Страница:
— Гляди сюда, — сказала она и пригнула голову. — Все волосья — косячками. Это от бомб. Как бомбят, волосья от страху обламываются.
Я поняла, что ей страшно, но она не отступится — настал ее денек. Ее уже прихватило, понесло, и она только отнекивается, а сама примеряется, чтоб идти в Ржев. Откуда только майор все это знает.
Дуся опять стала мыться, оплескиваться из шайки, фыркать и блаженно повизгивать.
Значит, так: старообрядческое Казанское кладбище на крутом берегу Волги. Два громадных замшелых креста на купеческих могилах прошлого века. Таких огромных нет больше на всем кладбище. Бутылочка машинного масла у Дуси, вместо гарного, чтобы засветить на одной могиле лампадку и для верности — на другой. И все. Больше нам от нее ничего не требуется. Только б добралась до кладбища и засветила.
— Раздевайсь! — крикнула Дуся. — Спину потру.
Я не стала раздеваться. Села на корточки — внизу у пола было прохладнее, и легче дышалось, и не так ело глаза.
Куда это она направляется? В детдом идет имени Луначарского, к Сергунчику. Зачем крюк дала на кладбище? Лампадку засветить — божье дело, — чтоб сыночка невредимым застать. И пойдет она дальше пробираться на Каретную улицу к дому номер четырнадцать, меченному черным крестом на плане у майора.
— Теперь кваску бы. Хорошо! — сказала Дуся. Только бы вспыхнули лампадки. Кому надо, увидит.
Будет знать: пора заступать на смену погибшим. И опять к нам понесутся сигналы и будем бить прямой наводкой немецкую артиллерию.
Дуся прошлепала мимо меня с пустой шайкой и стала наполнять ее горячей водой из чана, стоя ко мне боком, — коротышка, спина гнута, ключица наружу выступает.
— Ты бы уходила отсюда. — Я сказала, и самой мне стало страшно.
Дуся быстро обернулась и, пригнув серую от непромытой золы голову, изучала меня.
— Чегой-то ради?
Подняла шайку над головой и окатилась, обжигаясь, охая, брызгаясь.
— Послушай, может, детей там нет, может, их в тыл отогнали, а дом, может, сгорел. Куда же ты пойдешь?..
Она подскочила ко мне с мокрым, искаженным лицом, по ключицам текли струйки воды, медный крестик трясся на груди.
— Ты — чокнутая! А у меня сынок есть, Сергей Иванович! Во Ржеве он! Ждет меня. Что? Поняла?
Я ничего не ответила, ушла в предбанник, обулась — и на улицу.
Пыриков сидел на подножке полуторки, завернувшись в плащ-палатку, и курил. Ему предстояло провести Дусю через передний край до нейтральной полосы.
На крыльце рослая женщина в клетчатой юбке — председатель колхоза — «занаряжала» своих бригадиров. Они сидели вокруг нее на ступеньках, все в платочках, завязанных под подбородком, переговариваясь:
— По косогору, где лен, немец бузует из минометов.
— Убьют, забота не наша. Убьют, так закопают.
1963
Под Ржевом
Я поняла, что ей страшно, но она не отступится — настал ее денек. Ее уже прихватило, понесло, и она только отнекивается, а сама примеряется, чтоб идти в Ржев. Откуда только майор все это знает.
Дуся опять стала мыться, оплескиваться из шайки, фыркать и блаженно повизгивать.
Значит, так: старообрядческое Казанское кладбище на крутом берегу Волги. Два громадных замшелых креста на купеческих могилах прошлого века. Таких огромных нет больше на всем кладбище. Бутылочка машинного масла у Дуси, вместо гарного, чтобы засветить на одной могиле лампадку и для верности — на другой. И все. Больше нам от нее ничего не требуется. Только б добралась до кладбища и засветила.
— Раздевайсь! — крикнула Дуся. — Спину потру.
Я не стала раздеваться. Села на корточки — внизу у пола было прохладнее, и легче дышалось, и не так ело глаза.
Куда это она направляется? В детдом идет имени Луначарского, к Сергунчику. Зачем крюк дала на кладбище? Лампадку засветить — божье дело, — чтоб сыночка невредимым застать. И пойдет она дальше пробираться на Каретную улицу к дому номер четырнадцать, меченному черным крестом на плане у майора.
— Теперь кваску бы. Хорошо! — сказала Дуся. Только бы вспыхнули лампадки. Кому надо, увидит.
Будет знать: пора заступать на смену погибшим. И опять к нам понесутся сигналы и будем бить прямой наводкой немецкую артиллерию.
Дуся прошлепала мимо меня с пустой шайкой и стала наполнять ее горячей водой из чана, стоя ко мне боком, — коротышка, спина гнута, ключица наружу выступает.
— Ты бы уходила отсюда. — Я сказала, и самой мне стало страшно.
Дуся быстро обернулась и, пригнув серую от непромытой золы голову, изучала меня.
— Чегой-то ради?
Подняла шайку над головой и окатилась, обжигаясь, охая, брызгаясь.
— Послушай, может, детей там нет, может, их в тыл отогнали, а дом, может, сгорел. Куда же ты пойдешь?..
Она подскочила ко мне с мокрым, искаженным лицом, по ключицам текли струйки воды, медный крестик трясся на груди.
— Ты — чокнутая! А у меня сынок есть, Сергей Иванович! Во Ржеве он! Ждет меня. Что? Поняла?
Я ничего не ответила, ушла в предбанник, обулась — и на улицу.
Пыриков сидел на подножке полуторки, завернувшись в плащ-палатку, и курил. Ему предстояло провести Дусю через передний край до нейтральной полосы.
На крыльце рослая женщина в клетчатой юбке — председатель колхоза — «занаряжала» своих бригадиров. Они сидели вокруг нее на ступеньках, все в платочках, завязанных под подбородком, переговариваясь:
— По косогору, где лен, немец бузует из минометов.
— Убьют, забота не наша. Убьют, так закопают.
1963
Под Ржевом
Меня разбудил стук в окно. Я соскочила на пол с хирургического стола, оставленного здесь медсанбатом.
— Товарищ лейтенант, — приглушенно звал снаружи Подречный, — майор вызывают. Срочно!
Быстро одевшись, я вышла на крыльцо. Подречный ждал, привалившись к стене.
— Что случилось?
— Немца привели, допрашивать будут.
Мы пошли, спотыкаясь в темноте о корни. От свежего воздуха расхотелось спать. Кругом на хуторе стояла тишина. Не доходя до дома, я различила на лавочке две фигуры.
— Степка-повар с молодухой. Она у вас за стеной живет, — зашептал Подречный и неожиданно затянул:
Он поздоровался. Это был младший сержант, молодой парень, по прозвищу Ваня Мокрый.
