-- Музыкантом будет! -- она даже не посмотрела на свою невестку. Проверила у ребенка ручки, ножки, шлепнула его по голой попке и добавила, -- От ир вет зен!52
   Пришлось подождать какие-нибудь двадцать лет -- так что? Это такие мелочи. И теперь этот внук стал ее лучшим другом, потому что если он не в гастролях -сидит дома. Сидит! Это только так говорится "сидит". Он встает, как только все разбегаются на работу, и начинает пилить. Он пилит и пилит часами. Он уже перепилил всех композиторов на свете. Но если за это платят такие хорошие деньги -- она согласна терпеть и готовить ему завтрак, и даже стелить ему постель, потому что это он не любит больше всего на свете. Сегодня у нее, конечно, особенный день. Леньчик этого не помнит, так что он помнит, кроме своей музыки... но ровно семь лет, как не стало Наума. Семь лет... это много... ему бы тут многое не понравилось... но... эйх мир а пурец...53 а в лагере на нарах ему нравилось? Но ничего -- вытерпел же... раз надо... мог бы и потерпеть... тут же не лагерь...
   -- Короче, -- Леньчик обещал отвезти ее на кладбище. Он сделает перерыв и отвезет. У нее, слава Б-гу, некого навещать там, и поэтому внук никак не мог понять, зачем ей туда надо, и на какое кладбище...
   -- Их же тут много, ба! Полно!..
   -- Так что? -- Удивилась Блюма Моисеевна, -- мне же на все не надо. А со старухой не стыдно ехать на кладбище, это же не с девушкой...
   -- Ба, слушай, как это ты все умеешь видеть не так?
   -- Не так? Почему не так? Это мне надо удивляться, сколько вокруг слепых... не так... что я вижу не так?
   -- Э... -- Леньчик задумался и смотрел на свою бабушку, стараясь представить себе, что это совсем незнакомый человек, чтобы вернее оценить и ответить ей, но у него ничего не получалось. -- Знаешь, когда ты меня больше всего удивила?
   -- А! Я его удивила!.. Когда? -- Все же поинтересовалась она и села на краешек стула, опершись расплющенными работой кистями рук на свои колени.
   -- Помнишь, когда по дороге сюда, мы в каком-то штетле под Веной еле успели покидать свои чемоданы в окна и сами еле втиснулись в вагон, и навалилась такая страшная тишина, что, казалось, все действи тельно раздавлены, и никогда уже никто не сможет поднять голову. И я тебя спросил тогда:
   -- Ба, тебе плохо? И что ты ответила?
   -- Я помню? Конечно, я помню! Я помню стих, который учила в третьем классе!..
   -- Ну, при чем здесь стих?!
   -- А при том, что я помню!... -- Она на секунду опустила голову и, как показалось внуку, повторила все ровно в той же тональности, что пять лет назад. -- А тебе хорошо? А! Это же так понятно -- они потом опять засунут нас в бараки, и все сразу скажут спасибо. -- Теперь они замолчали оба и сидели, понурив головы, перенесенные памятью в ту страшную ночь. Случилось совсем другое. Их выгрузили на перрон, оцепленный солдатами, потом построили по четыре в ряд и так повели сначала вдоль состава, а потом через весь вокзал на площадь. По бокам шли те же солдаты в касках с автоматами наперевес и рычащими и рвущимися с поводков овчарками. Люди еле передвигали ноги, падали в обморок от страха и колющей мысли: "Зачем мы это сделали и стронулись с места?" Гортанная немецкая речь подстегивала их, и всем показалось, что сейчас их втиснут за колючую проволоку и выстроят на пороге газовых камер. Они столько раз уже читали об этом и столько раз видели в кино. Завыла сирена, машины с красным крестом подкатили прямо к колонне и забирали тех, кто не выдержал этого натиска и испуга. Тогда она поманила скрюченным пальцем перепуганного внука, подняла голову и сказала совершенно не подходящим к моменту заговорщицким голосом:
   -- Смотри, они боятся!
   -- Кто? -- Он совершенно растерялся.
