Кратер войны, как оказалось, имеет свойство мгновенно гаснуть после отбоя. Ты, крохотный его уголек, еще пыхтишь, тлеешь, вспыхиваешь, а он уже затух, и пламя войны не подкрашивает больше остывшие развалины.
   Пожалуй, что теперь они — всего лишь параграф при инвентаризации городского имущества, его непременный ассортимент. Эти руины — взнос города прошлому и его новая точка отсчета.
 
* * *
 
   На фронте мне приходилось разговаривать с захваченными в плен немецкими солдатами, психика которых была насквозь пропитана нацизмом. Но редко. Гораздо чаще они были похожи на обыкновенных людей. И это их несоответствие чудовищному монолиту, которому они принадлежали еще полчаса назад, было порой странным и ранящим.
   В Стендале, вблизи, мне многие жители города были симпатичны, и феномен, называвшийся «фашист», в тех условиях, в общем, не обнаруживался.
   Это были странные дни без войны, в чужом, малопонятном мире, не нуждавшемся в твоем освоении — ведь тебе тут не жить.
   Но хотелось понять, как тут все было еще совсем недавно.
 
* * *
 
   Часть бумаг из «фюрербункера» мы еще продолжали возить с собой и лишь позже отправили в штаб фронта, откуда они попали в архив. Я разбирала их здесь, в Стендале. Среди личных бумаг Гитлера были, например, директивы о проведении собраний с его участием. Это в пору его пропагандистских поездок до прихода к власти. Из мюнхенской «частной канцелярии Адольфа Гитлера» директивы рассылались по городам Германии руководителям нацистских групп. Запрещалось предавать гласности предстоящее собрание, пока не поступит письменного подтверждения от Адольфа Гитлера или его личного секретаря. «Нарушение этого повлечет за собой те последствия, что Адольф Гитлер принципиально не явится».
   Было разработано все: церемониал встречи Гитлера, поведение председательствующего, размер платы за входные билеты и прочее.
   «Адольф Гитлер не говорит с кафедры. Кафедра поэтому убирается. Вместо нее обязательно ставится маленький столик слева от оратора с тем, чтобы на него можно было складывать конспект. На столе должна стоять нераскупоренная бутылка минеральной воды комнатной температуры, несколько бутылок наготове».
   «В очень жаркий день во время речи держать наготове лед, который, в случае нужды, Адольф Гитлер употребляет для охлаждения рук».
 
   «Председательствующий, открывая собрание, должен быть очень краток. Речь Адольфа Гитлера воздействует сама по себе. Любые слова после ее окончания также таят опасность ослабления впечатления от речи».
 
   «Если в рядах присутствующих запоют песню „Германия“ или другую песню, то, по возможности после первой строфы, председательствующий, прибегнув к возгласу „Хайль!“, прекращает собрание, так как опыт показал, что большинство присутствующих не знает текст следующих строф…» и т. д.
 
   Мелочная регламентация этих директив — режиссура спектакля с одним актером — предвестник будущих грандиозных спектаклей с факельными шествиями, парадами, кострами книг, освящением знамен, со всей этой фашистской театральщиной и символикой, призванной бить по мозгам, по нервам, приобщать массы к фашистскому действу, взвинчивать националистические страсти. И при этом служить возвеличиванию Гитлера. Культ вождя — в самой природе фашизма, требующего от масс слепого повиновения.
   В последнее время заговорили на Западе о том, что Гитлер обладал магнетическим воздействием на толпу. Может, стоило бы вспомнить, как в свое время, слоняясь по Вене в поисках работы, он попал на стройку и, попытавшись там ораторствовать перед рабочими, едва уцелел, так как не подвергшиеся воздействию «магнетизма» рабочие пожелали было скинуть его с лесов.
   Все же несомненно, что он, оратор-демагог, заражавший своей истеричностью толпу, очень воздействовал на нее. Только «магнетизм» здесь ни при чем. Природа массового психоза имеет свое объяснение, и не стоит ссылаться на нечто иррациональное. Гитлер особенно воздействовал на толпу, когда олицетворял собою всю власть в Германии. Потому что власть обладает магией безмерно укрупнять властелина в глазах его подданных. И порой, чтобы расшифровать истинную значимость того, кому нация доверила судьбу, нужны долгие годы, пережитые катастрофы и разоблачения.
 