— Весна! — сказал он. — Возрождение, товарищ лейтенант, все возрождается.
Мы вошли в дом. Майор Гребенюк шагал взад-вперед по комнате. Ярко горела керосиновая лампа. На лавке у края стола сидел немец. Он отхлебывал остывший чай из большой алюминиевой кружки Подречного.
— Пришлось поднять вас, — сказал майор, пододвигая мне табурет, — разведчики «языка» в мешке приволокли.
Он присел на край кровати, на которой лицом к стене спал капитан Петров.
— Поторопимся, — сказал майор, — немец ранен.
Немец опустил в карман кусок хлеба, собрал пальцами хлебные крошки, захватил их в горсть и поднял голову. Молодое, чрезвычайно бледное лицо.
Он уроженец Саксонии, девятнадцати лет, из крестьян, десять дней, как прибыл с маршевой ротой на фронт.
Майор задавал пленному вопросы о расположении дзотов, о вооружении, стыках, обозе. Немец отвечал с готовностью все, что знал, но знал он очень мало, и, замечая, что не заинтересовывает майора, он говорил вяло и отирал рукой сухой лоб. Потом вдруг горячо стал просить, чтобы ему поверили: он еще ни разу не стрелял в русских солдат.
Петров громко захрапел во сне, и майор потрогал его за плечо. Петров, не просыпаясь, перевернулся на спину, выставив босые ступни между железными прутьями кровати, и затих.
Немец покосился на ноги Петрова. Помолчал. Потом сказал: когда на седьмой день пребывания на фронте он получил увольнение в кино, то по дороге во второй эшелон полка за деревней он видел много немецких танков.
Название деревни он вспомнит, если ему покажут билет в кино, который находится в отобранном у него портмоне. На обороте билета записан маршрут. Я протянула ему билет. Искажая название, он с усилием произнес: «Шадино» — и не отрываясь смотрел на майора.
— В каком направлении были обращены танки? — спросил майор.
— Не помню, — ответил пленный.
— Как замаскированы?
Немец молчал. Он навалился грудью на стол, руки его повисли. Майор встал и отворил дверь.
— Подречный, за фельдшером! — крикнул он.
Я вышла на крыльцо. Рассвело. Часовой сменился. У дома расхаживал с автоматом Бутин.
— Не спится? — спросил.
Мимо пробежали в дом фельдшер и санинструктор с носилками. Вынесли на носилках немца.
— Куда вы его? — спросил Бутин.
— В санбат повезем, — ответил санинструктор, спускаясь с носилками по ступенькам.
— Еще возись с этой заразой, — ворчал Подречный, поддерживая носилки.
— Верно, — сказал Бутин.
— Помалкивайте! — прикрикнул фельдшер, огромный усатый детина.
В комнате за столом майор Гребенюк заканчивал писать.
— Составьте сообщение Военному совету армии примерно вот так, — сказал он, протянув мне размашисто исписанный листок.
…Я служу в действующей армии уже несколько месяцев. Позади остались путевка МК комсомола на завод, работа по двенадцати часов в сутки, потом курсы военных переводчиков, наконец, действующая армия и гнетущий страх первых дней.
Мне смутно вспоминается наш институт в Сокольниках, лекции по литературе в светлых аудиториях, путь к метро после занятий, в листопад, вдоль трамвайной линии мимо старых кленов сокольнического парка.
Кажется, не я была студенткой ИФЛИ и не было у меня иной жизни, кроме этой — с передислокациями по фронтовым дорогам в стонущих в размытой глине машинах. Не было других близких людей, кроме этих, пропахших махоркой и кожей. И не было задачи яснее и ближе, чем задача моей армии — освободить Ржев.
Мы с неделю стоим на хуторе Прасолово.
Медленно проступает на деревьях трепетная, свежая зелень. Все мы отогреваемся, отходим от первой военной зимы.
Подсыхают фронтовые дороги. Армия пополняется, едва заметно готовится к наступлению.
Хутор Прасолово недавно освобожден от немцев. Кроме школы здесь сохранились три небольших дома, в которых раньше жили учителя. Почти все они эвакуировались, и в домах разместились несколько крестьянских семейств, отселенных с передовой.
Я ночую в комнате у учительницы младших классов Нины Сергеевны, жившей тут при немцах. Молоденькая болезненная девушка из Ржева. Прихожу я в комнату обычно очень поздно, взбираюсь в темноте на хирургический стол, брошенный выехавшим ближе к передовой санбатом. Это громоздкое, грубое сооружение Подречному едва удалось укоротить. Ножки отпилены неровно, и, когда я ворочаюсь, стол качается и гремит.
За стеной у меня живет осиротевший мальчик, брат умершего во время оккупации школьного учителя. Сельсовет выдает ему продовольственный паек и обязал учительницу — хозяйку моей комнаты — заботиться о нем.
Мальчика зовут Стась. У него привлекательное, немного грустное, взрослое лицо. Стась хорошо играет на мандолине. Майор обучил его своей белорусской «бульбе», и в свободные минуты они, усевшись друг против друга, с удовольствием играют, один на мандолине, другой на балалайке.
Там же за стеной живет Манька, «молодуха», как назвал ее Подречный, с девчонкой лет шести и с мужниной родней.
Вездеход командующего армией неожиданно въехал и завертелся на хуторе. Еще на ходу из машины выпрыгнул адъютант с трофейным автоматом на груди.
— Майора Гребенюка, живо! — крикнул он попавшемуся ему первым бойцу.
Майор уже бежал к машине в низко надвинутой на брови фуражке. Он четко приветствовал командарма, вытянувшись и густо покраснев.
Командующий армией легко выскочил из машины. В танкистском комбинезоне, с большой бритой головой, едва прикрытой пилоткой, — таким его привыкли встречать на дорогах, в частях, на передовой.
В армии его называли за глаза «хозяином», и все побаивались его крутого, требовательного нрава. А когда связист прерывал телефонный разговор, потому что командующий занимал эту линию, он предупреждал условным: «Гроза на линии!»
«Гроза на линии!» — это удивительно вязалось с обликом командарма.
Он прошел в дом, а его адъютант, старший лейтенант, танкист, расставив поудобней ноги, прочно встал перед домом, в котором скрылся командарм.
Я едва успела сбегать к себе за головным убором, как меня вызвали. Натянув на голову берет и еще за дверью приложив пальцы к виску, войдя, уставилась в непроницаемое лицо командарма и приветствовала его высоким, не своим голосом. Он внимательно поглядел на меня, а у меня в голове стремительно пронеслись разговоры о том, что командующий терпеть не может женщин в армии и называет их почему-то «кефалями».
