Страница:
Пытались на этой площади поставить сараи, привозили готовые металлические коробки -- утром глядь: уже расположился темноохровый коробок, и возня около него какая-то... но через неделю-две -- снова пусто. Кто-то из начальства следил, видно, за порядком и не допускал самодеятельности, а откупиться у нарушителей не хватало средств.
Однако, неожиданно в конце апреля на улице, заканчивающейся этим пустырем, появились двое: один с широкой красной доской-линейкой, торчащей вверх, другой с подзорной трубой на треноге, и стали они двигаться вдоль заборов по направлению к пустырю, перетаскивая линейку и переставляя треногу, а достигнув его, и там продолжили свою возню. На вопрос вездесущей Прасковьи: "Што будить?" -- Длинный, что с линейкой, ответил: -- Что надо. -- А короткий, который любовался все время на линейку сквозь стекла, добавил: -- Строить будем, бабуся!.. пора.
Что значило "пора", трудно сказать, но бульдозер сгреб груду кирпича ближе к дороге, потом появился тракторик с ковшом и стал копать траншею под фундамент, а следом появились бетонные столбы, обрезной тес, вырос забор и скрыл от глаз, что происходило внутри. Только несколько раз приезжали мощные грузовики с откидными бортами и привозили невиданные бревна огромной толщины и буроватого цвета. С трудом они пробирались в ворота, и хоромы росли, действительно, не по дням, а по часам. Кому и зачем их строят, никто не знал. Потом поползли слухи, потом приезжала как-то раз "Победа" посредине дня, и видели сквозь щель, что выходил из нее один важный генеральского вида человек и мирно гулял, не распоряжался, а тот, что за ним всюду следовал, заносил на ходу что-то в свой блокнотик, причем фигурой при этом холуйски сгибался и заискивал -- слов слышно не было.
-- Ня будить дела. -- Философски заметила баба Паша. -- Гиблое место.
-- Почему? -- Спросила ее соседка.
-- Потому. Гиблая ... здря стараются. Попросту здря. Через три месяца, т.е к июлю, дом был готов. Стоял он высоко, и всем была заметна невиданная в поселке прежде настоящая черепица на крыше, стволы лиственницы, как выяснили, откуда-то из Сибири привезенной, обшили вагонкой, а ее пропитали олифой, и стояли хоромы, как с рисунка сказки "О золотой рыбке", но вместо старика и старухи поселился в них тот важный дородный генерал с челядью, и каждое утро уезжал на "Победе" с шофером. К дому привыкли быстро. Вдоль забора, сразу же заросшего травой, по осени собирали маслят и подберезовиков, дивились, как привозили целый сад в поместье -- яблони и вишни, уж не меньше, как пятилетки, с корнями не в мешковине, а в досчатых ящиках, и опускали в ямы с помощью маленького трактора...
А через год попривыкли к соседям, которые никого не тревожили, через два, когда сад зацвел, к ним, как и ко всем в поселке, стали лазать соседские мальчишки за яблоками, особенно скороспелками, не боясь грозного генеральского вида и привязанного рычащего пса. И тут снова появились рабочие и стали тянуть по верху забора колючку, да не то чтобы просто поверху досок, как у многих в поселке, чтоб уберечься от малолетних безобразников, а располагали ее на роликах, будто электрические провода. Так оно, видно, и оказалось, да никто бы и не поверил -- невиданное это было дело.
Беда случилась лет через пять, когда все окрестные знали, что факт, живет в этом доме бывший генерал, а теперь замдиректора большого закрытого завода, и что дом ему достался задарма, потому что строили солдатики, еще пока хозяин ходил в погонах, а теперь он отставной, но силы видать, немалой. Трое мальчишек, как обычно, полезли за яблоками -- пустяковый факт, да первый напоролся на электричество -- то-ли его выключить на день забыли, а, может, и нарочно оставили... и повис он на проводах, хотя сразу его не убило... да пока скорую вызвали -- приятели то его с испуга убежали -- страшное это дело... описывать, как погиб мальчишка за дюжину яблок... и на месте его оживляли, кололи, дыхание искусственное делали, и еще бог весть что... не откачали ...
Ночью дом не светился окнами. Машина не привозила генерала. Куда все обитатели подевались -- никто не знал. Только утром с электрички толпа стала тянуться к дому и глухо стояла у ворот. Мальчишка оказался сыном слесаря с того завода, где начальствовал хозяин. Люди понуро молчали. Потом начали что-то негромко произносить, и, когда появился кашляющий, тощий, испитой человек в телогрейке и крикнул:
-- Чего ждем? Мы уже однажды с буржуями расправились! И снова они, как бородавки, на теле нашего государства!.. -- толпа навалилась на калитку, и та неожиданно легко открылась. Рванули дверь в дом -- и там не оказалось заминки... но не на кого было излить злость. Дом был пуст, и хозяев наказать тут же на месте, где погиб мальчишка, не было возможности. Уже иссякал запас злобы, и многие думали, что напрасно приехали сюда -- суд пусть разбирается. Но тут вдруг появился еще один заводила с дерматиновой сумкой в руках и сходу, еще не остановившись, заорал сиплым тенорком:
-- Жиды, проклятые! Они все! Они! Продали Россию матушку нашу! Бей жидов! -Какое отношение это имело к генералу, и зачем он заорал, не было понятно. Но вдруг в глазах у некоторых проснулась искра азарта, сменившая сонное мутное свечение апатии, и первая, сорванная с петлей ставня грохну лась о землю с треском, а там пошло. Бутылки из сумки прекочевывали из рук в руки, опрокидывались в горло и избулькивали свое содержимое, а когда опустоша лись, летели в окна, а из окон выстреливались на улицу посуда, белье... занавески летали по воздуху, подхватываемые ветром, потом затрещали рамы и двери, выламываемые какими-то трубами, раскуро ченная мебель уже валялась по всему двору и, наконец, полетела черепица с крыши, выбиваемая снизу, с чердака сквозь обрешетку.
