Голышко растянулся на лавке, поправил повязку на лбу, наган сунул под щеку:
   — Война-матушка… Перекур, что ли?
 
   1962
 

Бойкая дорога

   Шофер ушел за подмогой. Комроты вылез из кузова и сел на его место в кабину. Мимо шел солдат с переднего края, попросил у комроты закурить.
   — Волга тронулась сегодня, — сказал он. — А у него немецкая «катюша» завелась — шестиствольный миномет.
   — Ничего, — сказал комроты и отсыпал на газетинку махорки солдату. — Подсоби машину сдвинуть — засела.
   — Рад бы, — ответил солдат и просунул в окно кабины забинтованную руку, — санбат ищу.
   И побрел дальше.
   Девушке-регулировщице он издали закричал:
   — Что пост свой вперед не переносишь? Поспешай, красавица, солдаты уже за Волгу ушли. Не догонишь!
   Она засмеялась и поправила ремень винтовки. Он уставился на ее ноги в обмотках и толстых ботинках.
   — Что глаза разинул?! — крикнула она ему.
   Он промолчал, а когда поравнялся с ней, сказал тихо:
   — Стоит, стоит, бедняжечка, как рекрут на часах.
   — Проваливай, — ответила она, взмахнула флажком вверх и в сторону перед выскочившим из-за поворота вездеходом и взяла под козырек. — Там дальше указку увидишь, где тебе сворачивать.
   Он вовремя отскочил от машины на обочину и крикнул регулировщице на прощание:
   — Ловко у тебя получается. Обратно пойду — поучусь.
   На столбе стрелка с красным крестом указывала вправо. Повстречался верховой. Он спешился, подергал коня за уздечку.
   — Цурюк! — крикнул он коню, выходя из себя.
   — Пленная? — спросил его солдат. Тот утвердительно мотнул головой.
   — Свернуть мне раньше надо было, проехал. Не понимает по-нашему. Цурюк! — снова закричал он.
   Солдат поднял левой рукой хворостинку с дороги, стегнул коня и крепко изругался. Конь дернул мордой, попятился и начал медленно заворачивать.
 