   -- Да ты посмотри, посмотри на них, разве ты не видишь!? Посмотри, какие у них лица! -- И что? Репортеры тогда не упустили момента, и назавтра по чистенькой, уютной гостинице, в которую их поселили, ходили люди и показывали друг другу черные смазанные снимки в газете, подпись под которыми рассказывала, что колонну эмигрантов сопровождали солдаты с собаками, потому что власти очень боялись арабских террористов.
   -- Ну, ба! Ты... ты... -- он не нашел подходящего слова и только погладил ее по гладким тугим волосам, а потом отвернулся и быстро вышел, чтобы она не заметила, что глаза у него мокрые. -- Так ты готова? -- Закричал он через мгновение из другой комнаты.
   -- Я туда всегда готова, -- проворчала старуха, -- но Он, -- она подняла глаза кверху и вздохнула, -- Он, наверное, забыл про меня, когда забирал Наума. Они долго петляли по тенистым зеленым улицам городка пока добирались до этого огороженного невысоким забором склона, сплошь утыканного сероватыми приземистыми камнями, впрочем, выстроенными ровными рядами с соблюдением дистанции.
   Леньчик остановил машину, обошел ее и помог выбраться бабушке.
   -- И что ты тут будешь делать.
   -- Я посмотрю.
   -- Что ты посмотришь?
   -- Посмотрю! -- Сердито мотнула головой Блюма Моисеевна. -- И не ходи со мной.
   -- Она рукой остановила его шаг вслед за ней. -- А где здесь контора?
   -- Какая контора, ба?
   -- Какая контора? Контора! На каждом кладбище есть контора.
   -- Контора? И что ты там будешь делать? В этой конторе?
   -- Мне надо поговорить...
   -- Поговорить? -- Изумился Леньчик, -- Как же ты с ними будешь разговаривать? Ты же не знаешь языка!
   -- А! Так что -- я опять должна иностранный язык учить?
   -- Почему опять, Ба?
   -- Почему! Сначала я учила польский. Когда мы из местечка вырвалась. А когда уже нас присоединили к Белоруссии -- так опять иностранный -- русский... мне уже хватит... Б-г меня и так поймет, я расскажу ему все мои цорес на идиш! Не ходи за мной! Не ходи... -- Она наклонилась вперед, чтобы легче было идти вверх по склону, и ее сутулая спина закачалась из стороны в сторону в такт шагам.
   Накануне соседка по улице сказала ей, что узнала, сколько стоит здесь похоронить человека, и она пришла в ужас. Раньше она как-то об этом не думала. Но теперь, когда эта балаболка Малка сказала ей, что похоронить "безо всяких таких штучек" стоит восемь тысяч долларов, она просто оторопела от ужаса и решила сама проверить, так ли это, и нельзя ли как-нибудь устроить все это дело подешевле, потому что сама не претендовала ни на какие оркестры... она почему-то вспомнила сейчас, как папа говорил ее старшему брату в трудную минуту: "А нефеш, а нефеш, генг нит ди коп!54 Зажигай по субботам свечу, и Б-г увидит тебя!" Она это помнила всю жизнь. И эти слова помогали ей, когда, казалось, ничто уже не спасет и не поможет. Когда болели дети, когда умирала мама без лекарств, а денег не было, когда они замерзали в эвакуации на башкирском морозе, и когда река хотела проглотить их пароходик, клонившийся то на один то на другой бок от бегавших в панике по палубе людей от налетавших с крестами на крыльях самолетов, сыпавших на их головы бомбы, и когда сидел Наум и даже пару носков нельзя было ему передать, а их, как семью врага народа, просто выкинули на улицу... зачем ей так много денег тратить? У нее за всю жизнь столько не было! Зачем? Пусть лучше отдадут на синагогу и прочтут хороший Кадиш... и камень ей можно попроще... не такие глыбы, как у них там, на Игуменке... что там лежать под таким камнем -- это же такая тяжесть, что тяжело дышать! Она оглянулась на камни вокруг и удовлетворенно пошла дальше -- все одинаковые, небольшие и безо всяких "штучек".