Здесь вдруг проявился тот энтузиазм, которого тщетно добивались от этих же людей на коммунистических, ленинских и всяких иных субботниках. А толстый никак не унимался и время от времени подогревал всех новыми лозунгами:
"Суки мордатые, жиды проклятые, споили нас и живут в хоромах!" Тощий подтягивал ему вслед: "Православные, Гитлер их не добил, Сталин не успел, поможем народу русскому!"...
Через два часа все устали. Толпа соседей, стоявшая вдоль забора по улице, молча и с сожалением смотрела на вершащееся, а кое-кто терпеливо ждал момента, когда все разойдутся, и можно будет посмотреть во дворе, что в хозяйстве пригодится...все равно все спишут на погромщиков... К концу этого вандализма вдруг на тарахтелке прикатил участковый Онищенко, демонстративно оголил кобуру и гаркнул: "Разойдись!" Все исчезли очень быстро. Рассосались. Он с сожалением обошел двор. В дом заходить не стал. Опечатать его было невозможно. Тогда он опечатал калитку, прилепив бумажку с двумя круглыми печатями. И уехал.
-- Ня будить дела, -- констатировала Прасковья. -- Я говорила. Не слухают. Их дела. Мне что,. мне от их ниче не надо. Мальца жалко. Виданное ли дело -- за яблоки-то. Кто не лазить? А с другой стороны: знал жа -- чаго лезть-то. Зачем? Чужая жа...
В этот дом больше никто не вернулся. На заводе генерала тоже не видели после того дня. И похороны прошли многолюдно, но тихо -- тут уж власть постаралась. Первое время ходили всякие слухи -- мол, все же рабочие поймали его и растерзали, а жену и детей увезли куда-то на милицейской машине, чтобы спрятать...
После этого случая евреи боялись возвращаться с электрички домой, а по воскресеньям ходить на базар. Хотя в мясной лавке Маня, упираясь животом в прилавок и размахивая ножом, разглагольствовала: "Не на меня напали! Я б ему этому длинному хрену .....--то бы отрезла зараз, чтоб он сдох, а за ер аф мир, жиды ему помешали алкоголику! А генерал ему хороший! Жиды ему помешали!.." Но смута рассеялась постепенно и довольно быстро -- каждый думал о себе и о своем пропитании и знал по горькому опыту, своему и чужому, что вернее поговорки, чем "язык мой -- враг мой" на Руси не было, да, видать, и не будет.
Дело шло к зиме. Ноябрь смораживал в единый ковер опавшие листья, и они целыми лепешками переворачивались, зацепленные нечаянно носком сапога. Кто-то ловкий стал по ночам отрывать вагонку со стен разоренного дома. Потом пошли в ход ступеньки крыльца, черепица стала исчезать с крыши целыми квадратами, и теперь обрешетка зияла из-под нее непотемневшими тесовыми проплешинами. Потом сорвали оставшиеся ставни. Разобрали крыльцо. А в первые темные декабрьские ночи, когда не было луны, скатили первые два бревна со сруба. Как их утащили, одному богу известно! А там уж пошло, пошло...и к Рождеству стоял посреди пустыря один фундамент из красного кирпича... ни намека на забор, ни одной щепки от летнего сортира, что стоял в углу участка, не осталось...
-- Говорила -- не будить дела. -- Констатировала баба Паша, ежедневно утаптывая тропинку от своего дома через обретший почти прежний вид пустырь.
-- Да почему? -- Не споря, возмущалась ее соседка Наталья.
-- А по всему. Видать жа, что дела не будить. Тут так дела ня делаются.
-- Как? Не унималась соседка.
-- А так. -- Прасковья помолчала, закусив губы, пока затягивала три платка на голове. -- Так -- скоро. Это Россия. Чаво ей жиды сделают. Они сами по себе, а она сама по себе. А вони на них все списать хотели... ня будить дела. Место это гиблое -- по всему видать. Не с етого года пошло -- не сейчас кончится.Пустырь -- он и есть пустырь.
-- У тебя везде пустырь, Прасковья!
-- Везде, везде, -- в .... -- сильно осерчала баба Паша. -- А ты погляди сама -небось, не слепая. Или нахлебалась мало?.. Может, с ними, с жидами то лучша ба жили -- они капейку считать умеють... Тваво жиды сажали? А!? А вернули тебе что вместо мужика? Справку? А поначалу хто тут жег... а сейчас мы с чего шикуем. Ты на радиво, Наталья, авоську повесь -- в нее сыпаться будить... Нам все мало. Власть туда, власть -- сюда, а нам все мало... вот оно и выходит, что кругом пустырь -- и взять нечего, и виноватить некого.