* * *
 
   У дороги стоял дом. Солдат вошел.
   Двое мальчишек на полу кидали кости. Женщина подала ему воды, спросила про дела на фронте. Он присел, сдвинув поудобней винтовку. Она заметила, что он глядит на мальчишек, объяснила ему:
   — В жохи играют. Это у нас старинная игра на пасху. А пасха была в последнее воскресенье или будет в нынешнее. А точно никто не знает.
   Он пододвинулся к ребятам, присел на корточки, стукнув об пол прикладом, порылся в кармане гимнастерки, вытащил рублевку и бросил ее в кучу мелочи. Мальчишки заерзали, передали ему четыре одинаковые телячьи кости. Кладешь на ладонь, подбрасываешь. Как лягут на пол, бугорком ли кверху или гладким боком?
   Он бросил, мальчишки крикнули:
   — Два! — И старший забрал кости и тоже бросил.
   — Три! — ахнул младший.
   А старший показал на карман солдата и сказал:
   — Приваривай.
   Солдат вынул еще рублевку и опять бросил кости.
   — Свара! — закричали мальчишки.
   — Ничья, что ли? — спросил солдат. Он поднялся и простился. Женщина вышла на крыльцо показать ему дорогу.
   — Тропой пойдешь через лес, там обратно на бойкую дорогу выйдешь, и первая деревня как раз Заложье будет.
   Солдат поблагодарил и пошел.
   — А что, скажи, немец не вернется? — спросила его, осмелев, женщина.
   Солдат остановился и покачал головой.
   — Нам отступать нельзя.
   — А дорога ведь стала, — сказала женщина.
   — Стала, — подтвердил солдат.
   — Ни пройти, ни проехать. Теперь пока все стает да подсохнет, месяц, а то и больше пройдет. А ведь вам еду подвозить надо.
   — Надо, — сказал солдат. — Без табаку туго.
   Мимо по дороге вели раненых лошадей в ветеринарный батальон. Большие артиллерийские лошади одичали с голоду. У канавы они останавливались и отказывались идти.
   — До клевера не дотянут, — глядя на них, сказала женщина, — а овса нет. Резали бы их да армию кормили. Если поварить дольше — не жестко.
   — Нельзя, — сказал солдат, — строжайший приказ беречь их до последнего. Виновных под суд.
   Он пошел.
   — Вот и ты пострадал, а пешком идешь, — сказала она ему вслед и покачала головой.
   — Ничего, мать, не печалься, — ответил солдат, — от пешки нет замешки.
   Тропинка шла лесом. В лесу связист снимал шестом линию с деревьев. Другой шел ему вслед, на животе у него в открытом деревянном ящике вращалась катушка, накручивая провод.
   — Связь сматываете? — спросил солдат. — Далеко я забрел.
   Тропинка кончилась. Солдат вышел на большак. Стрелка показала: два километра до деревни Заложье. Солдат остановился и перевел дух.
   У дороги лежала полураспряженная лошадь. Под деревом на куче наломанных веток сидел пожилой боец-ездовой.
   — Подымется? — спросил про лошадь, подходя к нему, солдат.
   Ездовой покачал головой.
   — Обожди, недолго осталось.
   Солдат глянул на наполненный снегом котелок у ног ездового.
   — Н-да, — протянул он.
   Опустил левое плечо, и ремень с винтовкой сполз к земле. Он удержал винтовку, прислонил ее к стволу дерева и присел рядом.
   — Закурим, — сказал он и достал из кармана шинели махорку, что отсыпал ему комроты.
   Ездовой надвое разорвал газетинку и свернул по цигарке — солдату и себе.
   Солдат прислушался, как гудят провода вдоль дороги.
   — В ушах пищит, — сказал он.
   — В ушах пищит у того, кто поросенка съел, — сказал ездовой, — есть у нас такая пословица.
   Солдат поглядел на лошадь.
   — Если поварить хорошо — не жестко.
   Морда лошади была обращена к ним. Грустно, обреченно вздрагивало короткое веко. Ездовой встал, прошел к саням в набухших водой бурых валенках, стал снимать с винтовки ножевой штык.
   — Обожди, — сказал ему солдат, — под суд пойдешь.
   Ездовой передумал, сунул винтовку снова в солому и вернулся под дерево.
   — На передовую чудом дотащились, обратно никак, — сказал он. — Третий час будет, все сижу тут, за ней присматриваю. Что делается, — продолжал он, кивнув на дорогу, — дорога какая. А все едут. Машины застревают — гонют лошадей, на собаках везут, на себе тянут
   — Это верно, — сказал солдат, — нам отступать никак нельзя.
   — Кончилась, — проговорил ездовой, глядя на лошадь.
   Солдат не слышал.
   — Нам отступать некуда, — продолжал он. — Волга сегодня тронулась, а наши на той стороне. Теперь сам понимай.
   — Это точно, — сказал ездовой. Он встал, отворотил на себя оглоблю и повесил на нее котелок со снегом.
   — Зажигай, — сказал он солдату, выдернул из саней пук соломы, бросил под оглоблю и взялся за сучья.
 
