-- Позвони!
   -- Зачем? -- возразил Витька
   -- Пригодится! Позвони!
   На следующий день, когда матери не было дома, Витька позвонил по этому номеру и на вопрос: "Какой Витя?" ответил, робко:
   -- Боклевский!
   -- Как фамилия? -- Хрипло переспросила трубка.
   -- Боклевский, -- раздражаясь, повторил Витька.
   -- А! -- Обрадовался голос! -- Боклевский! А тебе сколько лет? ... Четырнадцать скоро! И на метро сам можешь? Не заблудишься? -- Приезжай, дружок, поговорим... -- это уже пригласил словно другой человек -- старый знакомый, который ждет, не дождется тебя...
   И Витька поехал. В странной комнате с высоченными лепными потолками и обставленной такими же лепными шкафами, буфетами за письменным столом сидел человек, тоже словно вылепленный и с еще не законченным лицом. Все было крупное, рельефное, рыхлое, смачное. Толстые губы немножко шлепали друг по другу при разговоре, и капельки слюны прыскали в стороны, сверкая в лучах солнца. Этот, за столом, долго и беззастенчиво изучал застрявшего у двери Витьку, и тот стал уже томиться и переживать, что зря потащился в такую даль, да еще кляссер захватил зачем-то. Но человек вдруг заговорил глубоким и красивым голосом:
   -- Проходи, проходи, ты Витя? Понял, понял, -- он говорил чуть в сторону, потому что наклонился и что-то доставал из ящика стола. -- Маша, Маша! -неожиданно закричал он. Скрипнула дверь и вошла Маша. -- Маша, поди сюда, пожалуйста! -- Он поманил ее толстой кистью. -- Посмотри. Только внимательно -он никого тебе не напоминает?
   Теперь Витька уж точно жалел, что притащился сюда. Маша ему категорически не понравилась, и он сразу окрестил ее: толстозадая, что было нисколько не обидно, впрочем, а лишь констатировало факт. Маша подперла рукой подбородок по-деревенски и стояла, склонив набок голову, всматриваясь в Витькино лицо. И вдруг она тихонько ойкнула и прошептала:
   -- Юрка!
   -- Точно! -- громыхнул мужик за столом. Надо же, как похож. Мне когда Борька рассказал про конверт, я сразу подумал -- это такие совпадения раз в сто лет бывают. Ну, теперь никаких сомнений. Покажи блок, -- обратился он к Витьке и, рассматривая, радостно бурчал дальше, будто самому себе, -- Сейчас все поймешь, Витька Боклевский! Боклевский! Это ж твой дед, понял? -- Но Витька ничего не понимал и сидел молча, взволнованный каким-то необъяснимым предчувствием. -- Маша, ну, скажи! Маша!
   -- Юрка! -- Повторила толстозадая и повернулась к двери. -- Сейчас чай будем пить! -- уронила она на ходу и скрылась.
   -- Вот! -- Обрадовался тот, что был за столом. -- Иди сюда! -- И он поставил перед собой карточку. -- Смотри на себя в зеркало, -- указал он рукой назад, а потом сюда, на фотку! А? Похож! -- И он так радовался своей догадке и удаче, что невозможно было не заразиться.