-- Тише ты, тише! -- Испугалась Наталья, -- Ишь разошлась -- не к месту.
-- А мне что бояться? Мне бояться больше не резон. Ты без хозяина, я с сорок третьего сама по себе, а этот-то откуда приехал , знаешь? Генерал?..
-- А ты знаешь? -- Поддела Наталья.
-- Народ все видить -- от него не схоронисся.
-- Ну?
-- То-то и ну... откуда он таких тесов да бревен, чьими руками? Оттуда, из хороших мест, где костей не считают... прости Господи... вот и отливаются слезки... дом, конечно, жалко... луча бы под детский сад отдали...
-- Тебя в исполком избирать надо, Прасковья...
-- Не надо. Там хрен чаво скажишь... а мальца-то жаль... человеком мог стать... сичас время другое... мог... не судьба... ничему тут ни судьба...
-- Ты уж совсем заупокой, -- возразила Наталья... -- Пошли... -- Они повернулись и зашаркали прочь -- две темные, совершенно квадратные фигуры на двух столбиках. Через несколько шагов Прасковья остановилась, посмотрела вполоборота назад и, скосив глаза, призналась соседке:
-- Я не заупокой... я за Россию... ня будить дела... ДЕВЯНОСТО
Девяносто -- это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чем подумать -- сколько уместилось в эту цифру.
-- Так может быть, ты не пойдешь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
-- Ничего. Погода здесь ни при чем. В моем возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
-- А ты не боялась?
-- Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
-- Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
-- Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
-- Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи...
-- Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать...
-- И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице...
-- Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит... я же не кричу... я ему могу и здесь рассказать... он все равно услышит... но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу...
-- И все одно и то же, одно и то же...
-- Мальчик, солнце тоже встает и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят... станешь старше -- поймешь...
-- О чем ты, бабушка? Мне сорок!
-- Это не тебе сорок -- это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж ... а фарбренен зол алц верн... дос их хоб гемейнт... ду форштейст, ду форштейст алц... унд их хоб герехнт -- дос из а соф...58 Но он решил, что нет...
-- Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ер!59
-- Ты хитрый! Ешефича!.. Ты все хочешь быть молодым... нет, нет... и хватит об этом... я все равно не поеду на твоей машине... а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа... Она собралась потихоньку, в отдельный затрепанный кошелечек с кнопочкой посредине сложила разменяный рубль, в карман длинной черной юбки засунула другой кошелек потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи... после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери. Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе... но приходили... она не то что бы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь... еще когда молодая была... она же тут уже не один десяток лет живет на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь... а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей... а когда у нее случилась беда, и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась... люди есть люди... одни так живут, другие -- так... "Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяносто?!" Она не любила вспоминать все подряд -- "валить в кучу", а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал...
Каждый раз она рассказывала ему историю и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: "Готеню, ду бист хот нит фаргесен -- их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир... нит фаргес оф мир... их нор дермон дир..."60 На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелечка -- "Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!" и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и еще знала, что обязательно доедет до места... троллейбус, метро с пересадкой, автобус -- всего часа два в один конец... у ворот кладбища она остановилась перевести дух и оглядеться -- ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее -- теперь совсем рядом.
Она развязала ленточку, вынула ее из проушин, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протерла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на черную влажную скамеечку. "Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..."61 Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, кому-нибудь показалось, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. "Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село -- у нас никогда не было времени побыть вместе... и все же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел тоже... ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть бы, и не дожили... с детьми конечно, не повезло... если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Еще бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось... ну, слава Ему, что двоих дал... успели... то ты воевал, то строил... то сидел... а когда ты вернулся, так мне уже сколько было... не будем считать... конечно, мог бы и подождать меня... что ты так торопился? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже... про детей и внуков я тебе говорить не буду -- ты итак все знаешь... а правнуки... ну, эти пишеры, "А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!"62 Ребе сказал сегодня, что "возлюби ближнего, как самого себя!" Это относится больше всего к профессии, -- что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция... а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница... конечно, я не сказала ему, что еду к тебе... нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу -- у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне, я думаю... но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить... девяносто -- это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком... ну, хорошо, молоко мне приносят... и картошку тоже... и варю я себе очень редко... эта гойка Галка хорошо готовит... но могу я сказать, то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал... когда надо было сказать... а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули... нет... я все же схожу намочу тряпку -- мне не нравится, как ты выглядишь... Она сходила к крану -- воду еще не успели отключить на зиму, и протерла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой... и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: "А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!"... Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты... и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: "Кен сте шен а биселе рюкн... их велт зайн балд... е... е..."63 Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто ее знает, не померла ли она там, да и холодно... Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шел по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: все равно вместе уходят редко, а тому, кто остался, куда тяжелее.
-- Вона! -- Из-за спины указал рабочий, шедший сзади, -- сидит не воро`хнется!
-- Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
-- Гражданка! -- Произнес негромко Филиппыч, но не получил ответа. -Гражданочка! Территория закрывается для посещения... может, Вам помочь, -поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему темное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у нее ничего не получилось. -- Помоги, -- кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
-- Да, я в цементе весь. Не успел. -- Оправдался он. Тогда толстый Филлипыч, сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
-- Ну, вот! -- Огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. -- Что ж вы одна-то... да в субботу...
-- Ничего! -- откликнулась старуха. -- Я встану. Я дойду... я одна хотела, потому что... -- она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал ее:
-- В вашем-то возрасте!
-- В моем возрасте уже все можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! -Неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
-- Во дает! -- Хохотнул рабочий. -- Ну, и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
-- Девяносто. -- Ответила она, и все замолчали.
-- Сколько? -- Переспросил Филиппыч.
-- Не веришь? -- Она помолчала. -- Мы сегодня ровно семьдесят лет, как вместе.
-- Как вместе? -- Удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
-- А ты не считай, не считай... эти то годы идут один за два... так еще больше получится. -- Она почувствовала, что ноги отекли, и, вправду, вряд ли она сама теперь доберется до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Все равно все сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
-- Подгони треногого, -- распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. -- Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
-- Ну, бабушка, садись! -- Хохотнул рабочий, и они вдвоем с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
-- К конторе! -- Распорядился Филиппыч и после довал за ними. Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдет и снова поможет выбраться ей на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить ее до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезет ее до троллейбуса -- это ему по дороге, а там уж она сама.
-- Внук все записать за мной мою жизнь хочет, -- рассказывала она по дороге, -а я ему говорю, что толку нет -- все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это еще неизвестно
-- повезло ли.
-- Да! -- вздохнул Филиппыч и оглянулся. -- А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
-- Зачем? -- удивилась старуха. -- Ты представь только -- я ж еще при Александре родилась, в черте оседлости!
-- А это что такое?
-- Что такое? А за ер аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
-- Какая?
-- Где жить -- где не жить!
-- Граница что ли?
-- Видно, правда, надо соглашаться мне...
-- Чего?
-- Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают... ты хоть учился где?
-- Бауманский закончил, -- похвалился Филиппыч.
-- Это что же такое?
-- Инженером был!
-- Инженер -- заведует кладбищем!
-- Гелт. -- Просто ответил Филиппыч.
-- Ты что, разве а ид? -- Удивилась старуха.
-- Я нормальный. Что, одни евреи умные!? -- Обиделся Филиппыч. -- Неужели все помните? -- Старуха долго не отвечала, так, что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
-- Я такое помню, что лучше забыть. -- Тихо сказала она. Раньше за это сажали. Теперь все равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы. Пусть это уйдет со мной. Он же не виноват, что я его бабка...
-- Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами...
-- Нет. -- Возразила старуха. -- Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и ему... -- Филиппыч не понял, кому "ему", но уточнять не стал. Он высадил ее на остановке, помог забраться в троллейбус и еще долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него-то не было стариков -- одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы. ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
На взгорке росли только дубы. Они, не толпясь, подходили к самому берегу озера и даже слегка наклонялись над черной водой, роняя в нее желуди в зеленых шапочках с хвостиками набекрень, а потом уже в позднее предзимье сбрасывая плотные ржавые листья. Озеро было глубокое ледникового периода. Накопило оно за прошедшие столетия много этого дубового концентрата, утащило его на дно таким образом заросшее илом, говорят, метров на десять, отчего вода в нем всегда была черной.
Прожорливое озеро было. Перед войной во время учений сорвался с мостика над крошечной речушкой, вытекающей из него, танк, -- сорвался и остался на дне вместе с экипажем... только пузырь воздушный бухнул на белый свет, будто отрыжка ненасытного голема... искали его... ныряли взрослые, да даже не нашли места, где это случилось, видно, засосало его в глубину и... все... А Ванечку нашли. Не то что нашли -- сразу почти вытащили. Да в чувство привести так и не сумели. И фельдшер, который прикатил на велосипеде, старался потом -- по всем правилам дыхание делал и дышал с ним рот в рот... трудно и говорить, и вспоминать об этом.
Дуся, как подкошенная, упала, когда увидела. Не вскрикнула даже. Повалилась
-- сзади то успели ее подхватить почти у самой земли, а то бы затылком ударилась и за сыном следом пошла. А ей нельзя -- у нее еще четверо было. Старший уже школу кончал. А Ванечка последыш. "Мизиникл" -- Сказала Броха и велела всем уйти. -- Что она там бормотала на непонятном никому наречии над пластом лежащей четвертый день женщиной?.. От больницы ее спасла, потому что та открыла глаза к вечеру, посмотрела на соседку и заплакала. Звука не было
-- слезы текли с двух сторон из уголков глаз на подушку. Волосы прилипли в углублениях у висков к коже. Броха отвернула край полотенца с ее головы и промокнула эти слезы, а потом сняла его вовсе и бросила зачем то на пол в ногах кровати, а сама опять наклонилась к лицу Дусиному и зипричитала, запричитала полушепотом... долго не разгибалась... может, час... шестиклассница Ленка, стоявшая за дверью и следившая за всем, что в комнате творилось, на цыпочках рванула к отцу: "Пап, может Броха сама тронулась? Глянь, -- зудит, зудит... не разгибается... как быть то?" -- "Цыц!" -- Сказал пьяный Денис. И на этом все кончилось...