* * *
 
   Интересно в этом отношении свидетельство начальника личной охраны Гитлера — Раттенхубера.
   Попав в плен в Берлине 2 мая 1945 года, он вскоре написал собственноручные показания о смерти Гитлера, а позже, находясь в плену в Советском Союзе, написал о Гитлере более обстоятельно. И первая рукопись, и вторая, о которой пойдет сейчас речь, хранятся в архиве и опубликованы не были.
   Эту вторую рукопись Раттенхубер озаглавил: «Гитлер, каким я его знал». А знал он его в разную пору и в разных ипостасях.
   С 1920 года, в Мюнхене, Раттенхубер служил в полиции и осуществлял слежку за Гитлером, начинавшим здесь свою политическую деятельность. Потом, когда путч не удался и Гитлер был водворен в ландсбергскую тюрьму, Раттенхубер охранял арестанта.
   Но наступил 1933 год, захват власти нацистами. Гиммлер, знавший Раттенхубера еще по офицерским курсам в 1918 году и оценивший его многолетний опыт полицейской службы, вызвал его к себе, назначил своим адъютантом, а вслед за тем продвинул на блестящий пост — начальника личной охраны Гитлера.
   И вот…
 
   «В апреле 1933 года я впервые входил в отель „Кайзергоф“ для того, чтобы представиться Гитлеру. Отныне я из рядового полицейского чиновника превращался в близкого ему человека, которому он доверял охрану жизни».
 
   Предстоящее свидание фюрера с предложенным ему телохранителем и должно было закрепить это назначение.
 
   «Через несколько минут должен был в отель приехать Гитлер, чтобы в большом зале, как он это делал обычно, выпить послеобеденный чай. Почему эта служебная встреча должна была состояться за чайным столом, я не получил объяснений. Возможно, фюрер хотел этим показать, что он устанавливает со мной не официальные, а доверительные отношения».
 
   Тогда, в Мюнхене, все было по-иному.
 
   «В тот период „этот крикливый парень из пивной“, как называли его в нашей полицейской среде, доставлял нам немало хлопот».
 
   В мюнхенских пивных Гитлер начинал. Он ораторствовал перед сидящими за пивными кружками немцами, униженными поражением, Версальским договором, безработицей, страхом.
 
   «Идеи реванша, воинственные призывы к походам на Запад и на Восток, погромные выкрики, заклинания, начинающиеся словами: „Мы, немцы“ или „Мы, солдаты“, имели особенный успех в возбужденной атмосфере пивных», — вспоминает Раттенхубер. Он описывает потасовки, которые возникали при этом. На его глазах «Гитлер и его друзья избили дубинками в пылу полемики своего политического противника инженера Беллерштедта… частенько их оружием были пивные кружки».
 
   В Мюнхене Гитлер тогда сколачивал партию своих приверженцев и готовился к авантюре — захвату власти в Баварии.
   Власть захватить не удалось. Путч провалился. Баварское правительство арестовало Гитлера и отправило его в тюрьму, в Ландсберг.
 
   «Я получил приказ, — пишет Раттенхубер, — не раздражать арестованного полицейскими мерами охраны и предоставить ему свободно гулять по крепостному саду. Его единомышленники беспрепятственно допускались к нему, и комната Гитлера напоминала салон политического деятеля. Отдана в его распоряжение пишущая машинка, на которой он с помощью Гесса написал книгу „Майн кампф“.
 
   По окончании ее Гитлера выпустили на свободу, причем начальник тюрьмы дал ему очень похвальную письменную аттестацию.
   «Майн кампф» стала программой национал-социализма, а впоследствии — «библией», которую должна была иметь каждая немецкая семья.
   Немцы провозглашены в ней «высшей расой», призванной завоевать себе «жизненное пространство» и править миром. Благоденствовать эта «нация господ» должна в первую очередь за счет России.
   В своем ландсбергском заточении Гитлер предавался приятным воспоминаниям об избиении социал-демократов, которое учинили штурмовики — «мои молодцы», как он чаще называет их, и пишет об этом:
 
   «Как стая разъяренных волков устремились на них штурмовики… Противники, которых было не меньше 700—800 человек, были выбиты из зала и летели стремглав с лестницы… Мое сердце старого солдата испытало настоящее удовольствие… Теперь зал выглядел так, будто бы только что разорвалась граната. Но господами положения остались мы».
 