   1942—1946
 

По пути

   — Пришли, что ли? — переспросил инженер. — Пришли, — ответил Рябов, — это мой дом.
   Рябов пропустил инженера и младшего воентехника вперед, вошел в дом последним.
   У окна старуха вязала сак.
   — Присядь, желанный, — сказала она инженеру и юбкой обтерла скамью. — Мы нездешние, мы погорельцы.
   Девочка на печи сбросила одеяло и села, сомкнув колени.
   — Папа, — позвала она.
   Рябов погладил ладонью колено девочки и полез в карман за сахаром.
   — Все хвораешь. Чего же это ты, Надежда? Дверь отворилась.
   Старуха толкнула инженера под локоть.
   — Хозяйка, — хихикнула она и прикрыла рот саком.
   Инженер стряхнул под лавку пепел с папиросы и поглядел на дверь.
   — Здравствуй, Матрена, — сказал Рябов, — я пришел. Она с порога поклонилась, молча и не снимая коромысла с ведрами.
   — Это мое начальство, — он показал на инженера, — и это.
   Младший воентехник привстал. Она снова поклонилась.
   Из передней комнаты вышла рыжая девушка-связистка.
   — Что за люди здесь? — спросила она громко.
   Инженер закашлялся.
   — Из трофейного отдела, — ответил он и спрятал мундштук. — Тут неподалеку от вас сбитый немецкий самолет сгорел. Вот мы и идем туда освидетельствовать останки. Немного посидим и пойдем.
   — Тут все в порядке, — протянул младший воентехник.
   Матрена медленно двигалась по дому, ступая на пальцы босых ног, прямо держала голову на высокой шее.
   Поклевывал пол маленький пестрый цыпленок. Было их восемь. Наседку отлучили, чтобы несла яйца. Наседка неслась, а цыплята умирали. Остался последний. Жил он один, пятнистый такой, невеселый.
   Матрена поставила на стол сковороду, положила ложки.
   Цыпленок попал в луч солнца, взъерошил перья, присел и остался сидеть на полу, похорошев от тепла.
   Рябов положил ложку, вытер рот полотенцем и вышел в сени. Матрена вышла за ним. Он взял ее за руку и потянул за собой по ступеням во двор.
   Двор крыт соломой. Высоко на шесте сохнут припасенные на зиму березовые веники. Под самой крышей немец зимой прорубил окно, приставил лестницу и вел наблюдение.
   Рябов ногой отворил дверь кладовой, пропустил Матрену. На земле в деревянном корыте доверху — очищенный овес, на низком чурбаке — колода карт.
   — Ты гадать сюда ходишь?
   Он взял ее за руку, а другой колючей ладонью накрыл ее белое, сбереженное от солнца лицо.
   — На кого гадаешь, Матрена? Молчишь что? — спросил он громче и принял руки.
   Он стряхнул колоду карт. Карты разлетелись, легли на земляной пол и в корыто на овес.
   — Не надеялся так повстречаться, — сказал он, присел на чурбак и утер рукавом пот со лба.
   Матрена молчала, мяла концы косынки.
   …Рыжая связистка вышла спросить, который час. Звонко пискнул и отбежал в сторону задетый сапогом цыпленок.
   — Молчи, тьма кромешная, — крикнула ему старуха.
   — Посидите с нами, — попросил девушку инженер. Она обернулась к нему, и на лице ее вспыхнули веснушки.
   — Некогда сейчас, товарищ военинженер, после войны посижу.
   — Не везет вам в женщинах, — протянул младший воентехник.
   С улицы вошел старик.
   — Знакомься, — сказала ему старуха, — это наши знакомые.
   Старик вытер руку о седую голову, поздоровался и сказал:
   — Извиняюсь.
   — Истопил? — спросила старуха.
   — Истопил, сейчас и начальник приедут. Старуха бросила сак и засуетилась.
 