   Так неспеша она добрела до сложенного из камней домика, вросшего в землю. Дверь была закрыта. На щитах под деревом были выписаны разные правила и объявления. Она шарила по ним глазами, пока не наткнулась на некое расписание: слева что-то было обозначено в строчках, а справа напротив стояли цифры долларов. "Ага! Это прейскурант!" Блюма Моисеевна вцепилась в него глазами, но скоро разочарованно перевела взгляд на другие таблички -эта ей явно была не нужна -- слишком незначительные двухзначные цифры оказались в этом столбике. "Эх, вздохнула Блюма Моисеевна, -- может быть, они и правы... ну, не в школу же идти учить язык... и где эта школа..." Когда поляки кричали "Жид!" было все понятно, хотя не так обидно -- ну, у них нет другого слова. Да, что учить язык! Потом русские кричали "Жид!" -- тоже было все понятно, потому что у них есть другое слово. Может быть, они торопились, а это слово короче. Но вскоре они сравнялись. Эти слова. Сколько плакал Леньчик, что его дразнят "евреем"! Как можно дразнить "евреем".
   -- Они тебе завидуют, Леньчик! -- успокаивала его Блюма!
   -- А чего же дразнят?
   -- Так я ж тебе говорю -- от зависти! -- Они же не могут стать евреями!
   -- А им хочется? -- Удивлялся любопытный внук.
   -- Хочется? -- Сомневалась Блюма Моисеевна, -- Еще захочется! -- Уверенно завершала она...
   "А!" Потом так и вышло, когда все стали уезжать! За то, чтобы стать евреем, платили большие деньги... Она насторожилась, сзади ей послышался скрип гальки под ногами, и чуть глянула назад через плечо: "А! Не выдержал таки. Мальчик. Золотой мальчик... сколько он из-за меня не "допилил" сегодня! Ему же надо заниматься! Он говорит, что если один день не занимается -- мучается сам, а если не занимается два дня, так мучаются слушатели! Это же надо, как он слышит -- весь в меня!" Она медленно повернулась к нему и смотрела, как он при каждом шаге, поднимаясь к ней по склону, словно пробивает головой упругую преграду.
   -- Как же они хоронят, Леньчик? -- Спросила она, когда он подошел.
   -- Как?
   -- Ну, нет же ни сторожа, ни мастерской, где камни точат,... ну, не с кем же поговорить!
   -- Ба! Ой, ба, ну перестань! Я тебя прошу! Ты за этим сюда ехала! Я же тебя спрашивал, зачем ты едешь? Я бы тебе дома сказал -- они не тратят денег зря! Наверное, есть контора такая, которая этим всем занимается! Тебе то зачем? -Возмутился Леньчик.
   -- Зачем? -- Возмутилась в ответ Блюма Моисеевна. -- Мальчик! Ты так привык ко мне?
   -- Ба! Я сейчас разозлюсь! -- И он шагнул по склону обратно. Блюма помедлила мгновение и поплелась следом, упираясь пятками в склон. "Какой он нервный все же, -- думала она, -- Эти звуки на скрипке всю душу вынимают. Лучше бы он играл на рояле... но как его возить с собой. Он такой большой". Внизу она остановилась перед автоматом с разными напитками и бессмысленно смотрела на надписи -- "Везде таблички, везде... и эти зеленые деньги с разными портретами... ничего, довольно солидные люди... серьезные... хорошо выглядят".
   -- Ты хочешь пить? -- Услышала она над собой голос внука.
   -- Нет. -- Она протянута руку и указала на надпись над рисунком доллара. -- Что тут написано?
   -- Здесь? -- Леньчик тоже ткнул пальцем. -- Фейс ап.
   -- И что это значит?
   -- Лицом вверх.
   -- Вверх? -- Переспросила Блюма Моисеевна и скорбно подняла глаза к небу.
   -- Ба! Ба, ха-ха-ха, -- не к месту неудержимо засмеялся Леньчик. -- Это его лицо кверху, понимаешь...
   -- Понимаю, -- Перебила его Блюма. -- Понимаю. Твой прадед, мой отец, всегда говорил мне... еще я маленькая была, слышала, он говорил брату, а потом мне: "Генг нит ди коп!" Понимаю. Я понимаю...