Однако, неожиданно в конце апреля на улице, заканчивающейся этим пустырем, появились двое: один с широкой красной доской-линейкой, торчащей вверх, другой с подзорной трубой на треноге, и стали они двигаться вдоль заборов по направлению к пустырю, перетаскивая линейку и переставляя треногу, а достигнув его, и там продолжили свою возню. На вопрос вездесущей Прасковьи: "Што будить?" -- Длинный, что с линейкой, ответил: -- Что надо. -- А короткий, который любовался все время на линейку сквозь стекла, добавил: -- Строить будем, бабуся!.. пора.
Что значило "пора", трудно сказать, но бульдозер сгреб груду кирпича ближе к дороге, потом появился тракторик с ковшом и стал копать траншею под фундамент, а следом появились бетонные столбы, обрезной тес, вырос забор и скрыл от глаз, что происходило внутри. Только несколько раз приезжали мощные грузовики с откидными бортами и привозили невиданные бревна огромной толщины и буроватого цвета. С трудом они пробирались в ворота, и хоромы росли, действительно, не по дням, а по часам. Кому и зачем их строят, никто не знал. Потом поползли слухи, потом приезжала как-то раз "Победа" посредине дня, и видели сквозь щель, что выходил из нее один важный генеральского вида человек и мирно гулял, не распоряжался, а тот, что за ним всюду следовал, заносил на ходу что-то в свой блокнотик, причем фигурой при этом холуйски сгибался и заискивал -- слов слышно не было.
-- Ня будить дела. -- Философски заметила баба Паша. -- Гиблое место.
-- Почему? -- Спросила ее соседка.
-- Потому. Гиблая ... здря стараются. Попросту здря. Через три месяца, т.е к июлю, дом был готов. Стоял он высоко, и всем была заметна невиданная в поселке прежде настоящая черепица на крыше, стволы лиственницы, как выяснили, откуда-то из Сибири привезенной, обшили вагонкой, а ее пропитали олифой, и стояли хоромы, как с рисунка сказки "О золотой рыбке", но вместо старика и старухи поселился в них тот важный дородный генерал с челядью, и каждое утро уезжал на "Победе" с шофером. К дому привыкли быстро. Вдоль забора, сразу же заросшего травой, по осени собирали маслят и подберезовиков, дивились, как привозили целый сад в поместье -- яблони и вишни, уж не меньше, как пятилетки, с корнями не в мешковине, а в досчатых ящиках, и опускали в ямы с помощью маленького трактора...
А через год попривыкли к соседям, которые никого не тревожили, через два, когда сад зацвел, к ним, как и ко всем в поселке, стали лазать соседские мальчишки за яблоками, особенно скороспелками, не боясь грозного генеральского вида и привязанного рычащего пса. И тут снова появились рабочие и стали тянуть по верху забора колючку, да не то чтобы просто поверху досок, как у многих в поселке, чтоб уберечься от малолетних безобразников, а располагали ее на роликах, будто электрические провода. Так оно, видно, и оказалось, да никто бы и не поверил -- невиданное это было дело.
Беда случилась лет через пять, когда все окрестные знали, что факт, живет в этом доме бывший генерал, а теперь замдиректора большого закрытого завода, и что дом ему достался задарма, потому что строили солдатики, еще пока хозяин ходил в погонах, а теперь он отставной, но силы видать, немалой. Трое мальчишек, как обычно, полезли за яблоками -- пустяковый факт, да первый напоролся на электричество -- то-ли его выключить на день забыли, а, может, и нарочно оставили... и повис он на проводах, хотя сразу его не убило... да пока скорую вызвали -- приятели то его с испуга убежали -- страшное это дело... описывать, как погиб мальчишка за дюжину яблок... и на месте его оживляли, кололи, дыхание искусственное делали, и еще бог весть что... не откачали ...
Ночью дом не светился окнами. Машина не привозила генерала. Куда все обитатели подевались -- никто не знал. Только утром с электрички толпа стала тянуться к дому и глухо стояла у ворот. Мальчишка оказался сыном слесаря с того завода, где начальствовал хозяин. Люди понуро молчали. Потом начали что-то негромко произносить, и, когда появился кашляющий, тощий, испитой человек в телогрейке и крикнул:
-- Чего ждем? Мы уже однажды с буржуями расправились! И снова они, как бородавки, на теле нашего государства!.. -- толпа навалилась на калитку, и та неожиданно легко открылась. Рванули дверь в дом -- и там не оказалось заминки... но не на кого было излить злость. Дом был пуст, и хозяев наказать тут же на месте, где погиб мальчишка, не было возможности. Уже иссякал запас злобы, и многие думали, что напрасно приехали сюда -- суд пусть разбирается. Но тут вдруг появился еще один заводила с дерматиновой сумкой в руках и сходу, еще не остановившись, заорал сиплым тенорком:
-- Жиды, проклятые! Они все! Они! Продали Россию матушку нашу! Бей жидов! -Какое отношение это имело к генералу, и зачем он заорал, не было понятно. Но вдруг в глазах у некоторых проснулась искра азарта, сменившая сонное мутное свечение апатии, и первая, сорванная с петлей ставня грохну лась о землю с треском, а там пошло. Бутылки из сумки прекочевывали из рук в руки, опрокидывались в горло и избулькивали свое содержимое, а когда опустоша лись, летели в окна, а из окон выстреливались на улицу посуда, белье... занавески летали по воздуху, подхватываемые ветром, потом затрещали рамы и двери, выламываемые какими-то трубами, раскуро ченная мебель уже валялась по всему двору и, наконец, полетела черепица с крыши, выбиваемая снизу, с чердака сквозь обрешетку.