   -- Похож, -- подтвердил ошеломленный Витька и замолчал. Он никак не мог оторвать глаз от фотографии, на которой точно был он, только чуть постарше. Тогда мужчина, которого звали, как выяснилось, Иван Васильевич, протянул Витьке фото и сказал:
   -- Возьми. Только с отдачей. Переснять можешь в ателье. Мы дружили очень. А когда он умер -- все связи оборвались. Странная там какая-то история была. Мать пережила его. Пренеприятнейшая особа -- хабалка такая, я ее "газировкой" звал. И потому дома у него ни разу не был. Знаешь, раньше торговали на улицах газированной водой: тачка такая, два цилиндра стеклянных с краниками внизу, баллон с углекислотой -- ну, пена на полстакана, и икаешь после первого глотка, а в носу такая щекотка, что уже пить неохота. Кино "Подкидыш" видел? Вот там Раневская -- ну, вылитая "газировка", она там воду пьет -- "Муля, Муля," -- Такая еврейка толстозадая, хабалка... Все оборвалось потом. Я справки то навел... Был у Юрки сын. Ты-то ему в сыновья никак не годишься, даже во внебрачные... а лицо одно... братьев у него не было... и марки он тоже, видишь, собирал... с медалью этой засада была страшная... его ж не пустили ее получить на олимпиаду! Думали: сбежит! Ну, сам понимаешь, -- он оценивающе посмотрел на Витьку -- понимает ли, махнул рукой и продолжил: -- Еврей, а там Япония, свобода, да с его коллекцией можно было по всему миру разъезжать, показывать ее и все -- жить на это. Ведь он ее, поди, двадцать лет пестовал. Как же... и не пустили... потом здесь вручили... по почте прислали. Суки, -- неожиданно добавил он и потом еще смачно выругался вполголоса... -- Он снова замолчал, и слышно было, как Маша гремит чашками. Потом они молчали долго вместе. Витька -- ошеломленный предположением, Иван Васильевич -- не в силах сразу перенестись из прошлого...
   И пошла странная полоса Витькиной жизни.
   -- Чтоб ты знал, -- поучал Витьку Пинхус, крепко держа его за плечо своей рыжей огромной рукой, -- у всех есть Родина. И у нас она тоже есть. Но они, -он обвел рукой пространство, -- не хотят, чтобы она была у нас у каждого. Я тебе больше скажу: они просто боятся этого. Потому что сейчас они могут мне сказать, что я беспачпортный, что я космополит, что я ем их хлеб и топчу их землю, и пошел вон отсюда в свой проклятый Израиль, но и специально потому не пускают меня жить, куда я хочу. Я ж ведь уеду -- тоже мне испугали. Я хочу этого. Ты понял. Они мне это специально делают, чтоб меня тут попрекать своим куском хлеба, который я, -- он сделал сильное ударение, -- им зарабатываю. А за ер аф мир, гезунтер гейд... так что -- кому повезло, а кому нет. Такая жизнь. Такая жизнь. А деньги... что ты так за них волнуешься... Знаешь, я тебе что скажу: эти деньги того не стоят, чтоб за них волновать свое сердце. Брось. Я рад, что тебе помогу. Когда ты станешь знаменитым... -И Витьке снова захотелось спросить у Пинхуса, откуда он знает, что Витька станет знаменитым... а тот продолжал свое, -- Если б не их дурные порядки, так я бы им столько заработал, что накормил бы всю Россию... это разве дело, что у чужих людей хлеб закупать, когда свой гниет --это их хозяйство, а за ер аф мир... эх...
   Они дошли до почтамта, и Пинхус заказал разговор. Потом они долго сидели, ожидая вызова, и когда Витька услышал в трубке рядом в ухе голос, который кричал ему: "Почему ты говоришь мне "Вы", родненький! Я твоя бабушка, слышишь, Витя! Я не умерла, нет, я жива!" И она закричала уже в истерике: "Я жива!" И слышно было, как кто-то ее успокаивал... Трубка выпала из его рук, его затошнило, стало нечем дышать, и он вывалился из кабинки, а Пинхус кричал в трубку, хотя слышимость была великолепная: "Не волнуйтесь, я присмотрю за ним! Не волнуйтесь! Кто я? Ха! Я Пинхус Мордкович Цикович!"... И все, кто ожидал своей очереди, а это были такие же евреи, которые звонили к счастливчикам "на родину", восторгались молча в душе его смелостью. -- Я уже три года в отказе, чего мне боятся, -- он одной рукой держал трубку, а другой тянул за шиворот обморочного Витьку, -- я присмотрю за ним... Да, пишите мне сюда на Почтамт до востребования, прямо Пинхусу Мордковичу Циковичу! А за ер аф мир!..
   Так что?
