколько-то смутны, начинают обрастать легендами. В случае с Гитлером для этого мог возникнуть простор.
   Но получилось не так, как того добивался гроссадмирал Дениц, которому Гитлер завещал всю верховную власть, объявивший заведомую ложь в специальном заявлении: Гитлер пал в бою во главе защитников столицы германской империи.
   И не так, как об этом заявил унесший всего лишь пистолет рейхсфюрер молодежи Аксман: он-де унес пепел Гитлера.
   И не так, как описал конец Гитлера в своей сенсационной книге «Я сжег Гитлера» его шофер Кемпка, где выстрел и алые цветы в вазе слились в один букет.
   И не так, как резюмировал в своем серьезном исследовании английский историк Тревор-Ропер:
 
   «Так или иначе, но Гитлеру удалось достичь своей последней цели. Подобно Алариху, разрушившему Рим в 410 году и секретно похороненному своими сторонниками на дне реки Бузенто в Италии, современный разрушитель человечества навсегда скрыт от людских глаз».
 
   Красная Армия сквозь четырехлетие беспрерывных тяжелых сражений пришла в Берлин и освободила человечество от Гитлера.
   Люди, которым было поручено установить истину о Гитлере, выполняли задание с чувством огромной ответственности. Всякая неясность на этот счет, казалось им, вредна, она будет плодить легенды, которые могут лишь способствовать возрождению нацизма.
   «Гитлер — труп или легенда?» — так называлась переданная в мае 1945 года агентством Рейтер статья.
 
   «Обследование этих человеческих останков, — писалось в ней, — представляет собой кульминационный пункт продолжавшихся целую неделю напряженных розысков среди развалин Берлина.
   Розыски вели солдаты Красной Армии, добивавшиеся неопровержимых доказательств смерти Гитлера».
 
   Мы надеялись, что со дня на день будут оглашены эти неопровержимые доказательства. Народ, отдавший все для победы над фашизмом, вправе узнать, что поставлена последняя точка в этой войне.
   Ответить точно на вопрос, жив ли Гитлер, было важно также и для будущего Германии.
   Но 8 мая в нашей печати появилось сообщение о том, что Гитлер где-то скрывается.
   К этому времени кое-кто из начальников, улавливающих идущие «сверху» флюиды, уже перестал испытывать интерес к выяснению обстоятельств смерти Гитлера и не слишком одобрял рвение, с которым мы добивались доказательств.
   В поисках и на первом этапе расследования участвовало немало людей. Но к 8 мая разведчики уже разъехались по своим корпусам и дивизиям, и группа полковника Горбушина предельно сократилась. Собственно, кроме майора Быстрова, в ней был еще только переводчик — я.
   Мы думали: если не сейчас, по горячим следам событий, а лишь в какие-то отдаленные годы, в каком-то неясном будущем будут предъявлены всему миру, нашим потомкам добытые доказательства, окажутся ли они тогда достаточно убедительными? Все ли сделано для того, чтобы факт смерти Гитлера и факт обнаружения его трупа остались бесспорными и спустя годы?
   Полковник Горбушин в этих сложных обстоятельствах решил добыть бесспорные доказательства.
 

