-- Это правда. -- Песя остановилась. -- А ты думаешь, твой Иван вернется? Что его часы лежат?
   -- Они не лежат. Они ходят.
   -- Ходят? Они ходят, как я... как я, они ходят... чтобы Гитлер так ходил... -Она поплелась дальше и была уверена, что теперь Агаша со своей тяжеленной сумкой будет тащиться за ней до ее дома. Но получилось совсем не так, как она разумела. Агаша вдруг обогнала ее и стала удаляться и, увидев ее спину, Песя сказала: "Их, хоб нит гешлоссен... я не закрыла..." -- словно, кроме как к ней домой, у Агаши не было никакой дороги... После этих слов Агаша резко обернулась и пошла назад. Она остановилась перед Песей и протянула к ней руку: "Дай фитиль, я сама заправлю!" Потом опустила два белых лоскута в сумку сверху и молча отправилась вперед.
   Теперь Песе вообще некуда было спешить, и она остановилась перевести дух. Электричка прогрохотала совсем рядом, и Песя проводила глазами мелькающие между палаток, зданием магазина и милицией вагоны. Все было так привычно глазу, что взгляд ни на чем не останавливался. Стало тихо, потом зазвенел шлагбаум автомат, и снова обычные пристанционные звуки поселка окружили ее. И они были знакомы с детства -- так что к ним прислушиваться? С десяти лет она помнит все это... с десяти лет... подумать только... целая жизнь прошла среди тех же палаток, домов, звуков и лиц... нет, лиц -- нет. Те, что жили здесь тогда, давно, по большей части давно уже переселились на небо и не по своей воле... не своей смертью... а она зачем-то осталась... что ей было плохо уйти вместе со всеми там, в гетто... все ушли... все... и она же тоже была с ними, среди них... и зачем-то осталась... по крайней мере, она знала бы, что они рядом, и было бы спокойней на душе. Она уже достаточно передохнула и заторопилась домой, потому что знала, что Агаша сама никогда не станет делать "гефелте фиш". Вот она, Песя, может слепить эти пельмени, которые та называет "Сибирские", она может, хотя ей противно есть эти пельмени из-за этого названия, но пусть так, а Агаша, сколько она ее ни учила, не может сделать фаршированную рыбу. Тут же стоит рядом и старается, как ей говорят, но не может... так она потом назло идет к Ёселе, берет у него кусок мяса, ну, это громко сказать кусок, и лепит свои пельмени... назло... но сейчас это нельзя... у нее пост... и потом Песах поздно в этом году... а уже их пасха совсем в мае... она опять будет отказываться есть... со своим постом,....... ее мать, ну она, конечно, права, но что же ей одной есть? Она, конечно, стол на всех накроет и положит им по хорошему куску -- у нее же целый карп -- и его, если как следует приготовить и добавить побольше булки, а потом как надо разделить, так можно еще и соседям послать... но они теперь так мало едят... так мало... все остается на столе... и одна она вовсе есть не может, пока не поест Шлема и ее девочки... она снова остановилась и подняла глаза в небо. "Генуг шен, генуг, Готеню, их бет дир, генуг... нито кун койхес, унд их кен нит мер, Готеню, их бет дир... "43 Она опустила голову и решительно пошла вперед. Потом снова остановилась и вслух сказала "Эр форгессен, эр форгессен вос их хоб геблибн лебн..."44 Здоровенная собака вздрогнула от ее восклицания и, поджав хвост, боком побежала в сторону. Песя сжала губы и с неожиданной скоростью двинулась к дому.
   -- Что он тебе подсунул? -- Встретила ее раздаженная Агаша. -- Этот родственник хренов?
   -- Ёська? Что он тебе сделал?
   -- Мне? Он тебе сунул фитиль от керогаза!
   -- От керогаза! Цудрейтер!
   -- Да! И он не лезет!..
   -- Так разрежь его! Еще лучше -- будет четыре фитиля! Прозапас!
   -- Ты что?
   -- Что? -- удивилась Песя.
   -- Ты еще двести лет жить будешь? Четыре фитиля! Я уже час его режу твоими еврейскими ножницами -- они же ни хрена не режут...
   -- Ой, вей цу майне ерн! Я же ничего не успею! От, черт,.................... , его мать!
   -- Перестань ругаться... давай его топором разрубим!
   -- Кого? -- Испугалась Песя.