— Вы хорошо помните показания пленного? — спросил меня командарм.
Я ответила утвердительно.
— Повторите их в части танков.
Я повторила все, что показал пленный.
— Авиаразведкой не подтверждено, — сказал командующий, обращаясь к майору Гребенюку. — Но необходимо перепроверить. Имеются ли в этом пункте танки, сколько их и куда обращены. Если были, то тоже сколько и куда передвинулись. Прошу, майор, распорядись, чтоб; завтра вопрос был ясен.
Он встал и пошел к двери, и все мы пошли за ним.
Гребенюк потянулся через стол к капитану Петрову, спросил:
— Так решили? Филькина пошлем? Петров качнул утвердительно головой.
— Лучше Филькина нету. — И не сдержался — болезненно поморщился, его одолевала изжога. Он прошел в угол комнаты, зачерпнул воды в ведре и вернулся к столу. Майор Гребенюк задумчиво смотрел в окно.
— Пройдемся? — предложил он Петрову.
Всыпав в кружку порошок питьевой соды, Петров помешал воду большой жестяной ложкой, и, запрокинув голову, выпил залпом, оставив на усах белые нерастворившиеся крупицы. Снял с гвоздя фуражку и вышел следом за майором.
В окно мне были видны их спины: статная, перетянутая накрест новыми желтыми ремнями — майора и капитана Петрова — в мешковатой гимнастерке, без следа военной выправки.
Вскоре в дверь тихонько постучали и просунулась голова.
— Приказано явиться. Сами-то надолго ушли? — Филькин стоял на пороге. Он быстро оглядел комнату. — Пишмашинка! — обрадованно заулыбался, просительно вскинул на меня черные блестящие глазищи: — Можно?
Я спросила его, где он выучился печатать.
— Приходилось, как же. В кадровой на границе полгода в писарях отстукал.
До войны он жил в Ярославле, работал на заводе механиком. В деревнях, где мы располагались, он натаскивал отовсюду старые стенные, давно отказавшиеся служить часы, складывал их возле своего вещевого мешка и все свободное время ковырялся в механизмах. Был он находчив во всякой обстановке, шел на самые рискованные задания, а главное, был удачлив.
Вынув из кармана гимнастерки сложенный вчетверо клочок бумаги, он разложил его на столе и одним пальцем быстро застучал на машинке.
Я подошла и заглянула. Филькин окончил последнюю фразу, поставил восклицательный знак, отодвинулся с табуретом от стола и, глядя издали на отпечатанный лист, самодовольно спросил:
— Прочли? Нравится? Когда пакет возил в соседнюю армию, в Торжке познакомились…
Филькин писал:
«Добрый день веселый вечер, шлю тебе привет сердечный от моих голубых глаз только Физочка для вас.
Добрый день счастливая минута.
Здравствуй моя дорогая Физочка, шлю тебе свой сердечный привет и тысячу наилучших пожеланий твоей счастливой жизни. Физочка!.. Почему вы мне не пишите писем или вы меня совсем забыли и не нуждаетесь мной. Если так, то я тебе пишу это последнее письмо.
Писать больше нечего, жду ответ. Твой любимый, которого ты совсем забыла навсегда!»
— Идут, — увидел Филькин. Он выдернул из машинки лист, быстро сложил его и спрятал в карман.
— Подсаживайся к столу, товарищ Филькин, — сказал майор, снимая фуражку, — дело есть. Не простое дело. Трудное, — продолжал он, помолчав. — Прямо скажу: как повезет. В тыл к немцам пройти надо и назад вернуться. Ты как думаешь?
У Филькина дрогнули и сошлись на переносице брови.
— Чего ж думать, товарищ майор.
— Хочу, чтоб подумал, потому и спрашиваю, — перебил майор. — Ты с задания недавно вернулся, — может, не отдохнул еще.
Мне показалось, что майору хотелось, чтобы на этот раз не Филькин, которого он считал «удачливым чертом», а кто-нибудь другой рисковал жизнью.
— Не в первый раз, товарищ майор.
Склонившись над картой, Филькин внимательно слушал майора, запоминая маршрут, медленно покачивал головой, приоткрыв рот с выщербленным впереди зубом. «На часах зубы проел», — говорили о нем во взводе.
То, что расходится весна и армия стоит в обороне, чувствуется во всем: и люди добрее, отзывчивей, больше рассказывают о себе, и майор с утра азартно вертится на турнике, и Ваня Мокрый встает задолго до подъема и выходит постоять в поле, и Подречный реже врывается во взвод, чтобы безголосо, натужно вызывать к майору.
Повесив на руку ведро, он идет с утра по хутору шаркающей своей походкой, щуря по сторонам рыжеватые глаза.
Завидя впереди Степу-повара — у того по ведру в руке, — прибавит шагу, окликнет:
— Как дела, Игнат?
— Чего ты до мэне причепывся, як будяк до хвоста собачего. Якой я тебе Игнат?
— Ну как же не Игнат? — Безбровый лоб Подречного сморщится, задрожит в смешке. — Ну точь-в-точь как наш Игнат, председатель ревизьённой комиссии.
На краю хутора, возле палатки, в которой отдельно ото всех живет и работает со своими помощниками радист — младший лейтенант Белоухов, Подречный отстанет, засмотрится на младшего лейтенанта. Тот без гимнастерки, согнувшись в поясе, набирает пригоршни воды и, уткнувшись лицом в ладони, фыркает и брызжется. Сливает ему сменившийся с поста Ваня Мокрый. Винтовка торчит у него за спиной.
— Умыл? — крикнет ему Подречный, когда младший лейтенант, натерев докрасна полотенцем лицо, скроется в палатке. — Сам-то умойся, э-эх, Ваня Мокрый!
— Ну что ты меня все: Ваня Мокрый. Меня сроду Иваном не звали. А теперь и во взводе через тебя мое фамилие никто не вспоминает, все — Мокрый да Мокрый.
Подречный хлопнет его по плечу:
— Это, парень, был у нас в деревне Ваня Мокрый. Раньше его никто не вставал, вроде как ты, с самой первой росой. Про него говорили: Ванька всю росу собрал. Мы только подымаемся, а он уже всю ее оббил. Потому и звали Мокрый, Ваня Мокрый.
Быстро бежит ручей, перекатывается вода по камешкам. Скоро мельчать ему, высушит его солнце. Прислушивается Подречный — тихо вокруг, слышно, как в роще заливаются птицы. И кажется, что и впрямь хутор населен его земляками и сам он не солдат, посыльный и ординарец при майоре Гребенюке, а кладовщик колхоза «Заря новой жизни», в восьмидесяти километрах от Ярославля.