Решающий аргумент

   В Берлин-Бухе 8 мая, в тот самый день, когда в Карлсхорсте предстояло подписание акта капитуляции Германии, о чем я еще не знала, полковник Горбушин вызвал меня и протянул мне коробку, сказав, что в ней зубы Гитлера и что я отвечаю головой за ее сохранность.
   Это была раздобытая где-то, подержанная, темно-бордового цвета коробка с мягкой прокладкой внутри, обшитой атласом, — такие коробки делаются для парфюмерии или для дешевых ювелирных изделий.
   Теперь в ней содержался решающий аргумент — непреложное доказательство смерти Гитлера, — ведь во всем мире нет двух человек, чьи зубы были бы совершенно одинаковы. К тому же это доказательство могло быть сохранено на долгие годы.
   Вручена эта коробка была мне, потому что несгораемый ящик отстал со вторым эшелоном и ее некуда было надежно пристроить. И именно мне по той причине, что группа полковника Горбушина, продолжавшая заниматься изучением всех обстоятельств конца Гитлера, сократилась к этому времени, как я уже сказала, до трех человек. Все, что было связано с установлением смерти Гитлера, держалось в строгом секрете.
   Весь этот день, насыщенный приближением Победы, было очень обременительно таскать в руках коробку и холодеть при мысли, что я могу где-нибудь невзначай ее оставить. Она отягощала и угнетала меня.
   Положение, в котором я оказалась, было странным, ирреальным, особенно если на это взглянуть сейчас, вне контекста войны. Война ведь сама по себе — патология. И все, что происходило на войне, что пережито, непереводимо на язык понятий мирного времени и не соотносится с его обычными психологическими мерками.
   Для меня к этому времени уже произошла девальвация исторических атрибутов падения третьей империи. Мы перегрузились. Смерть ее главарей и все, что ее сопровождало, уже казалось чем-то обыденным.
   И не мне одной. Телеграфистка Рая, с которой я виделась, когда меня вызывали в штаб фронта, примерила при мне белое вечернее платье Евы Браун, которое ей привез из подземелья имперской канцелярии влюбленный в нее старший лейтенант Курашов. Платье было, длинное, почти до полу, с глубоким декольте на груди, и успеха у Раи не имело. А как исторический сувенир оно ее не интересовало.
   В тот же день, 8 мая, ближе к полуночи, я собиралась лечь спать в комнате, которую мне отвели внизу в двухэтажном коттедже, когда вдруг услышала свое имя и поспешно поднялась по очень крутой деревянной лестнице на второй этаж, откуда раздавались голоса, звавшие меня.
   Дверь в комнату была распахнута. Майор Быстров и майор Пичко стояли возле приемника, вытянув напряженно шеи.
   Странное дело, ведь мы были готовы к этому, но, когда наконец раздался голос диктора: «Подписание акта о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил», мы замерли, растерялись.
 
   «1. Мы, нижеподписавшиеся, действуя от имени Германского верховного командования, соглашаемся на безоговорочную капитуляцию всех наших вооруженных сил на суше, на море и в воздухе, а также всех сил, находящихся в настоящее время под немецким командованием, — Верховному главнокомандованию Красной Армии и одновременно Верховному командованию Союзных экспедиционных сил.
   2. Германское верховное командование немедленно издает приказы всем немецким командующим сухопутными, морскими и воздушными силами и всем силам, находящимся под германским командованием, прекратить военные действия в 23—01 часа по центральноевропейскому времени 8-го мая 1945 года, остаться на своих местах, где они находятся в это время, и полностью разоружиться…»
 
   Звучал голос Левитана: «В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны…» Мы восклицали что-то, размахивали руками.
   Молча разливали вино. Я поставила коробку на пол. Втроем мы молча чокнулись, взволнованные, встрепанные, притихшие, под грохот доносившихся из Москвы салютов.
   Я спускалась по крутой деревянной лестнице на первый этаж. Вдруг меня точно толкнуло что-то, и я удержалась за перила. Никогда не забыть чувство, которое потрясло меня в этот миг.
   Господи, со мной ли это все происходит? Неужели это я стою тут в час капитуляции Германии с коробкой, в которой сложено то, что осталось неопровержимого от Гитлера?
 