   -- Фитиль! -- Прошипела Агаша. Она раскраснелась от возбуждения, платок съехал с гладких седых волос, охваченных гребнем чуть позади макушки, и ясно было, что в молодости она была красавица. Песя смотрела на нее в полном недоумении.
   -- Послушай, что ты сказала!
   -- Разрубим! Давай топор поставим по этой вот черной нитке и сверху -молотком!
   -- Нет. Не получится.
   -- Почему.
   -- Потому,что топор еще хуже, чем ножницы. Когда жив был Шлема, он относил курей резнику. А теперь некому носить и нечего...
   -- При чем здесь Шлема? Ну, причем? -- Они обе беспомощно опустились на табуретки и сложили руки на коленях.
   -- Дай мне этот чертов фитиль, -- сказала, наконец, Песя.
   -- Ты опять пойдешь на станцию? -- Испугалась Агаша.
   -- Нет. Я больше никогда не пойду к этому шлимазлу, дай мине фитиль, я пойду к Смирнову, у него есть ножовка...
   -- Если про тебя говорят "мишугене" -- это не значит, что ты дура...
   -- Так что, у него нет хорошего ножа , если есть ножовка?..
   -- Чисть рыбу! -- Встала Агаша. -- Я сама пойду. Это быстрее.
   -- Если он дома, возьми к нему керосинку! -- Крикнула ей вслед Песя.
   -- А если нет? -- Донеслось уже от калитки.
   -- Так ты принесешь ее обратно!.. -- Она снова опустилась на табуретку. -Неугомонная. -- Соображала она. -- Как была. Ничего ей не делается. Отца забрали. Мать умерла через полгода от слез. Маленького братишку в детдом забрали, он там от тифа умер, -- так сказали. Ее родная тетка забрала... и тетка померла, а мужа ее на войне убили. И Агашиного убили... а дети? -- Она стала вспоминать, куда делись Агашины дети, но почему-то всплывали лица своих. Она не хотела и не могла их прогнать, и забыла про Агашиных... потом лица девчушек испарились, и она тут же вспомнила, что, слава богу, у Агаши детей не было...
   -- Ты знаешь, что он тебе сунул?! -- Внезапно прервала ее мысли Агаша. Песя молча смотрела на нее. -- Он толще -- не влезет!
   -- Откуда ты знаешь? Ты же не взяла керосинку.
   -- Смирнов сказал. Он знает.
   -- А, фарбренен зол эр верн, дер кнуйт!45
   -- Нит фарбренен! -- Напирая на "р", ответила Агаша.
   -- Давай по нему постучим, как по мясу, так он станет тоньше. -- Предложила Песя. Агаша посмотрела и ничего не ответила. Потом взяла верх от керосинки и попыталась всунуть фитиль на место, но щель была явно тоньше, чем плотная ноздреватая материя.
   Обе старухи стояли, опустив руки, и думали совершенно одинаково, хотя, конечно, не сговаривались и не знали об этом. Они думали, что если бы жив был Шлема или Иван, то уж наверняка бы что-нибудь придумал. Им показалось это настолько реально возможным, что обе заплакали одновременно тихо и горько, как только плачут в детстве или в беспомощной старости. Потом Агаша схватила верх от керосинки, второй фитиль и так быстро исчезла, что Песя не успела ничего произнести.
   Она вернулась минут через двадцать, когда вокруг Песи все было в рыбной чешуе, молча установила --принесенную деталь на поддон, полный керосина, и загремела спичечным коробком, вынутым из кармана. Огонек нехотя мигнул несколько раз сквозь закопченное окошечко и уверенно повзрослел. Агаша поставила приготовленную кастрюлю на огонь, огляделась вокруг и безнадежно сказала: "Какая же ты неряха, боже мой, ты, когда что-нибудь делаешь... даже лицо..."
   -- И что он сказал, этот шлимазл, -- прервала ее Песя.
   -- Это я ему сказала. -- Возразила Агаша. -- А ты лавровый лист не забыла? Ты всегда забываешь лавровый лист. Я ему дала его фитиль! -- Добавила она угрожающе! -- Так он вернул мне его обратно! -- И она протянула Песе фитиль.
   -- Зачем мине этот фитиль? -- Поинтересовалась Песя.
   -- Я ему тоже сказала. Так он велел тебе передать, чтобы ты его положила за притолоку, а к Пасхе он сделает подарок.