   Не надо говорить это ваше: евреи! Евреи!.. С таким это особым нажимом! Что с того? Я тоже еврей. Евреи разные бывают -- вы же сами видите. ТАТЬЯНА ИСААКОВНА
   -- Боже мой, Боже мой! Готеню, вос махсте!?23 Опять этот... "шлимазл" пришел к Татьяне Исааковне. Ты слышишь, Гершель... уже невозможно жить совершенно... включи хоть радио... -- ворчала и возмущалась бобе, услышав за стенкой звуки корявого арпеджио, которое пытался домучить до конца маленький мальчишка, новый ученик соседки, начисто лишенный не только желания овладеть клавиатурой, но и какого-нибудь подобия музыкального слуха. Внук включил радио, но от смеси обломков нот за стенкой и положенного на музыку текста, льющегося из репродуктора, стало так тесно в комнате, что пришлось его снова выключить... "от а глик, от а глик мир гетрофен!" 24 Она присела на край кушетки у окна и стала натягивать дырявую пятку носка на шляпку деревянного грибка, держа его за ножку. Это было ее любимое занятие -- штопать носки. Правда, штопки хватало ровно на три дня, но она не огорчалась и принималась снова и снова восстанавливать носки -- и свои, и сына, и внука -- во-первых, что бы ей ни говорили -- экономия, а во вторых, -- нельзя же сидеть без дела. А в эти морозы, да еще по их улице, не погуляешь -- и скользко, и холодно очень... за стеной образовалась пауза. Очевидно, Татьяна Исааковна объясняла что-то ученику. Потом снова стали падать обломки нот, и бобе, вздохнув, поплотнее вдвинулась на мягкую кушетку. "Как это получается, что на том же самом инструменте такие ужасные звуки, будто бьют посуду, чтоб они все здоровы были. Когда она сама играет, так это же сердце радуется... ну, если не очень поздно, конечно, а как придет этот паршивец, так никаких сил же нет. Чем он виноват? Но родители хотят. Раз они хотят... всем же жить надо. Татьяна Исааковна же им говорила, что из этого шлимазла ничего не получится... даже у Столярского, если бы он учился... может быть, ему другим увлекаться... но родители хотят для общего развития... Для общего, так для общего... -- пусть развивается... что делать -- надо терпеть..." Она сидела и вспоминала, как у них в местечке, когда были малеькими, все бегали через поле и березовую рощу к замку Радзивилла слушать музыку. К дому не пускали -во двор за ограду, но если не было ветра, не шелестели листья и открывали окна ... так было хорошо, как в театре... на траве под деревом... и разносились по всей окрестности замечательные звуки -- она бы и сейчас их узнала. Спеть бы, конечно, не смогла, но если бы снова услышала ту музыку, узнала бы, разве нет!?. Она с тех пор так и звучит в голове, а сколько уже лет прошло... готеню, готеню...
   Так случилось, что в этом тихом переулке недалеко от центра города, в деревянном двухэтажном домике, в квартире на втором этаже собрались одни еврейские семьи. Конечно, никто их не подбирал специально при заселении, да и въезжали они все в разное время на освобождающуюся жилплощадь... Сорокин погиб на фронте. Он жил совсем один --молодой, жениться не успел. Пошел лейтенантом -- и все. В сорок первом... и ордер получили Блюмкины. Васильев совсем недавно переехал в новую отдельную квартиру -- дали от завода -повезло, всего пятнадцать лет в очереди стоял... Изаксон так и не вернулся после освобождения и реабилитации. Тогда Муся уехала к нему в солнечные сибирские края. Его там сразу назначили замдиректора чего-то большого и важного... кажется, целой шахты. Он же до войны в наркомате работал, ходил с портфелем -- так в их квартиру въехал Школьник с семьей... а бобе даже и не помнила, после кого им самим достались эти две комнаты с окнами во двор и половицами шириной в полметра...
   -- "Шлимазл!" -- вздрогнула бобе, потому что за стенкой раздался какой-то особенно сильный удар сразу по многим клавишам, и все стихло. Бобе прислушалась и облегченно вздохнула -- на сегодня мучения кончились: хлопнула входная дверь, отпуская мальчика на свободу... А когда за высоким створчатым окном играли что-нибудь танцевальное, они, девочки заходили за дерево, окруженное кустами, брались за руки все вместе или по двое и танцевали, смущенно улыбаясь. На этом месте их невозможно было увидеть из дома, а то могло попасть от управляющего, что бездельничают да еще вытаптывают площадку своими танцами... мама тоже это не поощряла... то есть, конечно, могло попасть, как следует, она могла страшно рассердиться и сказать: "Не забывай, кто ты! Что ты себе позволяешь?!". А что такое, если тебе десять лет?! "Дарф мен лебен!"25 И оправив совершенно гладкую скатерть на круглом столе под матерчатым абажуром, она присела у окна на кушетку доштопывать носок, пока еще не включая электричество навстречу угасающему дню...