* * *
 
   Все разошлись.
   Инженер прошелся из угла в угол. На стене висело зеркало, обклеенное по кругу пестрыми ярлычками от катушек. На печи спала девочка.
   Инженер остановился у зеркала, снял фуражку. Он чуть пригнул плечи и глянул на лысеющую голову. В зеркале смеялась женщина. Инженер надел фуражку и сказал, не оборачиваясь:
   — А я не видел вас.
   — Може, я была ушёчи, желанный мой. Я ихняя сноха. — Женщина прислонила к стене лопату. — Мы нездешние, мы погорельцы. Присядь, желанный, — говорила она, развязывая у зеркала платок на голове. — Это с вами, что ли, хозяйкин муж пришёчи? Ох, беда. Уж в другой раз приходит. И самою жалко, и мужик ни при чем.
   У нее синие глаза и бойкий, напевный говорок.
   — И мужик ни при чем, и самою жалко.
   Она принялась мыть руки под рукомойником. На спине ее натянулась белая ситцевая кофточка. Она в горсть набирала воду и мыла лицо и шею. Пряди волос у затылка намокли и потемнели.
   — Тут у нее при немцах партизанский командир прятался, — говорила она, утираясь холщовым полотенцем. — Потом она к нему в лес убёгши была и девочку с собой брала.
   Она глянула на печь. Девочка спала.
   — Отчаянная она, — продолжала она шепотом, подойдя к нему близко, — а девочка с той поры все в коленях болеет.
   Ему было приятно, что она стоит рядом, нравился ее говорок и то, как вкусно мнет губы, когда замолкает.
   — А как наши пришли, партизанский ее командир со всеми на фронт ушёчи и с той поры не пишет, и не слышно, не то убили его, не то позабыл. Так хозяйка днем-то ничего — крепится, а ночами, слышно, плачет.
   Инженер шагнул к ней и, не зная, куда деть руки, сунул их за спину.
   — Как звать? — сказал он и шагнул назад.
   Она быстро глянула на него от головы к ногам и засмеялась. На загоревшей тугой щеке обозначилась ямка.
   — Вам ничего, вы вместях все, — сказала она, насупившись и вытирая ладонью клеенку стола, — а нам плохо — скука.
   Он пошел к двери.
   — Куда ж вы? — крикнула она ему вслед и снова засмеялась.
   Инженер вышел из дому. Рыжая связистка выпрыгнула в окно и пошла на дежурство. Старик по пояс просунулся в отверстие, которое прорубил зимой немец, чтобы вести наблюдение, и кричал старухе, закрывшейся в бане:
   — Куда полезла, нечистая сила! Пар весь загубишь!
   Из бани высунулась мокрая голова старухи, и дверь опять захлопнулась.
   Из растворенного окна напротив доносился голос рыжей связистки:
   — «Тонна». «Тонна». Я — «Ведро». Я — «Ведро». Не слышу вас. Слышу вас.
   — И везет некоторым, просто зло берет, — говорил по дороге младший воентехник, — армию перебрасывают, и они около родного дома оказываются.
   Инженер ушел по меже вперед. Сутуловатую спину его накрест пересекали желтые ремни. Зацветала рожь. Синели молодые васильки.
   «Присядь, желанный», — сказал он себе вслух и засмеялся.
   — Ну, что молчишь-то? — спрашивал младший воентехник Рябова. — Рассказал бы хоть, как приняла, как приласкала тебя, дьявола. Потрави душу, что ли.
   Быстро садилось солнце. Инженер остановился и вынул карту.
   — Пришли, — крикнул он, — получайте задачу!
 