Он вошел в комнату в сумерках, кивнул мне и окликнул задремавшего у печи Подречного:
— Жив, Михалыч?
Подречный вздрогнул, вскочил на ноги.
— Вылечились, товарищ старший лейтенант?
— А то как же. На вот. — Он снял с головы пилотку и кинул Подречному, — Завтра фуражку мою отыщешь. Эту выбрось. В госпитале такой фиговый листок выдали, треть макушки не прикроешь. А это что за девушка?
— Переводчик, товарищ старший лейтенант Дубяга, — ответила я.
— А фамилию мою откуда узнали?
— Догадалась.
Это был он, старший лейтенант Дубяга, о котором за все его долгое отсутствие постоянно вспоминали.
— Майор где?
— На передовую уехал. — Подречный суетился, собирая поесть. — Три месяца никак в госпитале пробыли. Слава богу, нога цела.
Дубяга отказался от еды. Отстегнув ремень, снял шинель, распахнул ворот гимнастерки и сел на Майорову койку, на его домашнее, красное в синих разводах, байковое одеяло. Он стянул сапоги и далеко отшвырнул их.
— Девушка, вы дежурная? — громко спросил он. — Если я буду храпеть, бейте меня телефонной трубкой.
Он лег на койку навзничь, скрестил вытянутые ноги, закрыл глаза и захрапел.
Я прикрутила фитиль в лампе и вышла на крыльцо. С яркого света в темноту. Прошел дождь, было свежо и беззвездно. По темному небу шарили чужие прожекторы. На левом фланге у немцев вспыхивали ракеты. Четко — так никогда не услышится днем — застучал пулемет. Филькин полз к траншеям противника. Может быть, это били по нему. По хутору прошел ветер, и пахнуло молодыми листьями и рыхлой землей…
Лошадь пылит на пригретом солнцем большаке, я подпрыгиваю в телеге. Поле и поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять в ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Увидишь такое — и опять тоской и ненавистью рванет в груди: здесь были немцы.
…В блиндаже на КП командира полка майор Гребенюк говорил по телефону. По его лицу, по серым, запавшим вискам было видно, что он давно не спал.
— Сюда привели немецкого летчика-радиста, — сказал он, положив на рычаг трубку. — Надо узнать позывные его аэродрома. Говорите с ним о чем хотите, но добейтесь позывных. — Он глянул на руку. — Даю вам час, больше не могу, в восемь тридцать доложите.
Я спросила, ранен ли немец.
— Хуже, пожалуй, — избит. Он бомбил деревню, и зенитчики зажгли самолет, он выпрыгнул, приземлился на поле. А там бабы пашут. Решили, что немецкий десант, и давай его молотить лопатами.
Где-то неподалеку загрохотала артиллерия. Майор поднял голову, прислушался.
— Справа действуют, — тихо сказал он, — оттягивают на себя.
Я поняла: значит, справа оттягивают на себя внимание противника, чтобы Филькину легче было незамеченным проползти назад.
— Сейчас вас проводят. Приступайте к допросу. Ординарец командира полка, юный паренек, провел меня по траншее к блиндажу, охраняемому часовым. Он вошел первым и присветил фонарем. В блиндаже резко пахло непросушенной овчиной.
— Шофера полушубки сдают, свалили здесь. — Он пошарил, вытащил гильзу и зажег фитиль.
Дверь блиндажа захлопнулась за ним.
— Прислушивайся! — протяжно, уже издали наказывал он часовому.
В блиндаже раздавалось частое дыхание. Я присела на что-то твердое, огляделась. С топчана напротив, приподнявшись на руках, смотрел на меня немец,
— Ваша фамилия? — поспешно спросила я.
Немец застонал и повалился на спину. Коптилка разгорелась, повалили хлопья копоти.
— Сколько самолетов базируется на смоленский аэродром?
Это был мой первый самостоятельный допрос.
Немец молчал, сжимая и разжимая пальцы. Я повторила вопрос. В ответ он застонал громче и поскреб ладонью о доски топчана.
— Бомбил мирных жителей, не думал, что придется расплачиваться?
По грязным щекам его, в глазах с расширенными зрачками прыгало пламя коптилки. Выдавил хрипло:
— Ich habe meinen Spaß daran!
Я вынула из полевой сумки словарь, который всегда цосила с собой, нашла слово «Spaß» и задохнулась: так это доставляло ему удовольствие!..
Пройдут годы, люди будут знать о немецком фашизме понаслышке, изучать по книгам… А я вот сейчас вижу его.
На хуторе живет вернувшаяся из эвакуации семья прежнего директора школы. Жена директора Тоня работает заведующей сельпо. У нее стройная мальчишеская фигура: шире в плечах, поуже в бедрах. Ходит быстро и резко, в лице сохраняется строгость, а в глазах притаилось лукавство.
По утрам, когда Тоня идет мимо палатки Белоухова на работу в деревню и когда она возвращается в обед, младший лейтенант и рад бы проверять работу раций, но помощник его на месте, аппараты в исправности, ему незачем оставаться в палатке, и он выходит наружу.
Поравнявшись, Тоня всякий раз первая громко поздоровается, усмехнется и быстро пройдет мимо. Серенькое с голубым платье, жакет на руке, крутой валик темных волос.
Он украдкой провожает ее глазами.
Вечером, выйдя из палатки, Белоухов прислушивается и, если различит звуки веселой «бульбы», поспешит, крупно зашагает к дому майора, где на ступеньках крыльца майор со Стасем играют белорусские плясовые.
Из школьной пристройки выйдет на звуки музыки Тоня в накинутом на плечи белом платке. Выбегут за ней следом оба сына. Стоит она по-мальчишески стройная, не шевельнет прямыми плечами, не поправит платка, будто она сама по себе, а платок на плечах сам по себе. С любопытством рассматривает, как тренькают по струнам тонкие пальцы майора:
— Врешь, — бросит майор подыгрывающему им на гитаре Дубяге. А тот, сидя верхом на перилах крыльца, продолжает свое и нахально рассматривает Тоню.
Тоня быстро взглянет на него и отведет глаза. Капитан Петров дружелюбно и так задумчиво улыбнется ей, что кажется, Тоня возьмет сейчас его под руку и уведет гулять. Но вот она насмешливо взглянула на Белоухова, и тот пропал. Вдали от своих аппаратов он и без того часто теряется, тяготится своей неуклюжей фигурой и неохотно бывает на людях, а тут он просто скис и побрел к себе.