Здесь вдруг проявился тот энтузиазм, которого тщетно добивались от этих же людей на коммунистических, ленинских и всяких иных субботниках. А толстый никак не унимался и время от времени подогревал всех новыми лозунгами:
"Суки мордатые, жиды проклятые, споили нас и живут в хоромах!" Тощий подтягивал ему вслед: "Православные, Гитлер их не добил, Сталин не успел, поможем народу русскому!"...
Через два часа все устали. Толпа соседей, стоявшая вдоль забора по улице, молча и с сожалением смотрела на вершащееся, а кое-кто терпеливо ждал момента, когда все разойдутся, и можно будет посмотреть во дворе, что в хозяйстве пригодится...все равно все спишут на погромщиков... К концу этого вандализма вдруг на тарахтелке прикатил участковый Онищенко, демонстративно оголил кобуру и гаркнул: "Разойдись!" Все исчезли очень быстро. Рассосались. Он с сожалением обошел двор. В дом заходить не стал. Опечатать его было невозможно. Тогда он опечатал калитку, прилепив бумажку с двумя круглыми печатями. И уехал.
-- Ня будить дела, -- констатировала Прасковья. -- Я говорила. Не слухают. Их дела. Мне что,. мне от их ниче не надо. Мальца жалко. Виданное ли дело -- за яблоки-то. Кто не лазить? А с другой стороны: знал жа -- чаго лезть-то. Зачем? Чужая жа...
В этот дом больше никто не вернулся. На заводе генерала тоже не видели после того дня. И похороны прошли многолюдно, но тихо -- тут уж власть постаралась. Первое время ходили всякие слухи -- мол, все же рабочие поймали его и растерзали, а жену и детей увезли куда-то на милицейской машине, чтобы спрятать...
После этого случая евреи боялись возвращаться с электрички домой, а по воскресеньям ходить на базар. Хотя в мясной лавке Маня, упираясь животом в прилавок и размахивая ножом, разглагольствовала: "Не на меня напали! Я б ему этому длинному хрену .....--то бы отрезла зараз, чтоб он сдох, а за ер аф мир, жиды ему помешали алкоголику! А генерал ему хороший! Жиды ему помешали!.." Но смута рассеялась постепенно и довольно быстро -- каждый думал о себе и о своем пропитании и знал по горькому опыту, своему и чужому, что вернее поговорки, чем "язык мой -- враг мой" на Руси не было, да, видать, и не будет.
Дело шло к зиме. Ноябрь смораживал в единый ковер опавшие листья, и они целыми лепешками переворачивались, зацепленные нечаянно носком сапога. Кто-то ловкий стал по ночам отрывать вагонку со стен разоренного дома. Потом пошли в ход ступеньки крыльца, черепица стала исчезать с крыши целыми квадратами, и теперь обрешетка зияла из-под нее непотемневшими тесовыми проплешинами. Потом сорвали оставшиеся ставни. Разобрали крыльцо. А в первые темные декабрьские ночи, когда не было луны, скатили первые два бревна со сруба. Как их утащили, одному богу известно! А там уж пошло, пошло...и к Рождеству стоял посреди пустыря один фундамент из красного кирпича... ни намека на забор, ни одной щепки от летнего сортира, что стоял в углу участка, не осталось...
-- Говорила -- не будить дела. -- Констатировала баба Паша, ежедневно утаптывая тропинку от своего дома через обретший почти прежний вид пустырь.
-- Да почему? -- Не споря, возмущалась ее соседка Наталья.
-- А по всему. Видать жа, что дела не будить. Тут так дела ня делаются.
-- Как? Не унималась соседка.
-- А так. -- Прасковья помолчала, закусив губы, пока затягивала три платка на голове. -- Так -- скоро. Это Россия. Чаво ей жиды сделают. Они сами по себе, а она сама по себе. А вони на них все списать хотели... ня будить дела. Место это гиблое -- по всему видать. Не с етого года пошло -- не сейчас кончится.Пустырь -- он и есть пустырь.
-- У тебя везде пустырь, Прасковья!
-- Везде, везде, -- в .... -- сильно осерчала баба Паша. -- А ты погляди сама -небось, не слепая. Или нахлебалась мало?.. Может, с ними, с жидами то лучша ба жили -- они капейку считать умеють... Тваво жиды сажали? А!? А вернули тебе что вместо мужика? Справку? А поначалу хто тут жег... а сейчас мы с чего шикуем. Ты на радиво, Наталья, авоську повесь -- в нее сыпаться будить... Нам все мало. Власть туда, власть -- сюда, а нам все мало... вот оно и выходит, что кругом пустырь -- и взять нечего, и виноватить некого.