   -- А кстати, какой сегодня день, Гершель, и что ты там делаешь?
   -- Бобе, я играю... а день сегодня -- среда.
   -- Вчера была среда...
   -- Значит, пятница...
   -- А за ер аф мир,26 чтоб ребенок в пять лет не знал дни...
   -- Ну, понедельник!
   -- Швайг шен! Вос тутцах, вос тутцах!..27 -- Она стала вспоминать, когда его привезла внучка "на постой", но все дни недели перепутались, потому что она уже давно не выходила на улицу из-за этой зимы... тогда она стала вспоминать, когда приходил к Татьяне Исааковне этот шлимазл, потому что он ходил по понедельникам, средам и пятницам, но у нее снова ничего не получилось. И тогда она решила, что если сегодня придет Ада, значит, точно четверг, а этот шлимазл пришел не в свой день, чтоб он был здоров и рос большой... А когда все повзрослели, так по привычке уже так и ходили туда к этой липе возле Радзивиллов и даже говорили: "Приходи сегодня к Радзивилу"! Чужой бы испугался, что его во дворец приглашают... но чужие у них в местечке так редко появлялись... и они собирались там вечером, а возвращались всегда вместе, потому что страшно -- вдруг из леса кто-то выскочит... правда, ни разу никто не выскакивал, но вдруг... и парни их провожали... может, лучше бы кто-нибудь все же выскочил, а то они были такие тихие и робкие... ох, эти парни... но ничего, все себе нашли... она опустила руки и стала смотреть в окно, потому что совсем стемнело для штопки, а за окном еще белели сугробы и чернела тропинка между ними через двор в переулок, и край соседнего дома выглядывал из-за угла. В нем зажигались окна, и она хотела уже крикнуть Гершелю, чтобы он тоже зажег свет- он так любил залезать на стул и щелкать выключателем -- когда хлопнула входная дверь, и за стенкой послышались голоса. Бобе замерла, прислушиваясь, и вскоре оттуда донеслось: а-а-а-а-аааа-а."
   "Точно! Значит, четверг, слава Богу, Ада пришла!" --Потом мимо двери ходила взад и вперед Татьяна Исааковна, -- она ее по шагам за двадцать лет хорошо выучила, -- потом за стенкой пили чай. Уже совсем стемнело, и надо было посмотреть, что делает ребенок, и накормить его, но бобе замерла в предвкушении своего счастья и тихонько позвала:
   -- Гершель, иди ко мне, маленький, гей цу мир гихер, май шейнкайт!28 И не успела она договорить, как с первой фразы, долетевшей из-за стенки, ей сдавило горло, и слезы сами покатились из глаз. "Афн припетчек, брейнт а файерел..."29 Готеню, готеню, куда это все улетело... и где ее Гершель лежит? Кто найдет его могилу после этой войны, когда там шли танки, и говорят, что все местечко так сожгли, что нельзя было найти, где шла улица... и замок их сожгли... их! Радзивила, конечно, но все равно сожгли, разграбили, такой красивый замок... и они там пели "Афн припетчек"...
   -- Гершель, Гершель, ду герст? Гей шен цу мир гихер!30 -- А за стенкой возвращалось время, и Ада не замечала, и не могла знать даже, как она переносит в другой мир эту старую женщину с ее огромной долгой жизнью, в которую уместилось столько! Сколько -- столько? -- " але киндерлах лерн алеф -бейс!"31 Голос доносился легко и свободно через перегородки, которыми разделили комнаты в старом барском особняке, превратив его, как называли в народе, в клоповник. Но весь этот, заселенный по непонятной прихоти судьбы одними евреями этаж, замер и, если не вслух, то про себя плакал от счастья, что сегодня, в эти страшные годы можно было услышать родную с детства еврейскую песню и вместе с ней перенестись назад. Можно было приоткрыть тихонько любую дверь, и никто бы не оглянулся,только сказал "тссс!" и подвинул вам стул, чтобы вы сели и не мешали. "Гедейнкт же киндерлах, гедейнкт же таере!"32 -- Пела Ада, и слезы уже ручьем катились по щекам бобе, и она часто и громко вздыхала.