* * *
 
   Прошло много лет, прежде чем я снова побывала здесь. От Шейнхаузер-аллее поезд надземки, снизившись, идет по невысокой насыпи мимо новостроек, садовых участков, заводских труб, все дальше на восток, мимо раздавшихся к горизонту полей, травянистых полянок, и кажется, будто едешь пригородом, но это все еще Берлин в его довоенных границах. И наконец — станция Берлин-Бух, дальняя окраина столицы.
   Сейчас здесь, в Бухе, было — или это только казалось мне — по-иному: бойко, людно, густо застроено.
   В поисках улицы, где я прожила несколько дней тогда, в мае, я обратилась за помощью к двум прохожим — в отличие от других, эти двое шли не торопясь, вразвалку. Были они в помятых фетровых шляпах, с посеченными морщинами, обветренными лицами — овцеводы здешнего кооперативного хозяйства, направлявшиеся посидеть за стаканом пива в ресторацию. Им было непривычно встретить тут, у себя в поселке, иностранку — туристы сюда не заезжают.
   — Но я была ведь тут в мае сорок пятого с армией.
   Они пожимали плечами, щурясь, недоумевая, не сразу поверив, и называли Сталинград, где оба воевали.
   Мы поговорили о том о сем, о жизни, о здешних заработках, разглядывая друг друга, удивляясь нашей встрече и возбуждаясь, потому что за плечом у каждого встало свое, пережитое.
   Я еще зашла в лавочку-мастерскую часовщика, надеясь встретить всезнающего старожила. Прозвенел колокольчик двери, извещая о появлении клиента. Из-за перегородки вышел в длинном, до щиколоток, белом халате пригорбленный древний часовщик.
   Старая вильгельмовская Германия глянула на меня сквозь очки. Подойдя к прилавку, часовщик набросал на листочке мне в помощь план поселка.
   Был оранжевый, сияющий, осенний закат, спешащие к поезду люди, закончившие рабочий день в клиниках Буха, детвора, возвращающаяся из детского сада, устланные опавшими листьями дорожки парка и приземистый обелиск с красной звездой на вершине.
 
   «Вечная слава героям, павшим в боях за освобождение человечества от ига фашизма».
 
   Сюда, на эту северо-восточную окраину, первыми вошли в Берлин бойцы нашей 3-й ударной армий.
   Я взволнованно бродила по улице, отыскивая тот дом с крутой лестницей, где меня с коробкой в руках застигло известие о том, что война кончилась.
 
* * *
 
   Что такое Победа? Ее можно изваять — и это будет Виктория, влекомая квадригой над триумфальной аркой. Ее можно запечатлеть в архитектурном творении — Пропилеи, Бранденбургские ворота…
   Но что такое она — просто для человека? Для человека у себя на многострадальной родине? Для человека, пришедшего за ней в Берлин? Как ухватить это состояние? Это ликующее «ах!», словно на качелях в верхней точке взмаха, и ходуном все — вот и конец, и жив, и замирает сердце от неописуемой радости: выходит, будешь бродить по улицам родных городов, глазеть на небо, по сторонам, что-то еще делать, а войны нет и нет больше. И уже близка нахлынувшая горечь пережитого и растерянность перед обретенным будущим.
   Подъемный дух победы — а самое возвышенное в нем, быть может, эта горечь, — как удержать его? Как соотнести победу с великими, беспощадными, самоотверженными усилиями на всем пути к ней?
   …Утром 9 мая все бурлило в поселке Берлин-Бух. В ожидании чего-то необыкновенного, какого-то неописуемого торжества и веселья, каким должен быть отмечен этот долгожданный День Победы, кое-кто уже отплясывал, где-то пели. По улице поселка в обнимку ходили бойцы. Девушки-военные срочно стирали гимнастерки.
   Мы с полковником Горбушиным выехали в это утро с новым заданием — нам надо было отыскать дантистов Гитлера.
   В судебно-медицинском заключении было сказано:
 
   «Основной анатомической находкой, которая может быть использована для идентификации личности, являются челюсти с большим количеством искусственных мостиков, зубов, коронок и пломб».
 