   1942—1945
 

Дусин денек

   — Что делается! — с ликованием сказала сидевшая на приступочке нашей избы Дуся. — Машины взад-назад. Не успеваешь глядеть.
   Эта Дуся — горемыка, побирушка, кочующая за нашей армией. Опять она здесь. Только мы передислоцировались, и она тут как тут.
   Танки вползали в деревню. Их мощь, свирепый рев моторов, лязганье гусениц приводили Дусю в восхищение. А то, что эту мощь завернули из боя, невдомек ей.
   — О-ой! Сила-то, семь, гляди, восьмой уже! О-ой! Ох, Дуся, бросай считать. А то тебя сграбастают. Около войны надо ходить с осторожностью.
   Она поднимает на меня голубые, чистые глаза блаженной — ее охранная грамота.
   — Только не нервничай, — вдруг так чутко говорит она. — Смотри, как я живу. Мне одна говорит: я б на твоем месте давно утопилась. В честь чегой-то? Я еще там належусь. А у меня сынок есть, Сергей Иванович, один-единственный. Я его из живота родила. В Ржеве он, в детдоме. Я еще погляжу, каким он будет. Не в меня, бестолковую…
   Доставшееся ей откуда-то синее платье железнодорожницы было в белесых полосах. В раскрытом вороте виднелась сиреневая мужская нательная рубашка, а по ней спускалась с шеи веревочка, держащая поблескивающий медный крестик.
   Танки ползли по деревенской улице сюда, вздрогнув, останавливались как вкопанные, обдумывая, куда бы встать.
   — О-ой! — обмирала Дуся.
   Я вернулась в избу. Радист Костя Носков сидел в наушниках, лицо у него было как у Будды — скуластое, затаенное, — и листал какую-то ветхую книжицу.
   — Волга, — сказал он, подняв на меня узкие, темные, строгие глаза, — в полосе нашей армии имеет четыре правых притока…
   У него страсть к положительным знаниям. Я сменила его.
   — Я — «Алмаз». Прием, — надев наушники, повторила я трижды, а Костя, закрыв книжку, успел написать на чистом листке: «Привет с фронта» — и закусил карандаш.
   Я еще раз объявила прием и стала ждать.
   — «Мария»! «Мария»! Я — «Алмаз». — Отзовется ли из Ржева тоненький голос «Марии» или гулкий мальчишеский «Ивана». Я их никогда не видела. Они оба — ржевские. Может быть, «Иван» похож на Костю Носкова — круглоголовый, крепенький и такой же солидный, хотя и помоложе. Костя прошлый год окончил десятилетку, а «Иван» — восьмой класс.
   А «Мария»? Какая же она?
   — «Мария», «Мария», — упорно прошу я. — Ответьте «Алмазу», «Мария»!
   Дрожь, шорохи, трескотня, как всегда в сырой день. Когда вошел майор, дежурил опять Костя. Я доложила, что «Мария» не ответила. Уже шестой день подряд.
   — Вот так, — сказал майор и стал рисовать кораблики на Костином листке. — Кого-то опять в Ржев посылать надо.
   Он вынул из кармана и протянул мне «зольдбух», доставленную с поля боя.
   — Полюбуйтесь.
   Я заглянула в конец солдатской книжки, где немцы записывают номер части, и мне все стало понятно: против нас на участке фронта появилась новая дивизия — 17 СС.
   — Выходит, кого-то посылать надо, — опять сказал майор. — «Иван-да-Марья» накрылись.
   Однажды они вырыли могилу на Казанском кладбище, где стояла немецкая артиллерия, легли на дно и сигналили нам ракетами, вызывая огонь на себя…
   — Послушайте, — сказал майор, подперев кулаком небритую щеку. — Вы ведь в институте учились…
   — Недоучилась.
   — Вам высшее образование подносили на тарелочке с голубой каемочкой. А мне так не довелось. Вот и пухнут мозги, как задание разведчику обмозговываешь. Тут высшая математика требуется.
   Он был вдрызг измочален, психовал, чего с ним ни в каких передрягах не случалось.
   — А ведь посылать-то некого, — сказал майор.
   Ни один разведчик не вернулся с задания. Но кому-то надо пробраться в Ржев, на кладбище, зажечь лампадку — знак для тех, кто должен заступить на смену выбывшим.
   — Этим ребятам цены не было, — строго сказал майор. — И замены им нет. — Он пнул носком сапога дверь и вышел.
 
* * *
 
   А на крыльце у нас хозяйка прогоняла Дусю. Ее широкая спина в домотканой оранжевой кофте гнулась над синим комочком в форме железнодорожницы.
   Подняв к ней голову, Дуся отмахивалась, как от мухи:
   — Не, я сперва кости в твоей баньке попарю.
   — В избу и не вздумай соваться. Не пущу!
   — Я и не хожу, вот чума! Видала? — призвала она меня. — Я б ей десять рублей заплатила, истинный господь, не пожалела бы последние, только б отстала.
   — Куда ж ей идти? — вступилась я. — Ей в Ржев надо, к сыну.
   — С нас спрашивают, чтоб чужих не пускать.
   — Что богаче, то жадней, — сказала Дуся, и голубые глаза ее заблестели. — Она небось нищему куска хлеба не подала. А мне не надо. День прошел, и ладно. О-ой! Я еще таких людей не видела. А еще к социализьму дойти хотели с такими-то, господи боже мой! Э-эх! Я не вру.
   Хозяйка прыснула и, прикрывая ладошкой рот, ушла в сенцы.
   — А бабка-то бедовая, — сказала Дуся. — С такой не задремлешь.
   Но тут еще раз выглянуло из двери посерьезневшее лицо хозяйки, и она посулила черство:
   — Заградчиков позову. А там как знаете. Пусть глядят сами.
   — Зови, зови, чума! — грубым голосом сказала Дуся и сунула руку в ворот нательной рубашки, достала что-то увернутое в тряпку, размотала.
   — Глядите все! — привстав на коленях, потрясла она паспортом. — Вся моя личность тут. А не прописан — так я от брата с невесткой совсем откачнулась. Я и так у них пожила. Сколько ж еще. Сынок у меня озорной, а невестка его все: пащенок да пащенок. Это Сергунчика мово. Без отца я его родила. Так что ж? Мне даже еще лучше. Учли мое слабое положение — в детский дом определили…
   Она поерзала молча, скатилась с крыльца и, поминутно озираясь, цепляя короткими ногами бурьян, пошла за избу — от беды подальше.
   А то отгонят ее заградчики в тыл. Она там, в тишине, с ума спятит. В грохоте пальбы, под бомбами, на пожарищах она вроде бы долю держит в смертельных усилиях за Ржев.
 