   Но то все было тогда. Теперь же был 1933 год. В «Кайзергофе» предстояло пикантное свидание двух человек, прежде не раз встречавшихся, но при совсем иных обстоятельствах и в ином качестве — арестанта и тюремщика.
   Теперь же Раттенхубер поджидал не Гитлера, каким знал его, а фюрера. Он подъехал на машине и вошел в отель, сопровождаемый эсэсовцами.
   Все то, что было прежде, словно бы и не относилось к тому Гитлеру, который появился. Этот «новый» Гитлер был огражден незримой и магической стеной власти от всего порочащего, умаляющего. Оно просто было изгнано из представлений Раттенхубера еще и с помощью нацистской пропаганды, представляющей теперь власть. Это явствует из его рассказа.
   «Беседа была бессодержательной — о новостях берлинской жизни, о театре… совместный чай был знаком благосклонности и доверия ко мне фюрера. Говорят, он так располагал многих и, не скрою, расположил и меня».
   Тот, кто казался мелким, стал значительным. Тот, кто не внушал даже простого доверия, теперь внушал трепет и благоговение. Все то, что казалось в нем вызывающим, позерским, стало казаться исключительным.
 
   «Гитлер был для меня тогда тем „сверхчеловеком“, каким рисовала его нацистская пропаганда… Мне все казалось в нем значительным… такое, думал я, самодовольное, счастливое и самоуверенное лицо должно быть у того, кого мы называем фюрером. Даже коротко подстриженная щетка усов, тщательно разделенные ровным пробором пряди волос, прикрывающие покатый лоб, казались мне внушающими уважение.
   Быстрая смена настроения, нервические жесты, богатая мимика, голос, неожиданно переходящий от глухой монотонности к резким выкрикам, были настолько удивительны, что я охотно признавал в нем исключительного человека. Это был «мой фюрер», и я был горд тем, что он оценил меня и приблизил к себе».
 
   Раттенхубер не задается в своих воспоминаниях вопросом, что же произошло с ним самим, которому Гитлер виделся прежде опасным политическим игроком, а теперь — божеством. Но с полным правом можно сказать за него: во все времена он смотрел на события и на людей глазами власти, которой служил. Поэтому в прежние годы он критически взирал на Гитлера и различал в нем черты авантюриста, демагога и позера. Теперь же это была — сама Власть. И Раттенхубер, даже если б и желал сохранить зрение, не смог бы мгновенно не ослепнуть перед ней.
   Но любопытна и другая сторона, та, которую в этом эпизоде представляет Гитлер.
   У Раттенхубера были все основания опасаться встречи с ним.
 
   «Я опасался, что фюреру будут неприятны те воспоминания, на которые я невольно буду наталкивать его своим присутствием. Но Гиммлер успокоил, сказав, что Гитлер, хотя и знает это, согласился назначить меня на этот пост».
 
   Все же Раттенхубер нервничает в ожидании приезда Гитлера. Еще бы! Ведь он — полицейский, надзиравший за Гитлером в Мюнхене. Он — ландсбергский тюремщик.
   Раттенхубер не задается в рукописи вопросом и о том, почему именно ему решил Гитлер доверить свою жизнь. Но почему же, в самом деле, выбор пал именно на него? Почему Гитлер предпочел Раттенхубера кому-либо из своих «молодцов»?
   Но он-то отлично знал, почему поступает именно так. Его штурмовики одержимы химерами, взвинченными нацизмом; ими нужно управлять, горячить их, внушать им восхищение и страх. Надежнее и удобнее этот полицейский — легко угадываемый, распространенный тип служаки, всегда безгранично преданного Властителю, олицетворяющему всякий раз собою Отечество.
   И в ту же минуту, когда он появился в вестибюле отеля и его адъютант Брюкнер представил ему Раттенхубера,
 
   «Гитлер приветливо протянул мне руку и сказал: „Я уверен, что вы теперь будете так же верно служить мне, как раньше служили баварскому правительству“. Он произнес эти слова без иронии, и я понял, что мои опасения были напрасны».
 