   В акте, на который ссылалось это заключение, дано было подробное их описание. Врачи отделили челюсти, сложили их в коробку.
   Тягач тянул куда-то орудие, и на стволе, как и на борту повстречавшегося нам грузовика, еще сияли буквы: «Даешь Берлин!»
   Красноармейцы, и пушки, и машины — все было на местах. Все осталось как прежде. И вместе с тем все внезапно становилось иным.
   Пушкам — не стрелять больше, солдатам — не идти в атаку. Долгожданный мир пришел на землю, и не только те далекие бои на волжских берегах, но и совсем еще близкие бои в дни ни с чем не сравнимого подъема духа, когда рвались на Берлин, сегодня становились историей.
   Накануне было тепло, совсем по-летнему, а теперь небо нахмурилось. День был сероватый, без солнца. Но цвели сады в берлинском пригороде, пахло сиренью, у дороги в траве, пестревшей желтыми цветами одуванчика, сидели двое немцев — парень и девушка. На их молодых, оживленных лицах было написано, что войне — конец, конец кошмару, смерти и что жить на свете — неимоверное благо.
   С уцелевшей окраины мы снова въезжали в разрушенный Берлин. Кое-где дымилось. Воздух города еще был насыщен гарью сражений. В проломе стены мелькнуло закопченное красное полотнище — самодельное знамя, одно из тех, которыми бойцы запасались на подступах к Берлину и хранили за пазухой, чтобы водрузить в германской столице.
   Могли ли мы надеяться отыскать кого бы то ни было в хаосе разрушенного войной огромного города.
   Трофейный «форд-восьмерка» с шофером Сергеем за рулем много часов колесил в тот день, 9 мая, по берлинским улицам.
   Вот он на сохранившейся у меня фотографии — сибиряк Сергей, молчаливый увалень, привалившийся к автомобилю, вытащенному из кювета еще под Познанью.
   Этот самодельно им выкрашенный «форд-восьмерка» — черный, в буграх и прогалинах — ковылял по бездорожью улиц, заваленных рухнувшими домами, то и дело тормозил, свирепо рвал с места и мчался по расчищенным для проезда магистралям.
   Не раз в этот день прохожие объясняли нам, как попасть на ту или иную улицу. Берлинские мальчишки, охотно подсаживавшиеся в машину, чтобы указать нам дорогу, не ведали, какого исторического приключения они безымянные участники.
   Наконец поиски привели нас туда, где находятся корпуса университетских клиник «Шаритэ». Они были причудливо раскрашены цветными полосами для маскировки. Одной из этих клиник — уха, горла и носа, — нам сказали, руководил профессор-ларинголог Карл фон Айкен, лечивший Гитлера. Но в Берлине ли он, застанем ли мы его — в этом у нас не было уверенности.
   Мы въехали на территорию клиники. Сейчас здесь был госпиталь в основном гражданский. Он размещался в подземелье, где под сводчатыми низкими потолками слабо мерцали лампочки. Медицинские сестры в серых платьях, в белых косынках с красным крестом на лбу, с измученными лицами сурово, безмолвно несли свои обязанности. На носилках переносили раненых.
   Оттого, что находившиеся в этом мрачном, тесном подземелье раненые были людьми невоенными, жестокость окончившейся вчера войны ощущалась здесь особенно остро.
   Здесь же находился профессор Айкен, высокий, старый, худой. Работая в ужасных условиях, он в опасные, трагические дни не покидал свой пост, не бежал из Берлина перед капитуляцией, как ни склоняли его к этому, и по его примеру весь персонал оставался на местах. Он провел нас в раскрашенное по фасаду здание его клиники, все еще пустовавшее. Здесь, в его кабинете, у нас состоялся неторопливый разговор.
   Да, ему приходилось оказывать медицинскую помощь рейхсканцлеру Гитлеру по поводу болезни горла еще в 1935 году. После покушения на Гитлера в июле 1944 года Айкен снова лечил его, так как от взрыва бомбы у Гитлера были порваны барабанные перепонки и значительно потерян слух. Слух постепенно стал восстанавливаться, и обошлось без операции.
   Из личных врачей Гитлера фон Айкен назвал профессора Морелля. Зубной врач рейхсканцелярии, по сведению Айкена, был одновременно и личным врачом Гитлера, но его фамилию он не знал. А нам нужен был именно этот врач.