Тонин муж назначен заведующим Ржевским гороно и вместе с городскими организациями стоит сейчас в деревне Грузди, километрах в двенадцати от хутора. Время от времени он приходит. Заметив его издали, Тоня останавливается как вкопанная. Он берет ее за прямые плечи и ведет в дом, и нет на хуторе никого, кто б, увидев их в эту минуту, не проводил взглядом до двери.
Танки, о которых говорил пленный, стоят в том же месте, их видел вернувшийся Филькин. Они покрыты маскировочными сетками и поэтому не просматриваются с воздуха.
По всему участку фронта противник спешно готовится к наступлению. Наш ржевский участок немцы рассматривают как ближний подступ к Москве.
Нам надо задержать их, предотвратить наступление, выиграть время и нанести удар.
Идет ожесточенная война в воздухе, обстреливаются дороги, то и дело бомбят передний край. По ночам в темноте вблизи передовой включаются моторы танков. Ночной воздух дрожит от гула. Надо припугнуть немца. Наступление мы должны начать первыми.
Вернувшись с задания, Филькин отлеживается, подстелив шинель в кустах, дымя махорочными цигарками.
Тяжелые бои на юге. Проходя мимо палатки Белоухова, можно услышать специальный радиовыпуск вермахта: «Немецкие солдаты у Ржева! Солдаты у Ржева! Наши доблестные войска овладели Керченским полуостровом!..»
Старший лейтенант Дубяга добивается, чтобы его послали на передовую. Майор Гребенюк говорит;
— Разведчики — вот твои роты-батальоны.
…Подобранное на поле боя портмоне немецкого солдата. В нем несколько оккупационных марок и неотправленное письмо. В письме своей невесте «mit Gruß und Kuß vom weiten Osten» («С приветом и поцелуем с далекого Востока») он сообщал, что высылает последние фотоснимки.
В шинели, в сапогах с широкими голенищами, стоит он, сомкнув каблуки, носки врозь, и подписано: «Denke an dich» («Думаю о тебе»).
А на другом снимке — на снегу, без шапки, в распахнутом ватнике стоит старик с осанистой тяжелой бородой, затравленно и враждебно смотрят его глаза. Подписано: «Russischer Typus».
Вечером майор Гребенюк в последний раз инструктировал Сашку. Тот отвечал: «Понятно», рукой опирался о кобуру.
Он вышел, и майор сказал:
— В третий раз полетит парень.
Когда началась война, ему было шестнадцать лет, и его настоящее имя знает только майор Гребенюк.
Сегодня с утра Сашки уже нет здесь. Из окна я увидела: Витя, мальчишка, вывезенный из партизанского отряда, здоровой ногой катает банку из-под консервов. Я вынесла ему финский ножик.
— Может, он вам самим нужен? — справился он. — У нас носят длинные ножи. Но мне этот хорош будет. Подточу, футляр покрепче справлю. Но это после, сперва я в госпиталь поеду.
Он засовывает руки в галифе из мешковины, перекашивает плечики и волочит больную ногу.
— Больно, Вить?
— Теперь каждую ночь мне будто собаки ногу рвут. Глаза у него большие, ясные.
— Товарищ лейтенант, — приглушенно звал снаружи Подречный, — майор вызывают. Срочно!
Быстро одевшись, я вышла на крыльцо. Подречный ждал, привалившись к стене.
— Что случилось?
— Немца привели, допрашивать будут.
Мы пошли, спотыкаясь в темноте о корни. От свежего воздуха расхотелось спать. Кругом на хуторе стояла тишина. Не доходя до дома, я различила на лавочке две фигуры.
— Степка-повар с молодухой. Она у вас за стеной живет, — зашептал Подречный и неожиданно затянул:
— Стой! — оборвал его часовой. — Распелся. Нашел время.
Луны нету, я не вижу,
Провожать пошел я рыжу…
Он поздоровался. Это был младший сержант, молодой парень, по прозвищу Ваня Мокрый.
— Весна! — сказал он. — Возрождение, товарищ лейтенант, все возрождается.
Мы вошли в дом. Майор Гребенюк шагал взад-вперед по комнате. Ярко горела керосиновая лампа. На лавке у края стола сидел немец. Он отхлебывал остывший чай из большой алюминиевой кружки Подречного.
— Пришлось поднять вас, — сказал майор, пододвигая мне табурет, — разведчики «языка» в мешке приволокли.
Он присел на край кровати, на которой лицом к стене спал капитан Петров.
— Поторопимся, — сказал майор, — немец ранен.
Немец опустил в карман кусок хлеба, собрал пальцами хлебные крошки, захватил их в горсть и поднял голову. Молодое, чрезвычайно бледное лицо.
Он уроженец Саксонии, девятнадцати лет, из крестьян, десять дней, как прибыл с маршевой ротой на фронт.
Майор задавал пленному вопросы о расположении дзотов, о вооружении, стыках, обозе. Немец отвечал с готовностью все, что знал, но знал он очень мало, и, замечая, что не заинтересовывает майора, он говорил вяло и отирал рукой сухой лоб. Потом вдруг горячо стал просить, чтобы ему поверили: он еще ни разу не стрелял в русских солдат.
Петров громко захрапел во сне, и майор потрогал его за плечо. Петров, не просыпаясь, перевернулся на спину, выставив босые ступни между железными прутьями кровати, и затих.
Немец покосился на ноги Петрова. Помолчал. Потом сказал: когда на седьмой день пребывания на фронте он получил увольнение в кино, то по дороге во второй эшелон полка за деревней он видел много немецких танков.
Название деревни он вспомнит, если ему покажут билет в кино, который находится в отобранном у него портмоне. На обороте билета записан маршрут. Я протянула ему билет. Искажая название, он с усилием произнес: «Шадино» — и не отрываясь смотрел на майора.
— В каком направлении были обращены танки? — спросил майор.
— Не помню, — ответил пленный.
— Как замаскированы?
Немец молчал. Он навалился грудью на стол, руки его повисли. Майор встал и отворил дверь.
— Подречный, за фельдшером! — крикнул он.
Я вышла на крыльцо. Рассвело. Часовой сменился. У дома расхаживал с автоматом Бутин.
— Не спится? — спросил.
Мимо пробежали в дом фельдшер и санинструктор с носилками. Вынесли на носилках немца.
— Куда вы его? — спросил Бутин.
— В санбат повезем, — ответил санинструктор, спускаясь с носилками по ступенькам.
— Еще возись с этой заразой, — ворчал Подречный, поддерживая носилки.
— Верно, — сказал Бутин.
— Помалкивайте! — прикрикнул фельдшер, огромный усатый детина.
В комнате за столом майор Гребенюк заканчивал писать.
— Составьте сообщение Военному совету армии примерно вот так, — сказал он, протянув мне размашисто исписанный листок.