   Упоение своей подчиненностью сильной власти. Упоение ее безграничными возможностями растоптать человека в прах или выдернуть его «из грязи в князи».
   Раттенхубер, несомненно, испытывал это чувство. Для скромного полицейского вознесение в чин генерал-лейтенанта и обергруппенфюрера СС было существенным поощрением на верную службу. Это была головокружительная карьера, говорит Раттенхубер о первых шагах на ее пути.
 
* * *
 
   В своих первых показаниях Раттенхубер написал:
 
   «Являясь свидетелем смерти Гитлера, считаю своим долгом рассказать о его последних днях и обстоятельствах гибели…
   Считаю нужным заявить, что после смерти Гитлера и краха германской империи я не связан больше присягой и намерен говорить здесь об известных мне фактах, невзирая на мою былую преданность Гитлеру и его ближайшим помощникам».
 
   Позже, в более подробной рукописи, возвращаясь к 1933 году, он пишет:
 
   «Невероятные события, происходившие тогда в Германии, многим казались нелепыми, странными, необъяснимыми, а некоторые признавали их как должное. Имея образ мыслей и кругозор немецкого офицера, я был в их числе… ибо я видел в фюрере „сильную власть“.
   Он говорит о том, что многолетнее пребывание безотлучно при Гитлере и пережитый им самим крах третьей империи позволили ему разглядеть того, кто стоял за искусственно созданным образом фюрера, — «человека, для которого немецкий народ был лишь орудием осуществления его честолюбивых замыслов».
 
* * *
 
   Он пишет о Гитлере 1933 года:
 
   «Его не узнать. Прежде он нередко начинал свои речи, держа пивную кружку в руке, теперь пил только минеральную воду, кофе и чай. Он объявил себя вегетарианцем. Надел маску отшельника, ведущего исключительно замкнутый образ жизни, посвятившего всего себя государственным делам.
   Как в том, так и в другом случае он — позировал.
   Прежде, когда Гитлер добивался признания его вождем нацистов, ему нужно было казаться простым человеком из народа, обуреваемым солдатскими идеями реванша, ради которых он не пощадит ни себя, ни тех, кто попытается сдержать его. Теперь же он изображал из себя человека, в котором воплощен «высший разум», человека, который целиком отдал себя служению народу и не пользуется никакими благами, предоставленными ему властью».
 
   В то время как нацистская пропаганда распространяла легенду о фюрере — аскете и отшельнике, уединявшемся в своей альпийской «хижине», чтобы мыслить на благо добрых немцев, эта «хижина» перестраивалась в замок, неподалеку возникали виллы Геринга, Бормана и других руководителей империи, создавалась «пышная резиденция диктатора» — Берхтесгаден. Выселялось вокруг местное население.
   А сам фюрер, по наблюдениям охранявшего его Раттенхубера, искал уединения не раздумий ради, а из-за боязни покушения. Он не чувствовал себя спокойно даже с людьми, «которых поднял с самого дна общества к высотам управления, — с окружавшими его авантюристами из „лучших представителей арийской расы“.
   Гитлер, «афишировавший свою скромную жизнь, поощрял коррупцию и разложение приближенных», — заключает Раттенхубер. Он, как я уже писала, возглавлял не только личную охрану Гитлера, но одновременно и службу безопасности. Это совмещение должностей позволяло ему быть в курсе личной жизни руководителей третьей империи. Гитлер, пожелавший, надо думать, таким образом все знать о них, критиковать открыто личную жизнь «его людей» запретил.
 
   «Гитлеру нужны были „верные люди“, — пишет Раттенхубер. — Он знал, что ему удалось прийти к власти при помощи людей, жаждавших удовлетворения своих честолюбивых, эгоистических стремлений. Гитлер откровенно заявлял в узком кругу: „Должны же люди, пришедшие к власти, получить от этого что-то для себя“.
 
   «Поощряя пороки, низменные интересы и инстинкты тех, в ком он был заинтересован, и ограждая их от наказания, Гитлер тесно связывал их судьбу со своей, ставил их в еще большую зависимость от себя».
 
   Зависимость он насаждал повсеместно.
   Ницшеанский «сверхчеловек» и — «человеческое стадо», не способное рассуждать, которое он призван привести к повиновению.
   Но при этом он льстил всем слоям населения. Крестьянам: «Вы являетесь основой народа». Рабочим: «Вы — аристократия третьей империи!» Финансовым и промышленным предпринимателям за закрытыми дверями совещаний: «Вы доказали свою более высокую расу, вы имеете право быть вождями».
   Но чем больше власти сосредоточивал он в своих руках, тем отчетливее в нем становился страх покушения на его жизнь.
   Тиран все больше был подвержен тирании страха.
 