   ПАРНУСЕ
   На земле были разложены картонные, разо бранные по выкройке ящики, газеты, клеенки, и на них грудилось все, что можно только себе представить в захламленном десятилетиями сарае из почерневших досок и с земляным полом, все, что годами без прикосновения хранилось в ящиках под кроватью, в старом сундуке, в диване под сидением и на кухонной полке на самом верху, куда хозяйка заглядывает только при переезде... Трудно даже описать, что это было
   -- от ржавых и кривых гвоздей до дырявого медного таза , в котором когда-то варили варенье, от ложки с мерными полосами-делениями по ее периметру в глубине до безмена без пружины, от старого тюбика резинового клея из велосипедной аптечки, в котором уже десять лет как ничего не было, до керосиновой лампы с отскочившим колесиком для регулировки высоты фитиля... Владельцы этих сокровищ стояли вряд вдоль улицы, идущей к рынку, и как это ни странно, около них всегда толпились люди, потому что нет ничего интереснее этого добра для того, кто понимает в жизни и в драгоценностях...
   -- Я делаю парнусе? Я просто живу! -- Разговаривала сама с собой Дора, одетая поверх всего в плащ-палатку еще довоенного образца, потому что несмотря на жару, обещали дождь, у нее ломило поясницу и некуда просто было положить эту гору брезента, -- ничего, еще не смертельно душно! -- она разговаривала в основном сама с собой, потому что считала, и достаточно справедливо, что ее не понимают, и еще она классически расхваливала свое добро, лежащее на старой клеенке, состоявшее из множества полезных в хозяйстве мелочей и перевозимое ею многократно из дома сюда, и почти в том же, не убывающем количестве, обратно. Когда заканчивался трудовой торговый день, она сгружала это все в старую детскую коляску, тяжеленную, на резиновом ходу с надувными, но давно спущенными колесами, везла, с трудом толкая по песку, свой лимузин домой и закатывала прямо в сарай, а назавтра снова появлялась с ним на своем обычном рабочем месте возле палатки, в которой торговали рыбой. Сегодня Дора не пошла на свою торговую точку -- она ждала керосинщика. Прогресс прогрессом, но за все надо платить. Когда стали устанавливать газ в огромных железных ящиках по два баллона на дом и устанавливать газовые плиты в кухнях, Дора загорелась. Целый месяц она мечтала, как, наконец, хорошо у нее станет -- она избавится от этой черной керосинки, которой, наверное, уже двадцать лет и которую невозможно отмыть, и воздух у нее в доме станет замечательный, без этого чада, который выветрить невозможно, хоть всю зиму двери настеж... она мечтала и... одновременно считала. Что она считала? Сколько получает пенсии в месяц, сколько присылает сын с Урала, сколько стоит железный ящик, два баллона, газовая плита на две конфорки, труба, которая их соединяет, работа и выпивка рабочим... получалось, что два года ей не надо вовсе готовить, и есть тоже не надо, потому что все деньги надо отдать за эти баллоны, ящики и плиты с трубками... так какой же это газ и какое облегчение? Поэтому она так и осталась со своей керосинкой... но Б-г все же милостив, и когда соседке провели газ, та отдала ей свой почти новенький, может, всего пятилетней давности керогаз. Эта Марина, вообще замечательная женщина: она прежде, чем что-нибудь выбросить, всегда показывает ей, Доре, и у нее , конечно, всегда находится место в сарае -- пусть лежит, стоит, ждет своего часа -- оно же есть не просит. Так Дора обзавелась керогазом, что по сравнению с керосинкой было несомненным шагом вперед. Во-первых, он не вонял и не коптил, как керосинка, во-вторых, он жег намного меньше керосина, и в -- третих, он быстрее готовил, почти как газ... так зачем ей два года голодать! И сегодня как раз должен приехать керосинщик, но никогда не знаешь, в котором часу, и дос из а вейток ин коп...55
   Но в это время послышался грохот пустого ведра за окном и сиплый зычный голос керосинщика:
   -- Каму карасину! Карасин!