…Я служу в действующей армии уже несколько месяцев. Позади остались путевка МК комсомола на завод, работа по двенадцати часов в сутки, потом курсы военных переводчиков, наконец, действующая армия и гнетущий страх первых дней.
Мне смутно вспоминается наш институт в Сокольниках, лекции по литературе в светлых аудиториях, путь к метро после занятий, в листопад, вдоль трамвайной линии мимо старых кленов сокольнического парка.
Кажется, не я была студенткой ИФЛИ и не было у меня иной жизни, кроме этой — с передислокациями по фронтовым дорогам в стонущих в размытой глине машинах. Не было других близких людей, кроме этих, пропахших махоркой и кожей. И не было задачи яснее и ближе, чем задача моей армии — освободить Ржев.
Мы с неделю стоим на хуторе Прасолово.
Медленно проступает на деревьях трепетная, свежая зелень. Все мы отогреваемся, отходим от первой военной зимы.
Подсыхают фронтовые дороги. Армия пополняется, едва заметно готовится к наступлению.
Хутор Прасолово недавно освобожден от немцев. Кроме школы здесь сохранились три небольших дома, в которых раньше жили учителя. Почти все они эвакуировались, и в домах разместились несколько крестьянских семейств, отселенных с передовой.
Я ночую в комнате у учительницы младших классов Нины Сергеевны, жившей тут при немцах. Молоденькая болезненная девушка из Ржева. Прихожу я в комнату обычно очень поздно, взбираюсь в темноте на хирургический стол, брошенный выехавшим ближе к передовой санбатом. Это громоздкое, грубое сооружение Подречному едва удалось укоротить. Ножки отпилены неровно, и, когда я ворочаюсь, стол качается и гремит.
За стеной у меня живет осиротевший мальчик, брат умершего во время оккупации школьного учителя. Сельсовет выдает ему продовольственный паек и обязал учительницу — хозяйку моей комнаты — заботиться о нем.
Мальчика зовут Стась. У него привлекательное, немного грустное, взрослое лицо. Стась хорошо играет на мандолине. Майор обучил его своей белорусской «бульбе», и в свободные минуты они, усевшись друг против друга, с удовольствием играют, один на мандолине, другой на балалайке.
Там же за стеной живет Манька, «молодуха», как назвал ее Подречный, с девчонкой лет шести и с мужниной родней.
* * *
Вездеход командующего армией неожиданно въехал и завертелся на хуторе. Еще на ходу из машины выпрыгнул адъютант с трофейным автоматом на груди.
— Майора Гребенюка, живо! — крикнул он попавшемуся ему первым бойцу.
Майор уже бежал к машине в низко надвинутой на брови фуражке. Он четко приветствовал командарма, вытянувшись и густо покраснев.
Командующий армией легко выскочил из машины. В танкистском комбинезоне, с большой бритой головой, едва прикрытой пилоткой, — таким его привыкли встречать на дорогах, в частях, на передовой.
В армии его называли за глаза «хозяином», и все побаивались его крутого, требовательного нрава. А когда связист прерывал телефонный разговор, потому что командующий занимал эту линию, он предупреждал условным: «Гроза на линии!»
«Гроза на линии!» — это удивительно вязалось с обликом командарма.
Он прошел в дом, а его адъютант, старший лейтенант, танкист, расставив поудобней ноги, прочно встал перед домом, в котором скрылся командарм.
Я едва успела сбегать к себе за головным убором, как меня вызвали. Натянув на голову берет и еще за дверью приложив пальцы к виску, войдя, уставилась в непроницаемое лицо командарма и приветствовала его высоким, не своим голосом. Он внимательно поглядел на меня, а у меня в голове стремительно пронеслись разговоры о том, что командующий терпеть не может женщин в армии и называет их почему-то «кефалями».
— Вы хорошо помните показания пленного? — спросил меня командарм.
Я ответила утвердительно.
— Повторите их в части танков.
Я повторила все, что показал пленный.
— Авиаразведкой не подтверждено, — сказал командующий, обращаясь к майору Гребенюку. — Но необходимо перепроверить. Имеются ли в этом пункте танки, сколько их и куда обращены. Если были, то тоже сколько и куда передвинулись. Прошу, майор, распорядись, чтоб; завтра вопрос был ясен.
Он встал и пошел к двери, и все мы пошли за ним.
* * *
Гребенюк потянулся через стол к капитану Петрову, спросил:
— Так решили? Филькина пошлем? Петров качнул утвердительно головой.
— Лучше Филькина нету. — И не сдержался — болезненно поморщился, его одолевала изжога. Он прошел в угол комнаты, зачерпнул воды в ведре и вернулся к столу. Майор Гребенюк задумчиво смотрел в окно.
— Пройдемся? — предложил он Петрову.
Всыпав в кружку порошок питьевой соды, Петров помешал воду большой жестяной ложкой, и, запрокинув голову, выпил залпом, оставив на усах белые нерастворившиеся крупицы. Снял с гвоздя фуражку и вышел следом за майором.
В окно мне были видны их спины: статная, перетянутая накрест новыми желтыми ремнями — майора и капитана Петрова — в мешковатой гимнастерке, без следа военной выправки.
Вскоре в дверь тихонько постучали и просунулась голова.
— Приказано явиться. Сами-то надолго ушли? — Филькин стоял на пороге. Он быстро оглядел комнату. — Пишмашинка! — обрадованно заулыбался, просительно вскинул на меня черные блестящие глазищи: — Можно?
Я спросила его, где он выучился печатать.
— Приходилось, как же. В кадровой на границе полгода в писарях отстукал.
До войны он жил в Ярославле, работал на заводе механиком. В деревнях, где мы располагались, он натаскивал отовсюду старые стенные, давно отказавшиеся служить часы, складывал их возле своего вещевого мешка и все свободное время ковырялся в механизмах. Был он находчив во всякой обстановке, шел на самые рискованные задания, а главное, был удачлив.
Вынув из кармана гимнастерки сложенный вчетверо клочок бумаги, он разложил его на столе и одним пальцем быстро застучал на машинке.
Я подошла и заглянула. Филькин окончил последнюю фразу, поставил восклицательный знак, отодвинулся с табуретом от стола и, глядя издали на отпечатанный лист, самодовольно спросил:
— Прочли? Нравится? Когда пакет возил в соседнюю армию, в Торжке познакомились…
Филькин писал:
«Добрый день веселый вечер, шлю тебе привет сердечный от моих голубых глаз только Физочка для вас.
Добрый день счастливая минута.
Здравствуй моя дорогая Физочка, шлю тебе свой сердечный привет и тысячу наилучших пожеланий твоей счастливой жизни. Физочка!.. Почему вы мне не пишите писем или вы меня совсем забыли и не нуждаетесь мной. Если так, то я тебе пишу это последнее письмо.