   «В начальный период своей деятельности в Мюнхене Гитлер появлялся в общественных местах, всегда держа в руке короткую, но увесистую плеть с набалдашником, — рассказывает Раттенхубер. — Она служила ему средством самозащиты и нападения и одновременно, видимо, была символом. Теперь с плеткой в руке — неудобно. Правда, плетка находилась в его автомобиле, прикрепленная на специальном держателе, но никто, кроме нас, об этом не знал. Вместо плетки при нем всегда был заряженный пистолет системы „вальтер“.
 
   Гнет страха, надо думать, возбуждал присущую ему жестокость.
   Жестокость романтизировалась на все лады. (Это нашло отражение и в наименованиях, которые Гитлер давал своим ставкам в дни войны с Советским Союзом: «Волчья яма», «Ущелье волка», «Медвежье логово».) И всегда в расчете на примитивность представлении.
   Ведь фашистская романтизация и упрощение личности — две стороны одного процесса.
 
   «Впоследствии мне не раз приходилось наблюдать, — пишет Раттенхубер, — проявление нечеловеческой жестокости фюрера, которая в сочетании с обычным для него самодовольством производила особенно тяжелое, отталкивающее впечатление».
 
   Страх способствовал жестокости, жестокость — страху.
 
   «Чем дальше, тем осторожнее и опасливее становился фюрер». Все поступавшее к нему прощупывалось рентгеновскими лучами. «Люди, которые просвечивали, были одеты в специально изготовленную защитную свинцовую одежду. Также просвечивались рентгеном и письма, адресованные фюреру».
 
   Вот они, эти письма, отобранные из потока и частью перепечатанные секретаршей Гертрудой Юнге. Я разбирала их тогда, в Стендале, и снова перечитываю сейчас.
   Поздравление ко дню рождения фюрера от национал-социалистских организаций, от фирм «Арнольд и Рихтер», «Элизабет Арден» и множества других. От завода «Аскания» и разных предприятий. От киностудии «Ариа» и других художественных коллективов. Все на одно лицо, с изъявлениями преданности, любви и почитания.
   Поздравительные письма с денежными подношениями. Тут же списки организаций и лиц, приславших поздравления. Перечень присланных подарков.
   Письма в стихах и стихи в письмах. Акростих некоего Мартина Безе, он читается: «Адольф Гитлер наш фюрер». Речь в нем о священной клятве фюрера во ими третьей империи, об излучаемом им свете, с которым не может сравниться свет звезд, о верности ему и невыразимом долге благодарности. Первая строфа заканчивается:
 
Наконец-то бьют часы Судьбы,
Зовет нас Твой призыв на суд Вселенной.
 
   Это прислано 20 апреля 1942 года, в преддверии нового наступления немецких армий. «Часы Судьбы» пробили сталинградское поражение.
   Но все так же скрипят перья тех же льстецов и лизоблюдов.
   «Мой фюрер! Вся Великая Германия празднует сегодня Ваш день рождения, преисполненная верности и безграничной любви к Вам…» Это шлет «с неизменной верностью благодарный национал-социалистский симфонический оркестр», вернее, его дирижер — Франц Адам, под чьим управлением оркестр выступит в этот день в Нюрнберге с торжественным концертом.
   А вот письмо главы тогдашнего товарищества художников — Бено фон Арента. Он просит: «любезнейше принять мой маленький подарок — 14 диапозитивов моих первых опытов в живописи маслом». Его «художнические стремления» в этой области «выполнят свою высшую цель, если это Вам, мой фюрер, хоть немного доставит удовольствия».
 
   «Мы думаем о Вас, мой фюрер, — пишет он дальше, — с глубокой признательной преданностью и в этот нынешний день также благодарим Вас от всего сердца за Ваше огромное благодеяние, которое мне и моей семье от Вас постоянно в таком большом количестве выпадает.
   Я всегда пребываю в благодарности и преданности.
   Хайль, мой фюрер.
   Вам всецело принадлежащий
   Бено фон Арент».
 