   -- Вос шрайсте! Их гер!.. -- прокричала Дора в ответ в открытую форточку, -- я слышу,-- взглянула на себя в зеркало и засеменила на крыльцо. Там она подхватила уже приготовленный десятилитровый бидон и направилась неспеша, даже важно к калитке. На улице, прямо на углу, через дом от нее стояла лошадь, запряженная в телегу, к которой обручами была прикреплена довольно большая, горизонтально лежащая, скорее бочка, чем цистерна. Рядом с ней стоял плотного сложения человек в прорезиненном, когда-то коричневом плаще и соломенной шляпе, но цвета асфальта, на который пролили бензин или масло. -Здравствуй, Семен! -- приветствовала Дора прямо в спину.
   -- А! -- Обернулся к ней человек и приподнял шляпу настолько, что обнаружились его поседевшие, но весьма густые и не свалявшиеся кудри. -- Приветствую Вас, уважаемая Дора Максимовна! Пожалуйте Вашу тару. -- Он степенно взял у нее из рук бидон, неспеша отвернул крышечку, затем поставил его на землю, налил в свой небольшой бачок из цистерны шипящей и пенной струей половину, а затем огромным половником зачерпнул из него и аккуратно через черную воронку стал наполнять Дорин бидон.
   Он уже и не помнил, сколько лет развозил керосин по поселку -- может, двадцать, а может и все двадцать пять, но давно -- поэтому его все знали. Он никогда не болел, никогда не пропускал назначенных улице дней и не путал их, всегда давал в долг, если не было денег, и ему всегда отдавали. Его всегда угощали, кто огурчиками и редиской со своей грядки, а кто и пирогом или домашней колбаской. Он никогда не отказывался и никогда не ел при людях -- все складывалось в аккуратный ящичек с боку от цистерны на подводе.
   И лошадь его была подстать ему -- степенная, неторопливая и безотказная в работе и общении. Дети кормили ее падалицей яблок, которые она очень любила, и, когда смотрели, как Маня хрумкает ими и подбирает сочными мягкими губами выпадающие кусочки, у них у самих текли слюни.
   -- Так что, Дора Максимовна, дождусь ли я от Вас ответа? -- Спросил он, глядя ей прямо в глаза, и ясно было, что продолжается давний разговор.
   -- Слушай, Семен, сколько лет уже прошло, как умерла Клава? -- Собеседник только вздохнул и пожал плечами.
   -- Я сегодня считала, так получается уже одиннадцать...
   -- Я же и говорю Вам -- пора решать.
   -- Решать, что решать? -- Она говорила ему это двадцать четыре раза в году, не больше и не меньше, потому что он привозил керосин два раза в месяц, каждые две недели. -- Что решать? Если ты один и я одна -- это же не значит, что мы должны жить вместе!
   -- Нет, нет, нет, -- возразил Семен, -- тут, извините, другая арифметика. Вы одна, а у меня чувства -- значит, нас двое, и это значит еще, что получается Семен плюс Дора, вот какая сумма!
   -- Сумма! Тебя можно разве убедить? Нет, как отмыть от этого запаха. Как же можно жить с этим запахом?
   -- Это справедливо. Но мы проведем газ, а я пойду работать на газозаправочную станцию. Мне уже много раз предлагали -- это преспективная работа! Идет же газификация села, Вы понимаете?!
   -- Что идет, куда идет? Газификация... если даже я тебя отмою от этого керосина, так как же я пойду за тебя -- ты же крещеный, а я еврейка.
   -- Так что? -- Искренне удивился Семен, -- Что у нас таких мало? Даже в поселке я человек десять насчитаю!
   -- Это все молодежь. Они вообще ничего не знают и знать не хотят!
   -- И правильно, -- подтвердил Семен
   -- Правильно. Что правильно? Ты же не можешь стать евреем!
   -- Зачем? -- Искренне изумился Семен
   -- Зачем, зачем? А что же мне на старости лет идти в церковь креститься.
   -- Не надо! -- Убедительно махнул рукой Семен, не надо -- мы можем и в ЗАГС не ходить, будем жить гражданским браком.