* * *
 
   Вернулся с задания разведчик Пыриков. Доложился майору. Потом сбросил выданную ему гражданскую одежду, ополоснулся, сбрил щетину, поел и, покуривая, ожидал меня.
   Мы уселись на бревнах позади дома, лопух цеплялся за голенища наших сапог. Из леса тревожно тянуло прелью, так пахло когда-то в той, другой жизни, где не было войны, а «Иван-да-Марья» ходили в школу.
   Солнечный луч выкарабкался из-за облака, стрельнул по лицу Пырикова. Глаза в крапинку, чубчик из-под пилотки косит на бровь. Один он у нас, единственный такой удачливый разведчик. Где остальные, что с ними, пока ничего не известно.
   Оказывается, вчера в Ржеве мужчин от шестнадцати до семидесяти лет стали хватать без разбора под стражу. На всех перекрестках поставлены полицаи. Пыриков отсиживался на станции Глеино, обошел Ржев, пробираясь к переднему краю.
   Он вдруг ухмыляется, ему не терпится поделиться.
   — Я с одной познакомился в Глеине. Вы бы поглядели — удивились. Коса — во, — он показал кулак. — Может, приставная, еще не проверил пока.
   Он ловко вскакивает перед подошедшим майором, застегивает ворот гимнастерки. Стоит навытяжку. Шея тоненькая, оттопыренные уши светятся насквозь, перепончатые, как листок с дерева.
   Майор строго оглядел своего разведчика. Единственного.
   — Отдыхай иди.
   В переводе это значит — предстоит задание.
   — Есть отдыхать, — снисходительно говорит Пыриков.
   Танк поелозил и сполз под дом, затих. И мы услышали: над головой у нас, высунувшись в оконце хлева, восхищенно вздыхала Дуся:
   — О-ой! Ну хорош парень!
   Она выкатилась со двора — наскучило отсиживаться, — запричитала:
   — О господи, божья мать, царица небесная. А изверг все во Ржеве. Сергунчика никак не ослобонят…
   Майор морщился, едва терпел, потом вдруг смекнул:
   — У вас что, ребенок во Ржеве?
   — В детском доме, как же. Директор очень довольный им…
   — Значит, такие у вас обстоятельства… — И качнулся с носков на пятки и опять — с пяток на носки. — Вас Дусей звать?
   Серые запавшие глаза его выжидательно сузились.
   — Дуся, Дуся, — через минуту сказал он, что-то обмозговывая, и я увидела: маета с него спала, и все привычное, дельное опять выстраивалось в нем. — А ведь вам в Ржев идти надо.
   — Надо, надо. А как же.
   — Выходит так, что вам сейчас идти, не дожидаясь…
   — Выходит так, — важно сказала она, польщенная тем, что майор вникает в ее обстоятельства. Но вдруг попятилась и забормотала: — Ну уж нет. Ей-богу…
   — А то немцы отступать будут и детдом угонят.
   — О-ой! — застонала она и стала скрести под платком голову.
   — Надо идти! — с воодушевлением сказал майор. — На сегодняшний день больше некому. — Он бы сам пошел, если б мог, не стал бы никого уговаривать, я знаю. — Заодно армии поможете. Общее у нас с вами дело…
   Откуда, казалось бы, Дусе понимать, о чем это он, но она одним с ним воздухом дышит, схватывает на лету. Она шагнула вперед, развела руки:
   — Режьте на куски! Не пойду.
   Майор взялся за козырек фуражки, надернул ее на глаза, потом опять сдвинул к затылку.
   — Дело ваше. Вы — не солдат, вы своей жизни сама хозяйка. — Повернулся, сказав мне: — Пошли.
   В избе он разложил план Ржева и показал мне мост через Волгу на Красноармейскую сторону. Казанское кладбище на отвесном берегу — маршрут для Дуси.
   Но ведь она не согласилась.
   — Согласилась, — сухо сказал майор.
   Мне уже не раз приходилось убеждаться: он понимает что-то такое, чего я никак еще в толк не возьму. Для меня что ни человек — дебри.
   — Ей куда легче в город пройти, чем ему.
   Это правда. Пырикову не то что труднее, а пожалуй, невозможно попасть сегодня в Ржев. Тут же схватят. Но господи, божья мать, царица небесная, кого только война не подбирает.
   Майор отстегнул ремень, повесил его за пряжку на гвоздь и стал править бритву на ремне, и она уютно зашелестела: жи-их!
   — А в случае чего… Короче, если попадется — так она ничего не знает. Ей нечего немцам рассказать.
   И это правда.
   Я полистала рукописный справочник по Ржеву. «Детских домов — один. Имени Луначарского. Каретная улица, 14». Проследила по плану Дусин маршрут с Казанского кладбища мимо меченных черным карандашом майора — разрушены бомбой или снарядом — старых, дореволюционных лабазов, через школьный двор с молодыми яблонями, по немощеной Каретной. Я вела пальцем вдоль четного ряда и остановилась в смятении. Позвала майора, показала: на плане дом № 14 был перечеркнут накрест карандашом — разрушен бомбой или снарядом.
   Секунду мы смотрели в лицо друг другу. Потом майор молча попробовал бритву на ногте.
   — У нас выбора нет, — жестко сказал он. — Семнадцатая эсэсовская дивизия прибыла в полном оснащении, а у нас никаких данных, где они сосредоточивают артиллерию. А о детдоме она все равно узнает. Днем раньше или позже. Так хоть пользу человек принесет.
 