   Миновал еще один день рождения фюрера, и на пороге встал 1945 год. Последние новогодние поздравления разложены по цветным формулярам с обозначением отправителей: «партия и государство», «гауляйтеры», «знакомые фюрера», «художники», «фронтовые товарищи»…
   В благолепном хоре привычных заверений в преданности, в величии фюрера и уверенности в победе вдруг звучит голос беды, в которую вверг немцев тот, к кому с курьезностью все еще обращены непременные слова хвалы и благодарности.
 
   «Дорогой фронтовой товарищ! Прежде всего, я желаю тебе в наступающем Новом году здоровья, и пусть провидение в этом году приведет судьбу Германии к победоносному концу войны.
   Во время последнего тяжелого вражеского воздушного налета на Мюнхен 17 декабря в 10.00 часов вечера я как раз находился на посту на Динерштрассе, 14, дом Дальмауэра, там наше бюро главного управления социального обеспечения инвалидов войны находится на пятом этаже; что я тогда там пережил, невозможно рассказать. Благодарение богу, выбрались мы оттуда все живыми.
   Моя жена и мои дети были в страхе, не придавило ли нас там, и были счастливы, когда я на следующий день, в 9.00 утра, хотя и закопченный, измазанный, вернулся домой, главное, что я еще жив. К сожалению, наше бюро второй раз уничтожено, но, в постоянном доверии к тебе и к нашим солдатам, мы все преодолеем, только бы победа была за нами. Приветствует тебя с благодарностью твой фронтовой товарищ Балтазар Брандмайер со своей семьей».
 
* * *
 
   Незадолго до отъезда из Стендаля, бродя вечером по улицам, я попала в городской парк.
   На заросших дорожках мелькнет издали парочка, скроется, и опять пустынно. Ручей, через него переброшен мостик. На стоячей, подернутой тиной воде сбились в кучу продолговатые листики ивы. Замшелый камень тоже облеплен ими.
   По берегу — трава, качающаяся на длинных стеблях. Метнулась с травы горстка воробьев.
   С другой стороны мостика было видно — внизу, где тина не осилила, вода шевелится, пробиваясь куда-то. Я уставилась на нее беспомощно, застигнутая каким-то пробуждением, отгороженная до этой минуты войной от воды, травы — от всего, что не война.
   Это случилось со мной на чужой мне земле, в Стендале, с тех пор таком памятном.
   В этот час возвращались с работ пленные. Горожанки, если не трудились в саду, видны были у окон, а старики горожане сидели внизу у подъездов на стульях. Из открывшегося недавно театра расходилась публика, унося со спектакля старую, еще времен императора Вильгельма, песенку «Schade, mein Schatz, daß die Zeit so schnell ging vorbei…» («Жаль, моя душа, что время так быстро прошло…»).
   А за этим внешним течением жизни зияли беды надвигающейся голодной зимы в неотопленных домах.
 
* * *
 
   Я вернулась в Стендаль через двадцать с лишним лет. Сошла с поезда утром. Было воскресенье, и город еще спал. Я ступила на безлюдную узкую улочку, и очарование старинного города захватило меня. Ничего подобного я не предполагала встретить. Неужели это здесь я прожила три месяца своей жизни, ничего такого не видя, не ощутив. С какой же закрытой душой и глазами. С какой бесчувственностью перед красотой и глубинной связью веков.
   Было морозно слегка и сыровато, и легкий туман отступал в глубь улицы и растушевывал серый собор, замыкавший ее, и только черные ребра собора прокалывали белесую стену тумана. Древние домики притерлись вплотную друг к дружке, притерпелись за века. Наглухо закрыты с вечера ставни с прорезанными насквозь сердечком или звездочкой. Каждый домик со своим лицом, но един их устремленный вверх духоподъемный порыв готических темных черепичных замшелых кровель.
   Информация о том, что божий свет настал, поступает в жилище, как встарь, сквозь прорезь в ставне — высветлившимся сердечком или звездочкой. И уже распахиваются ставни, и хозяйки, высунувшись из растворенных окон, трясут пыльные тряпки. Вот это знакомо. Вот так-то оно было и тогда, в лето их поражения, и сто лет назад все так же трясли тряпки, и 800, когда только-только обосновывался здесь город.