   -- А что скажет мой сын?
   -- Что он скажет? -- Сдвинул шляпу на затылок керосинщик.
   -- Он скажет,-- зол эр зайн гезунт, майн маме геворн мишуге! Ду форштейст? -Ду форштест нит!..56
   Этот разговор продолжался много лет, и неизвестно, чем бы кончился, но после того, как во многих домах зажглись голубые подсолнухи на газовых плитах, загудели колонки и, как невиданная роскошь, багодаря им потекла из кранов горячая вода, в сельпо завезли маленькие газовые плиты с двумя пузатыми баллончиками, которых, говорят, если умеренно жечь газ, хватало каждого почти на три недели!
   Дора снова занялась подсчетами, и выходило, что теперь ей нужно не есть и не пить всего восемь месяцев, тогда вполне можно заменить эру керосина на газовый рай...
   Но время шло... Однажды их видели в кино у станции. Многие проходили мимо и не узнавали -- он в своей тройке стального цвета с галстуком оказался высоким и стройным мужчиной... а те, кто узнавали, -- удивленно здоровались и даже останавливались... В ответ Семен кивал, и шляпа темного велюра, насаженная на макушку, заслоняла половину фотографически застывшего лица... Дора в это время шла по прямой, держа его под руку, не давая замедлить движения и уставив свои глаза в нечто только ей ведомое и, наверное, очень занимательное...
   Весь сеанс они просидели молча, даже не поворачиваясь друг к другу. На обратном пути Семен не выдержал:
   -- Где они это видели... я сам служил... старшим сержантом был...
   -- Там? -- Неуверенно спросила Дора
   -- Ну, в армии... тоже на границе... -- тогда Дора, помолчав, ответила совершенно уже уверенно и другим тоном:
   -- В кино... и видели...
   Вскоре после этого похода на дверях поссовета в который раз вывесили огромное объявление о газификации, должность Семена сократили, а его самого перевели, как он и говорил, в новый трест... люди потянулись по утрам к рынку, давно опустевшему, где позади заброшенной церкви в низенькой кирпичной постройке с новой силой закипела жизнь сельской керосинной лавки, в которой невольно темы разговоров сворачивали на тяготы снабжения и, конечно, уж на то, что "при Семене лучше было". Поселок пропустил момент, когда он вкатил два чемоданчика на двухколесной тачке в дорину калитку....
   На вторую же ночь, когда еще и не начинало брезжить, он потихоньку выскользнул из-под одеяла, и когда Дора пошла взглянуть, почему он так долго не возвращается, обнаружила, что нет его сапог и старого плаща.... а когда уже совсем рассвело, он вернулся и стал спешно собираться на работу. Дора молчала, но он сам произнес, не оправдываясь, а как бы сообщая о само собой разумеющемся:
   -- Маню ходил проверить...
   -- Так это надо ночью? -- Поджала губы Дора
   -- Ее тоже сократили...
   -- А?! -- Дора была возмущена -- И что она теперь будет делать?
   -- Лошадь? -- Удивился Семен....
   -- Лошадь. -- Практический ум Доры не давал ей покоя... Через несколько дней Семен вернулся домой в неурочное время, переоделся и отправился в поссовет. С кем он там говорил, что делал....
   -- Надо из моей избушки все вещи перевезти, -- сообщил он Доре, когда вернулся усталый и нахмуренный.
   -- А что такое? -- Поинтересовалась она
   -- Я ее продал... ну зачем нам два дома?...
   -- Да. -- Как обычно поджала губы Дора... -- Зачем нам два дома?...
   -- Я за эти деньги выкупил Маню... -- Сообщил Семен робко
   -- Что? -- Удивилась Дора. -- Лошадь?
   -- Да. Они бы ее на живодерню отправили... она же старая... уже...
   -- На живодерню?! -- Возмутилась Дора. -- А за ер аф мир! (Это же надо!)
   -- А я ее по живому весу выкупил...
   -- Как по живому весу? -- Совсем растерялась Дора, -- Маню по живому весу?...