   -- Бобе, бобе, что ты?-- подскочил Гершель, и она, прижав его к себе, только прошептала:
   -- Зиц штилер гейд унд швайг, нареле!33 Я не плачу, это все Ада... вот слушай, слушай, и она пропела вместе с певицей следующую строчку: "Вос ир лерент уйс!" Все, что вы выучили, -- перевела она!
   -- Что выучили? -- переспросил Гершель.
   -- Все! Тихо! -- оборвала его бобе и прижала к себе. -- Но послушать спокойно им не дали. Вернулась дочь с работы и включила свет.
   -- Что такое, мама? Что случилось? Ты опять расстраиваешься -- тебе нельзя волноваться, я тебе как врач говорю! -- Бобе опустила голову и стала сматывать клубки штопки. -- если у нее, правда, будет концерт в зале, я тебе куплю билеты и на такси отвезу! Что случилось?!
   -- Ничего! Это моя молодость плачет -- старости уже ничего не нужно... но хорошо знать, что не всех убили, зарезали и сожгли... она уцелела и не боится, а может, и боится. Когда всех в театре пересажали, и его закрыли, она еще совсем молодая была, и до нее руки не дошли просто -- я старая еврейка, но не идьетка... театра нет.
   -- Мама, люди устали бояться...
   -- Устали? Слава богу, твой отец во время умер и не видел всего этого... как это артист может стать шпионом, если он поет...
   -- Ты накликаешь на нас! Тебе мало было...
   -- Да. Аваде, конечно. Чтобы дома нельзя было говорить на своем языке...
   -- Можно, можно... но китайцы говорят, что не надо дразнить дракона...
   -- Откуда ты знаешь, что говорят китайцы, если ты уже забыла, что говорят евреи!?
   -- О! Они уже столько наговорили, что на всех хватит!
   -- Таки, слава Богу, что твой отец умер!
   -- Мама, я прошу тебя! Я тебя очень прошу: хватит! Тут же ребенок!
   -- И что? Пусть он слушает. Он же может слушать песни. Он такой музыкальный мальчик. Ада ходит заниматься к Татьяне Исааковне, она едет через весь город. Ты разве не знаешь?
   -- Знаю, знаю, мама... -- Она знала, как и все в их квартире, -- а что можно утаить в коммуналке, -- что в тот день, когда закрыли театр, Ада пришла сюда к ним, и Татьяна Исааковна никуда ее не отпустила. Сначала она ночевала у нее, потом жила у каких-то дальних родственников на даче, вернее было сказать, не жила, а пряталась, будто можно было спрятаться от "них", если бы им надо было ее найти. Но не попадаться на глаза -- это тоже большое дело. И она не попадалась. Чем она жила, кто ее кормил, кто брал на себя смелость прятать ее у себя?.. но в конце концов человек не может весь свой век просидеть в подвале, и ее вытащил на свет режиссер другого театра, может быть, за талант, а может быть затем, чтобы добрым делом уравновесить свои грехи. Кто знает, что творится в человеческой душе. И она играла потихоньку маленькие роли, чтобы не бросаться в глаза... до лучших времен... кто знает, когда они наступят?!. Тогда она не репетировала с Татьяной Исааковной. Нет. Это уж было бы слишком! "Не надо дразнить дракона". Но всему приходит конец, вот теперь уже другое время, и не станут сажать за то, что ты дома поешь еврейские песни. Не станут, хоть и будут сигналы... может быть, и не из их коммуналки, зачем плохо думать о соседях. Что с того, что они одной судьбы!? Разве не соплеменник за тридцать серебренников... но ведь и под окном тоже слышно голос Ады, так почему не выслужиться на всякий случай... и времена так часто возвращаются... нет... и во время погрома можно было откупиться!.. а как она уцелела, когда все врачи стали врагами... нет. Не уцелела. От этого страха, она осталась калекой, и если это не заметно снаружи... мама права... чего ей бояться? Только разве это подвластно воле? И почему она все время твердит тогда, что отец во время умер?.. Нет. Ей никто не ответит. И зачем отвечать, когда до конца дней звук мотора под окном заставляет съеживаться и затаивать дыханье... это навсегда. Это они лечить не умеют. Это боль, которая никогда не отступит и ничего не простит, и за нее есть одна лишь плата, последняя и вечная... пой Ада, пой... ты заставишь плакать, и слезы эти унесут частичку печали... боли -- нет, но печали...