* * *
 
   Танкисты волокли по улице молоденькие елочки из ближайшего леса — для маскировки машин.
   Я бродила по деревне, и никакие дельные мысли не шли мне в голову. Дуся, Дуся. Заградчики не загребут, так разведчикам попадешься. Не ходи, глупая, возле войны.
   Может быть, ее нет уже в деревне. Скрылась, и ладно. Но подозрительно дымилась банька, что пониже нашей избы, у ручья. Я толкнулась в запертую дверь. Дусин голос выспросил из-за двери, кто тут, и меня впустили.
   Пар валил сюда, в предбанник, из другой, внутренней двери, куда скрылась голая Дуся. Я стянула сапоги и прошла по настеленным жердочкам за ней.
   — Затворяй! — крикнула мне Дуся и плеснула воды из ковшика на раскаленные камни.
   В парной мгле я видела Дусины короткие, тупые ноги, грубо схваченный вдоль и поперек рубцами кесарева сечения живот, шею с намокшей веревочкой. Она блаженствовала. В ней была сейчас какая-то звероватая женственность, особенно в ее лоснящейся, выпуклой, розовой спине.
   — Что выдумали! Кому-нибудь сказать — на смех. «Окромя тебя, Дуся, некому», — передразнила она майора. — Да у вас цельная армия солдат. А что придумали. О-ой! Невестке моей рассказать, она б обхохоталась.
   Теперь я сообразила, видя крест кесарева сечения на ее теле, почему она говорит о сыне: я его из живота родила.