   Айкен послал кого-то в зубоврачебную клинику «Шаритэ», чтобы разузнать об этом враче. А мы тем временем продолжали наш разговор.
   …Через много лет я еще раз пришла сюда. Это здание, очищенное от маскировки, темно-бурого кирпича, как и все здесь университетские клиники; декоративные деревья ветвятся по стенам.
   Стайка студентов, спешащих на вечернюю лекцию. Стук каблуков юной практикантки в белом коротеньком халате с разбросанными по плечам волосами.
   «Шаритэ» — Charite, — что-то совсем не медицинское в звучании слова. О «Шаритэ»! О корпоративный дух, о взлет университетской медицины, о приверженность этим сумрачным корпусам!
   «Шаритэ» — на разделе двух Берлинов, и тут же в стене — лаз, официальный — для западноберлинских врачей, пожелавших остаться на работе здесь, в своих клиниках, несмотря на сравнительно небольшой заработок.
   Старые металлические буквы, углубленные в кирпич: «Клиника уха, горла и носа». Пустая детская коляска у входа. Давняя белая эмалевая дощечка — просьба вытирать ноги. Окно регистраторши.
   Я спросила о фон Айкене. Немолодая регистраторша вышла ко мне.
   — Вы его знали?
   Я кивнула утвердительно.
   Как было ответить? Знала ли? И нет, и да. He знала его — протяженно, годами. Но узнала в тот единственный раз намного полнее, чем это возможно при обычном знакомстве, потому что не рядовой, не обычной была ситуация, в какой мы знакомились. «Вы возглавляете клинику уха, горла и носа?» — «Совершенно верно».
   Почему не ушел, не бежал, не спасался? Ведь так звали, настаивали. Разве не страшна встреча с нами? Да, конечно, долг врача, главы клиники. Но в облике, но в глазах, обращенных ко мне сквозь очки, — что-то еще сверх того. Но что же? «О, ничего загадочного. Конечно же я припадаю к традициям, ибо я немец». Мог бы сказать, но разговор наш поплоще. Да, лечил Гитлера. Горло. Профессиональное заболевание.
   А о какой традиции, почтенный старик, наш внутренний, наш скрытый диалог?
   О традиционной нерушимости. Не о той треклято чуждой, безвыборной, вымуштрованной. На этот раз со всей генетической культурой — избирательный этический выбор.
   Регистраторша повела меня вглубь, в коридор клиники, где старый пол выстлан современным пластиком, на декоративных стеллажах стоят горшочки с зелеными вьющимися растениями, как это часто можно увидеть сейчас, и на открытом окне набухает ветром нейлоновый занавес.
   Молча подвела меня к висевшему на стене портрету — большая фотография, вправленная в холст. Так я еще раз увидела Карла фон Айкена.
   Постаревший. Седой, с крупными усами. Белый накрахмаленный воротничок, темный галстук в белых горошинах. Очки надеты небрежно, с интеллигентской беспечностью, и дужка приминает крупное мягкое ухо. А в глазах за очками — все тот же молчаливый подтекст разговора.
   Он принял клинику в 1922-м и руководил ею еще пять лет со дня нашего свидания — до 1950 года. А уйдя на покой, прожил еще десятилетие, умерев в возрасте 87 лет. Выходит, тогда, в мае, ему было 72 года.
   — Er war sehr berühmt! — (Он был очень знаменит!) — сказала регистраторша.
   Четыре портрета его почивших предшественников на посту директора клиники открывали галерею, два следовали уже за ним.
   Мелькнул в коридоре молодой врач в белых штанах, халате и белых туфлях — должно быть, только что из операционной.
   Я вышла из клиники.
   Ветром раскачивало над входом старый фонарь и срывало желтые листья с кленов. Женщина копошилась над коляской, водворяя ребенка, побывавшего на приеме у врача.
   …Вернемся к нашему рассказу.
   Из зубоврачебной клиники, куда посылал Айкен, пришел студент. Ему известно имя зубного врача Гитлера — профессор Блашке, и он вызвался проводить нас к нему.
   Студент, в черном демисезонном пальто, без шляпы, с волнистыми темными волосами над круглым мягким лицом, был приветлив и общителен. Он сел с нами в машину и указывал дорогу. Оказывается, он болгарин, учился в Берлине, здесь его застала война и он не был выпущен на родину.