-- Тише ты, тише! -- Испугалась Наталья, -- Ишь разошлась -- не к месту.
-- А мне что бояться? Мне бояться больше не резон. Ты без хозяина, я с сорок третьего сама по себе, а этот-то откуда приехал , знаешь? Генерал?..
-- А ты знаешь? -- Поддела Наталья.
-- Народ все видить -- от него не схоронисся.
-- Ну?
-- То-то и ну... откуда он таких тесов да бревен, чьими руками? Оттуда, из хороших мест, где костей не считают... прости Господи... вот и отливаются слезки... дом, конечно, жалко... луча бы под детский сад отдали...
-- Тебя в исполком избирать надо, Прасковья...
-- Не надо. Там хрен чаво скажишь... а мальца-то жаль... человеком мог стать... сичас время другое... мог... не судьба... ничему тут ни судьба...
-- Ты уж совсем заупокой, -- возразила Наталья... -- Пошли... -- Они повернулись и зашаркали прочь -- две темные, совершенно квадратные фигуры на двух столбиках. Через несколько шагов Прасковья остановилась, посмотрела вполоборота назад и, скосив глаза, призналась соседке:
-- Я не заупокой... я за Россию... ня будить дела... ДЕВЯНОСТО
Девяносто -- это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чем подумать -- сколько уместилось в эту цифру.
-- Так может быть, ты не пойдешь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
-- Ничего. Погода здесь ни при чем. В моем возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
-- А ты не боялась?
-- Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
-- Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
-- Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
-- Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи...
-- Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать...
-- И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице...
-- Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит... я же не кричу... я ему могу и здесь рассказать... он все равно услышит... но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу...
-- И все одно и то же, одно и то же...
-- Мальчик, солнце тоже встает и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят... станешь старше -- поймешь...
-- О чем ты, бабушка? Мне сорок!
-- Это не тебе сорок -- это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж ... а фарбренен зол алц верн... дос их хоб гемейнт... ду форштейст, ду форштейст алц... унд их хоб герехнт -- дос из а соф...58 Но он решил, что нет...
-- Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ер!59
-- Ты хитрый! Ешефича!.. Ты все хочешь быть молодым... нет, нет... и хватит об этом... я все равно не поеду на твоей машине... а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа... Она собралась потихоньку, в отдельный затрепанный кошелечек с кнопочкой посредине сложила разменяный рубль, в карман длинной черной юбки засунула другой кошелек потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи... после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери. Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе... но приходили... она не то что бы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь... еще когда молодая была... она же тут уже не один десяток лет живет на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь... а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей... а когда у нее случилась беда, и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась... люди есть люди... одни так живут, другие -- так... "Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяносто?!" Она не любила вспоминать все подряд -- "валить в кучу", а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал...
Каждый раз она рассказывала ему историю и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: "Готеню, ду бист хот нит фаргесен -- их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир... нит фаргес оф мир... их нор дермон дир..."60 На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелечка -- "Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!" и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и еще знала, что обязательно доедет до места... троллейбус, метро с пересадкой, автобус -- всего часа два в один конец... у ворот кладбища она остановилась перевести дух и оглядеться -- ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее -- теперь совсем рядом.
Она развязала ленточку, вынула ее из проушин, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протерла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на черную влажную скамеечку. "Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..."61 Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, кому-нибудь показалось, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. "Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село -- у нас никогда не было времени побыть вместе... и все же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел тоже... ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть бы, и не дожили... с детьми конечно, не повезло... если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Еще бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось... ну, слава Ему, что двоих дал... успели... то ты воевал, то строил... то сидел... а когда ты вернулся, так мне уже сколько было... не будем считать... конечно, мог бы и подождать меня... что ты так торопился? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже... про детей и внуков я тебе говорить не буду -- ты итак все знаешь... а правнуки... ну, эти пишеры, "А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!"62 Ребе сказал сегодня, что "возлюби ближнего, как самого себя!" Это относится больше всего к профессии, -- что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция... а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница... конечно, я не сказала ему, что еду к тебе... нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу -- у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне, я думаю... но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить... девяносто -- это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком... ну, хорошо, молоко мне приносят... и картошку тоже... и варю я себе очень редко... эта гойка Галка хорошо готовит... но могу я сказать, то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал... когда надо было сказать... а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули... нет... я все же схожу намочу тряпку -- мне не нравится, как ты выглядишь... Она сходила к крану -- воду еще не успели отключить на зиму, и протерла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой... и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: "А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!"... Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты... и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: "Кен сте шен а биселе рюкн... их велт зайн балд... е... е..."63 Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто ее знает, не померла ли она там, да и холодно... Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шел по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: все равно вместе уходят редко, а тому, кто остался, куда тяжелее.
-- Вона! -- Из-за спины указал рабочий, шедший сзади, -- сидит не воро`хнется!
-- Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
-- Гражданка! -- Произнес негромко Филиппыч, но не получил ответа. -Гражданочка! Территория закрывается для посещения... может, Вам помочь, -поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему темное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у нее ничего не получилось. -- Помоги, -- кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
-- Да, я в цементе весь. Не успел. -- Оправдался он. Тогда толстый Филлипыч, сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
-- Ну, вот! -- Огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. -- Что ж вы одна-то... да в субботу...