   -- Ты уже опять в себе. Зачем мне жить, чтобы это видеть?
   -- Нет, мама. Мамочка, пока ты с нами, я вру себе, что мне есть куда спрятаться, мама, я слышу, слышу!...
   -- Нам так повезло, что можем ее слушать. Так повезло. Я много не понимаю, но мы пели эти песни, когда ходили к Радзивиллу, я же тебе рассказывала, ты забыла разве?
   -- Нет. Не забыла.
   -- А ты что пела Розе?
   -- Что я пела Розе! Что я пела...
   -- А ему, кто споет? Как он узнает, что он еврей?
   -- Ему скажут, мама. Обязательно скажут... -- возразила дочь, -- Гершель, почему ты не покормил бобе?.. что вы ели целый день? Вы слушали музыку.
   -- Да. Сначала приходил шлимазл, и бобе очень нервничала, потому что он плохо играл, а потом пришла Ада, и бобе все время плачет. А теперь пришла ты...
   -- Иди ко мне, Гершель! -- Прервала его бобе и притянула к себе: -- Не надо покупать билеты. Пойди в коридор, сейчас Ада уходить будет. Слышишь, они кончили петь. Она же тебя любит. И она сама тебе скажет про билеты, а если не в этот раз, так во вторник... ты понял, что сегодня четверг, а не среда? Это просто этот шлимазл пришел не в свой день, сегодня четверг, ты понял?
   -- Да, ладно. Я так и сделаю. Только думаешь, я не знаю, что вам поговорить надо? Ладно... ладно...
   ФИТИЛЬ ДЛЯ КЕРОСИНКИ
   Керосинка коптила уже несколько дней. От сладковатого чада мутило и болела голова. Песя пыталась подкрутить фитиль, желтым расслоенным ногтем зацепляла насечку колесика, но ничего не получалось. А сегодня с утра фитилек еле зажегся и стал гореть нехотя, пламя не поднималось больше, чем на толщину ножа, чада никакого не было, и Песя успокоилась, что все само собой образовалось, значит, Бог услышал ее молитвы. Она грохнула почерневшую аллюминиевую кастрюлю на огонь, но в этот момент пламя зашипело от сорвавшейся со дна капли, сделалось меньше, начало стрелять желтыми искрами и вжиматься в щель для фитиля. На таком пламени супа не сварить -- поняла Песя и снова схватилась за медное колесико, только крутила его уже в другую сторону... но с тем же успехом...
   -- А, фарбренен зол сте верн!34 -- Она подняла руку с растопыренными пальцами и потрясла ею чуть в стороне от собственного лица и прямо перед закопченным окошечком во лбу керосинки. -- Их вел дермонен дир!35 -- На душе, вроде, стало легче. Она присела на засаленную некрашеную табуретку, положила ладони на колени и после некоторого раздумья пошла одеваться. Через полчаса она вышла на крыльцо, посмотрела на серое небо, темную влажную дорожку и поплелась на станцию, и, хотя это было совсем не далеко, для нее это был долгий путь. Ее ноги, в приспущенных простых чулках резиночкой, натянутых на тренировочные брюки, больше походили на обрубки кривых деревьев. Криво сношенные каблуки фетровых ботиков "прощай молодость" шаркали по сырому песку и не обращали внимания на лужи по дороге. Песя шла изнурительно медленно и монотонно продолжала выговаривать начатую на кухне речь: "Их хоб гемейнт, их велт дих нит фарлорен... фарбренен зол сте верн... а фремде зах, а фремде нишоме... ох, майне фис..."36
   Она доковыляла до когда-то покрашенной в синее палатки, и не обращая внимания, на то, что окошечко наглухо закрыто, а на двери висит замок, постучала в фанерный бок. Внутри послышалось какое-то движение, и дверь вместе с замком в петле приоткрылась...