Писать больше нечего, жду ответ. Твой любимый, которого ты совсем забыла навсегда!»
— Идут, — увидел Филькин. Он выдернул из машинки лист, быстро сложил его и спрятал в карман.
— Подсаживайся к столу, товарищ Филькин, — сказал майор, снимая фуражку, — дело есть. Не простое дело. Трудное, — продолжал он, помолчав. — Прямо скажу: как повезет. В тыл к немцам пройти надо и назад вернуться. Ты как думаешь?
У Филькина дрогнули и сошлись на переносице брови.
— Чего ж думать, товарищ майор.
— Хочу, чтоб подумал, потому и спрашиваю, — перебил майор. — Ты с задания недавно вернулся, — может, не отдохнул еще.
Мне показалось, что майору хотелось, чтобы на этот раз не Филькин, которого он считал «удачливым чертом», а кто-нибудь другой рисковал жизнью.
— Не в первый раз, товарищ майор.
Склонившись над картой, Филькин внимательно слушал майора, запоминая маршрут, медленно покачивал головой, приоткрыв рот с выщербленным впереди зубом. «На часах зубы проел», — говорили о нем во взводе.
* * *
То, что расходится весна и армия стоит в обороне, чувствуется во всем: и люди добрее, отзывчивей, больше рассказывают о себе, и майор с утра азартно вертится на турнике, и Ваня Мокрый встает задолго до подъема и выходит постоять в поле, и Подречный реже врывается во взвод, чтобы безголосо, натужно вызывать к майору.
Повесив на руку ведро, он идет с утра по хутору шаркающей своей походкой, щуря по сторонам рыжеватые глаза.
Завидя впереди Степу-повара — у того по ведру в руке, — прибавит шагу, окликнет:
— Как дела, Игнат?
— Чего ты до мэне причепывся, як будяк до хвоста собачего. Якой я тебе Игнат?
— Ну как же не Игнат? — Безбровый лоб Подречного сморщится, задрожит в смешке. — Ну точь-в-точь как наш Игнат, председатель ревизьённой комиссии.
На краю хутора, возле палатки, в которой отдельно ото всех живет и работает со своими помощниками радист — младший лейтенант Белоухов, Подречный отстанет, засмотрится на младшего лейтенанта. Тот без гимнастерки, согнувшись в поясе, набирает пригоршни воды и, уткнувшись лицом в ладони, фыркает и брызжется. Сливает ему сменившийся с поста Ваня Мокрый. Винтовка торчит у него за спиной.
— Умыл? — крикнет ему Подречный, когда младший лейтенант, натерев докрасна полотенцем лицо, скроется в палатке. — Сам-то умойся, э-эх, Ваня Мокрый!
— Ну что ты меня все: Ваня Мокрый. Меня сроду Иваном не звали. А теперь и во взводе через тебя мое фамилие никто не вспоминает, все — Мокрый да Мокрый.
Подречный хлопнет его по плечу:
— Это, парень, был у нас в деревне Ваня Мокрый. Раньше его никто не вставал, вроде как ты, с самой первой росой. Про него говорили: Ванька всю росу собрал. Мы только подымаемся, а он уже всю ее оббил. Потому и звали Мокрый, Ваня Мокрый.
Быстро бежит ручей, перекатывается вода по камешкам. Скоро мельчать ему, высушит его солнце. Прислушивается Подречный — тихо вокруг, слышно, как в роще заливаются птицы. И кажется, что и впрямь хутор населен его земляками и сам он не солдат, посыльный и ординарец при майоре Гребенюке, а кладовщик колхоза «Заря новой жизни», в восьмидесяти километрах от Ярославля.
* * *
Он вошел в комнату в сумерках, кивнул мне и окликнул задремавшего у печи Подречного:
— Жив, Михалыч?
Подречный вздрогнул, вскочил на ноги.
— Вылечились, товарищ старший лейтенант?
— А то как же. На вот. — Он снял с головы пилотку и кинул Подречному, — Завтра фуражку мою отыщешь. Эту выбрось. В госпитале такой фиговый листок выдали, треть макушки не прикроешь. А это что за девушка?
— Переводчик, товарищ старший лейтенант Дубяга, — ответила я.
— А фамилию мою откуда узнали?
— Догадалась.
Это был он, старший лейтенант Дубяга, о котором за все его долгое отсутствие постоянно вспоминали.
— Майор где?
— На передовую уехал. — Подречный суетился, собирая поесть. — Три месяца никак в госпитале пробыли. Слава богу, нога цела.
Дубяга отказался от еды. Отстегнув ремень, снял шинель, распахнул ворот гимнастерки и сел на Майорову койку, на его домашнее, красное в синих разводах, байковое одеяло. Он стянул сапоги и далеко отшвырнул их.
— Девушка, вы дежурная? — громко спросил он. — Если я буду храпеть, бейте меня телефонной трубкой.
Он лег на койку навзничь, скрестил вытянутые ноги, закрыл глаза и захрапел.
Я прикрутила фитиль в лампе и вышла на крыльцо. С яркого света в темноту. Прошел дождь, было свежо и беззвездно. По темному небу шарили чужие прожекторы. На левом фланге у немцев вспыхивали ракеты. Четко — так никогда не услышится днем — застучал пулемет. Филькин полз к траншеям противника. Может быть, это били по нему. По хутору прошел ветер, и пахнуло молодыми листьями и рыхлой землей…
* * *
Лошадь пылит на пригретом солнцем большаке, я подпрыгиваю в телеге. Поле и поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять в ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Увидишь такое — и опять тоской и ненавистью рванет в груди: здесь были немцы.
…В блиндаже на КП командира полка майор Гребенюк говорил по телефону. По его лицу, по серым, запавшим вискам было видно, что он давно не спал.
— Сюда привели немецкого летчика-радиста, — сказал он, положив на рычаг трубку. — Надо узнать позывные его аэродрома. Говорите с ним о чем хотите, но добейтесь позывных. — Он глянул на руку. — Даю вам час, больше не могу, в восемь тридцать доложите.
Я спросила, ранен ли немец.
— Хуже, пожалуй, — избит. Он бомбил деревню, и зенитчики зажгли самолет, он выпрыгнул, приземлился на поле. А там бабы пашут. Решили, что немецкий десант, и давай его молотить лопатами.
Где-то неподалеку загрохотала артиллерия. Майор поднял голову, прислушался.
— Справа действуют, — тихо сказал он, — оттягивают на себя.
Я поняла: значит, справа оттягивают на себя внимание противника, чтобы Филькину легче было незамеченным проползти назад.