-- Ничего! -- откликнулась старуха. -- Я встану. Я дойду... я одна хотела, потому что... -- она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал ее:
-- В вашем-то возрасте!
-- В моем возрасте уже все можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! -Неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
-- Во дает! -- Хохотнул рабочий. -- Ну, и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
-- Девяносто. -- Ответила она, и все замолчали.
-- Сколько? -- Переспросил Филиппыч.
-- Не веришь? -- Она помолчала. -- Мы сегодня ровно семьдесят лет, как вместе.
-- Как вместе? -- Удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
-- А ты не считай, не считай... эти то годы идут один за два... так еще больше получится. -- Она почувствовала, что ноги отекли, и, вправду, вряд ли она сама теперь доберется до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Все равно все сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
-- Подгони треногого, -- распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. -- Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
-- Ну, бабушка, садись! -- Хохотнул рабочий, и они вдвоем с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
-- К конторе! -- Распорядился Филиппыч и после довал за ними. Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдет и снова поможет выбраться ей на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить ее до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезет ее до троллейбуса -- это ему по дороге, а там уж она сама.
-- Внук все записать за мной мою жизнь хочет, -- рассказывала она по дороге, -а я ему говорю, что толку нет -- все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это еще неизвестно
-- повезло ли.
-- Да! -- вздохнул Филиппыч и оглянулся. -- А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
-- Зачем? -- удивилась старуха. -- Ты представь только -- я ж еще при Александре родилась, в черте оседлости!
-- А это что такое?
-- Что такое? А за ер аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
-- Какая?
-- Где жить -- где не жить!
-- Граница что ли?
-- Видно, правда, надо соглашаться мне...
-- Чего?
-- Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают... ты хоть учился где?
-- Бауманский закончил, -- похвалился Филиппыч.
-- Это что же такое?
-- Инженером был!
-- Инженер -- заведует кладбищем!
-- Гелт. -- Просто ответил Филиппыч.
-- Ты что, разве а ид? -- Удивилась старуха.
-- Я нормальный. Что, одни евреи умные!? -- Обиделся Филиппыч. -- Неужели все помните? -- Старуха долго не отвечала, так, что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
-- Я такое помню, что лучше забыть. -- Тихо сказала она. Раньше за это сажали. Теперь все равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы. Пусть это уйдет со мной. Он же не виноват, что я его бабка...
-- Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами...
-- Нет. -- Возразила старуха. -- Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и ему... -- Филиппыч не понял, кому "ему", но уточнять не стал. Он высадил ее на остановке, помог забраться в троллейбус и еще долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него-то не было стариков -- одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы. ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
На взгорке росли только дубы. Они, не толпясь, подходили к самому берегу озера и даже слегка наклонялись над черной водой, роняя в нее желуди в зеленых шапочках с хвостиками набекрень, а потом уже в позднее предзимье сбрасывая плотные ржавые листья. Озеро было глубокое ледникового периода. Накопило оно за прошедшие столетия много этого дубового концентрата, утащило его на дно таким образом заросшее илом, говорят, метров на десять, отчего вода в нем всегда была черной.
Прожорливое озеро было. Перед войной во время учений сорвался с мостика над крошечной речушкой, вытекающей из него, танк, -- сорвался и остался на дне вместе с экипажем... только пузырь воздушный бухнул на белый свет, будто отрыжка ненасытного голема... искали его... ныряли взрослые, да даже не нашли места, где это случилось, видно, засосало его в глубину и... все... А Ванечку нашли. Не то что нашли -- сразу почти вытащили. Да в чувство привести так и не сумели. И фельдшер, который прикатил на велосипеде, старался потом -- по всем правилам дыхание делал и дышал с ним рот в рот... трудно и говорить, и вспоминать об этом.
Дуся, как подкошенная, упала, когда увидела. Не вскрикнула даже. Повалилась
-- сзади то успели ее подхватить почти у самой земли, а то бы затылком ударилась и за сыном следом пошла. А ей нельзя -- у нее еще четверо было. Старший уже школу кончал. А Ванечка последыш. "Мизиникл" -- Сказала Броха и велела всем уйти. -- Что она там бормотала на непонятном никому наречии над пластом лежащей четвертый день женщиной?.. От больницы ее спасла, потому что та открыла глаза к вечеру, посмотрела на соседку и заплакала. Звука не было
-- слезы текли с двух сторон из уголков глаз на подушку. Волосы прилипли в углублениях у висков к коже. Броха отвернула край полотенца с ее головы и промокнула эти слезы, а потом сняла его вовсе и бросила зачем то на пол в ногах кровати, а сама опять наклонилась к лицу Дусиному и зипричитала, запричитала полушепотом... долго не разгибалась... может, час... шестиклассница Ленка, стоявшая за дверью и следившая за всем, что в комнате творилось, на цыпочках рванула к отцу: "Пап, может Броха сама тронулась? Глянь, -- зудит, зудит... не разгибается... как быть то?" -- "Цыц!" -- Сказал пьяный Денис. И на этом все кончилось...