   -- Песе, вос вилсте?37
   -- Их вил? -- Удивилась Песя, -- Гиб а кук аф эм, их вил!
   -- Горништ! Их вил нор, зол зи бренен! Фарбренен зол зи верн!38
   -- И что?
   -- Ёсиф, не морочь мне голову и дай мине фитиль...
   -- Фитиль, фитиль... -- Толстый Иосиф скрылся на минуту в темноте палатки и через некоторое время высунул наружу толстую руку с двумя новенькими, прошитыми вдоль черной ровной строчкой, фитилями. Песя бережно приняла их на свою ладонь, внимательно рассмотрела маленькими глазками и сунула куда-то за пазуху. Потом она с тяжелым вздохом вытащила из кармана плаща непонятного цвета некое подобие кошелька и стала медленно расстегивать кнопку...
   -- Все. -- Отрезал толстый Иосиф, глядя на эти трагические приготовления Песи с расставанием денег и предвидя невыносимую сцену. -- Все, Песя... Зай гезунт! 39 Я тебя прошу! Иди домой. Ничего не надо искать! Ты поняла меня. Иди домой!
   -- Их хоб гезогт алемен -- ду бист дох а вейлер ят!40 Иосиф покивал ей головой, подтверждая, что он действительно, парень хоть куда, и медленно закрыл дверь. Песя постояла еще немного лицом к закрытой двери, потом грузно повернулась и точно так же, как шла сюда, поплелась домой.
   Завтра суббота, и хотя у нее никого не было, и она давно уже жила совсем-совсем одна, она знала, что по заведенному закону, как привыкла с детства, приготовит все, чтобы у нее в доме было не хуже, чем у других. И если Бог решил, что ей надо так долго торчать на этом свете вместо того, чтобы давно уж снова встретиться со всеми своими родными и близкими, значит, так тому и быть!
   Придет Агаша и накроет ей на стол и снова будет отказываться сесть с ней, а потом они пригубят по-первой. Выпьют по-второй и махнут по-третьей, и, если получится, поплачут, а тогда на душе станет легко и светло. Она медленно шаркала по мокрой обочине и так живо все себе представляла, что ничего не замечала вокруг. Агаша же еще издали увидела ее и терпеливо ожидала, оперев дно матерчатой сумки на ступеньку крыльца, и не отпускала лямки ручек, чтобы они не опали. Песя так и прошла бы мимо, бормоча себе под нос, но когда она поравнялась с Агашей и уже, считай, миновала ее, та окликнула не очень громко: "Песя!"
   Песя остановилась, смолкла на мгновение и, словно продолжая прерванный рассказ, глядя в лицо Агаше, продолжала: "И ты думаешь, он подвинулся? Не-ет. Он не подвинулся. Фарбренен зол эр верн!" ... . . . . . . , его мать!
   -- Он нит фарбренен! -- Напирая на "р", отпарировала Агаша.-- Что ты с утра материшься и зачем потащилась на станцию?
   -- Я ходила и к Иосифу за фитилем! Так ты знаешь? Он мине выдал два и не взял ни копки...
   -- А что тебе так горело? Ты меня подождать не могла?
   -- Не могла... потому что морген из шабес!41
   -- Я к Филипповой ходила, понимаешь? А потом шла к тебе -- ты бы меня подождала.
   -- Тебя уже нет три дни, так что я буду ждать? Я себе пошла к Ёселе, зол эр зайн гезунт, а вейлер ят!42
   -- Я тебе так скажу, Песя, но ты не обижайся, -- он мог сам принести тебе этот фитиль.
   -- Он же не знал, что ты говоришь?!
   -- Не знал? А зачем ему знать? Просто зайти и занести фитиль. А если у тебя не коптит, так положить его за притолоку, и пусть лежит -- он есть не просит.
   -- Есть? Почему он должен просить есть...
   -- Я же и говорю. У тебя лежит Шлемин костюм -- что он лежит? Давно бы продала
   -- но ты же сказала, что есть не просит.