— Сейчас вас проводят. Приступайте к допросу. Ординарец командира полка, юный паренек, провел меня по траншее к блиндажу, охраняемому часовым. Он вошел первым и присветил фонарем. В блиндаже резко пахло непросушенной овчиной.
— Шофера полушубки сдают, свалили здесь. — Он пошарил, вытащил гильзу и зажег фитиль.
Дверь блиндажа захлопнулась за ним.
— Прислушивайся! — протяжно, уже издали наказывал он часовому.
В блиндаже раздавалось частое дыхание. Я присела на что-то твердое, огляделась. С топчана напротив, приподнявшись на руках, смотрел на меня немец,
— Ваша фамилия? — поспешно спросила я.
Немец застонал и повалился на спину. Коптилка разгорелась, повалили хлопья копоти.
— Сколько самолетов базируется на смоленский аэродром?
Это был мой первый самостоятельный допрос.
Немец молчал, сжимая и разжимая пальцы. Я повторила вопрос. В ответ он застонал громче и поскреб ладонью о доски топчана.
— Бомбил мирных жителей, не думал, что придется расплачиваться?
По грязным щекам его, в глазах с расширенными зрачками прыгало пламя коптилки. Выдавил хрипло:
— Ich habe meinen Spaß daran!
Я вынула из полевой сумки словарь, который всегда цосила с собой, нашла слово «Spaß» и задохнулась: так это доставляло ему удовольствие!..
Пройдут годы, люди будут знать о немецком фашизме понаслышке, изучать по книгам… А я вот сейчас вижу его.
* * *
На хуторе живет вернувшаяся из эвакуации семья прежнего директора школы. Жена директора Тоня работает заведующей сельпо. У нее стройная мальчишеская фигура: шире в плечах, поуже в бедрах. Ходит быстро и резко, в лице сохраняется строгость, а в глазах притаилось лукавство.
По утрам, когда Тоня идет мимо палатки Белоухова на работу в деревню и когда она возвращается в обед, младший лейтенант и рад бы проверять работу раций, но помощник его на месте, аппараты в исправности, ему незачем оставаться в палатке, и он выходит наружу.
Поравнявшись, Тоня всякий раз первая громко поздоровается, усмехнется и быстро пройдет мимо. Серенькое с голубым платье, жакет на руке, крутой валик темных волос.
Он украдкой провожает ее глазами.
Вечером, выйдя из палатки, Белоухов прислушивается и, если различит звуки веселой «бульбы», поспешит, крупно зашагает к дому майора, где на ступеньках крыльца майор со Стасем играют белорусские плясовые.
Из школьной пристройки выйдет на звуки музыки Тоня в накинутом на плечи белом платке. Выбегут за ней следом оба сына. Стоит она по-мальчишески стройная, не шевельнет прямыми плечами, не поправит платка, будто она сама по себе, а платок на плечах сам по себе. С любопытством рассматривает, как тренькают по струнам тонкие пальцы майора:
— Врешь, — бросит майор подыгрывающему им на гитаре Дубяге. А тот, сидя верхом на перилах крыльца, продолжает свое и нахально рассматривает Тоню.
Тоня быстро взглянет на него и отведет глаза. Капитан Петров дружелюбно и так задумчиво улыбнется ей, что кажется, Тоня возьмет сейчас его под руку и уведет гулять. Но вот она насмешливо взглянула на Белоухова, и тот пропал. Вдали от своих аппаратов он и без того часто теряется, тяготится своей неуклюжей фигурой и неохотно бывает на людях, а тут он просто скис и побрел к себе.
Тонин муж назначен заведующим Ржевским гороно и вместе с городскими организациями стоит сейчас в деревне Грузди, километрах в двенадцати от хутора. Время от времени он приходит. Заметив его издали, Тоня останавливается как вкопанная. Он берет ее за прямые плечи и ведет в дом, и нет на хуторе никого, кто б, увидев их в эту минуту, не проводил взглядом до двери.
* * *
Танки, о которых говорил пленный, стоят в том же месте, их видел вернувшийся Филькин. Они покрыты маскировочными сетками и поэтому не просматриваются с воздуха.
По всему участку фронта противник спешно готовится к наступлению. Наш ржевский участок немцы рассматривают как ближний подступ к Москве.
Нам надо задержать их, предотвратить наступление, выиграть время и нанести удар.
Идет ожесточенная война в воздухе, обстреливаются дороги, то и дело бомбят передний край. По ночам в темноте вблизи передовой включаются моторы танков. Ночной воздух дрожит от гула. Надо припугнуть немца. Наступление мы должны начать первыми.
Вернувшись с задания, Филькин отлеживается, подстелив шинель в кустах, дымя махорочными цигарками.
Тяжелые бои на юге. Проходя мимо палатки Белоухова, можно услышать специальный радиовыпуск вермахта: «Немецкие солдаты у Ржева! Солдаты у Ржева! Наши доблестные войска овладели Керченским полуостровом!..»
Старший лейтенант Дубяга добивается, чтобы его послали на передовую. Майор Гребенюк говорит;
— Разведчики — вот твои роты-батальоны.
…Подобранное на поле боя портмоне немецкого солдата. В нем несколько оккупационных марок и неотправленное письмо. В письме своей невесте «mit Gruß und Kuß vom weiten Osten» («С приветом и поцелуем с далекого Востока») он сообщал, что высылает последние фотоснимки.
В шинели, в сапогах с широкими голенищами, стоит он, сомкнув каблуки, носки врозь, и подписано: «Denke an dich» («Думаю о тебе»).
А на другом снимке — на снегу, без шапки, в распахнутом ватнике стоит старик с осанистой тяжелой бородой, затравленно и враждебно смотрят его глаза. Подписано: «Russischer Typus».
* * *
Вечером майор Гребенюк в последний раз инструктировал Сашку. Тот отвечал: «Понятно», рукой опирался о кобуру.
Он вышел, и майор сказал:
— В третий раз полетит парень.
Когда началась война, ему было шестнадцать лет, и его настоящее имя знает только майор Гребенюк.
Сегодня с утра Сашки уже нет здесь. Из окна я увидела: Витя, мальчишка, вывезенный из партизанского отряда, здоровой ногой катает банку из-под консервов. Я вынесла ему финский ножик.
— Может, он вам самим нужен? — справился он. — У нас носят длинные ножи. Но мне этот хорош будет. Подточу, футляр покрепче справлю. Но это после, сперва я в госпиталь поеду.
Он засовывает руки в галифе из мешковины, перекашивает плечики и волочит больную ногу.
— Больно, Вить?
— Теперь каждую ночь мне будто собаки ногу рвут. Глаза у него большие, ясные.