   -- Нет, -- оживился и осмелел Семен, -- Я им по живому весу заплатил, а телегу они мне подарили, -- сказали: все равно списывать, мол, а тебе за отличную службу... ну вроде премии... мол, пользуйся... я ж последним возчиком-то был... все -- газификация... -- он устал от такой длинной речи и замолчал...
   -- И что?... у нас теперь будет стоять лошадь??? -- Дора совсем сбилась с толку....
   -- Ты знаешь, -- робко начал Семен, -- я, конечно, не посоветовался.... это дело семейное.... но я ее подарил...
   -- Подарил? Кого? Лошадь?...
   -- Да... -- потупился Семен
   -- На день рождения?!...
   -- Ну.... там на улице Льва Толстого детский дом... понимаешь... у них же огромный участок и лес сзади... они прокормят... а удобство какое.... продукты привезти... молоко...
   -- И телегу тоже? -- Спросила Дора
   -- Да.
   -- Слава Богу, хоть это догадался... и что?...
   -- Вот деньги.... что остались... тут как раз на газ хватит.... -- Семен протянул стянутую резинкой скрученую пачку денег...
   -- Деньги... ейх мир а парнусе 57 -- Дора даже не протянула руки... -- И что?...
   -- Теперь приглашают на торжественную передачу...
   -- Какую передачу? -- Не поняла Дора
   -- В детский дом... лошадь... честь по чести... дарственную... и вожжи вручить детям... -- Дора опустилась на стул и тихо запричитала...
   -- Мишугенер, мишугинер... все сошли с ума... весь мир сошел с ума... -- потом она встала и начала собираться.
   -- Куда ты? -- Остановил ее Семен...
   -- Как куда? Ты же сказал, что надо дом освободить.... так пока лошадь еще твоя, надо это все перевезти...там же в сарае наверняка столько добра, что на два газа хватит...
   ПУСТЫРЬ
   Пустырь -- больше, чем слово в России. Это даже не понятие -- образ. Каждый вспоминает свой пустырь, где гонял в футбол и не обязательно мяч, а. Бывало, пустую консервную банку. На пустыре случались драки и даже убийства, но чаще пустырь вспоминают с налетом грусти -- как символ ушедшего времени. Заросший крапивой по краям вперемешку с одичавшей малиной, пропустившей свои корни за ограду жилого соседнего участка, разделенный тропинками на неопределенные геометрические фигуры, с вездесущей пижмой, обозначающей эти тропинки круглый год, даже когда вся земля засыпана снегом, а она таращит желтые глазки сквозь него... пустырь... с огромными кустами чертополоха, с липучими шариками репья и, конечно же, с вытоптанным элипсом -- местом мальчишечьего футбола...
   На этом пустыре, кроме всего прочего, валялась груда битого кирпича, проросшая всевозможными травами и покрытая мелким вьюнком, продиравшим свой изворотливый стебель в недоступных глазу промежутках. Никто уж и не помнил, откуда он здесь взялся, кирпич, -- толи дом стоял и остался фундамент, толи привезли по какой надобности, а потом не востребовали... пустырь существовал всегда. По крайней мере, бабка Прасковья, старожил и знаток всех местных событий, припоминала, что сожгли тут богатый купеческий дом во времена революции, чей, не хочет врать, а кирпич от рассыпавшейся печи, мол. Это было очень похоже на правду, потому что изредка в этой куче, когда брали из нее немного для завала лужи на улице, находили обломки изразцов с чистым сочным кобальтом под глазурью на поверхности. Так или иначе, а пустырь выполнял то, что ему положено в жизни: пустовал. Вокруг строили, колотили, перекупали потихоньку участки земли, всеми правдами и неправдами оттяпывали куски от леса, хотя числился он в заповедной зоне. Но деньги делали свое -- кто против них устоит, какой райисполкомовец не подпишет нужное постановление, разрешение и согласование, особенно, если сверху позвонят, а там тоже деньги в силе... но этот участок, удобный и большой, не попадал в руки тех, кто мечтал обзавестись своей недвижимой собственностью с лесом под боком, удобным сообщением с городом и обжитым миром вокруг.