   -- К Песах? -- Поправила Песя. Но Агаша не обратила никакого внимания. -- Он в лавку внутрь сказал и думал, что я не поняла.
   -- А ты поняла?
   -- Конечно, поняла! С кем он там сидит в темноте в лавке?
   -- Я знаю? Как это ты поняла?
   -- Поняла? Я уже столько лет с тобой ем фиш по субботам...
   -- И что он сказал?
   -- Что тебе надо подарить керогаз, так ты его достала с этими фитилями, будто их варишь вместо макаронов.
   -- И ты столько поняла?
   -- Нет. Я поняла только про керогаз... Но фитиль спрячь... может, правда, пригодится... -- Агаша грузно поднялась и на ходу сказала в полоборота. -- До первой звезды я вернусь, не волнуйся, и сама на стол накрою... ОСКОЛОК
   "Бобе, ты правильно говоришь -- ты, действительно, осколок прошлого. Но очень любимый". Он подсел к бабушке и положил голову ей на плечо. Оно было костлявое, кофта пахла жареным луком и валерьянкой, а сползавшие на лицо седые пряди нежно щекотали и напоминали, что счастье все же есть. Счастье у каждого свое.
   Он помнил, как мама любила усадить его рядом, положить книгу на колени себе и ему, так, чтобы лучше было видно картинки, и читать, читать... ее рука обнимала его и не дотягивалась до страниц, тогда она обхватывала его локоть, а пряди сползали ему на лицо и пахли "Серебристым ландышем". Он специально спросил, как называются ее духи, и своей первой девушке потом купил такие же. Бабушкины пряди пахли старостью, но это не был гнетущий запах -- это был запах времени.
   Когда маму забрали, ему только-только исполнилось семь. Отец не вернулся из командировки полугодом позже, и он сначала никак не связывал это с арестом мамы... бабушка не плакала, никуда не звонила и не хлопотала. Она надела черную юбку, черную шаль, положила в черную сумку какие-то бумаги, отцовские золотые часы, закрыла дверь на ключ, и его тоже опустила в сумку.
   -- Ты забыла положить ключ под коврик, -- возразил он.
   -- Швайг! Унд гей гихер!46 -- Бабушка подтолкнула его к лестнице, и они пошли на вокзал пешком. Это оказалось недалеко. Потом двое суток в поезде, и новый город. Без вещей, без сумок и чемоданов -- словно они отправились на денек к друзьям на именины. На самом же деле никто не знал, куда они делись, где затерялись в стиснутой страхом и лагерями огромной стране... давно это было. Он закрыл глаза и не убирал голову. Отчего это сегодня на него накатило? Может быть, он почувствовал, что настала его очередь подтолкнуть единственного родного на всем свете человека и сказать ей: "Фрег нит мир горништ, унд их бет дир- гей гихер"!47
   Он знал, как им трудно придется, и единственно за что волновался, чтобы бабушка выдержала. Собственно говоря, он постарается, конечно, чтобы жизнь ее не переменилась... и то, что она дала согласие... это чудо... без ее согласия ничего не делалось в его жизни, сколько он помнил... она и тогда сначала не соглашалась жить у своей подруги времен первой мировой, с которой с тех пор не виделась и у которой остановилась. Не соглашалась, потому что боялась ее подвести. Машеньке больших трудов стоило уговорить ее, вернее переубедить, что так безопаснее -- жить у нее на окраине в домике на скате оврага... Огонек будто тлел под жестяным колпачком, надетым на прямо на лампочку, и, когда бы он ни проснулся, -- две седые головы с двух сторон склонялись над этим огоньком и тихо говорили, говорили... но он не мог разобрать ни слова...
   -- Ты уже это сделал? -- Бабушка чуть повернула к нему голову. Он ответил не сразу...
   -- Ты же тоже тогда не положила ключ под коврик.
   -- Я знала, что они не вернутся...
   -- Ты знала???
   -- Это было не трудно, поверь мне...
   -- Да, да... -- как бы подтвердил он, -- а я, чтобы не передумать... но ты же сказала, что меня не отпустишь одного...
   -- Да. Я хочу лежать в земле, где чтят могилы даже через пять тысяч лет... ты не дашь им шанса... не попрешься на Красную площадь и не будешь фарцовщиком...
   -- Бобе, ты мне испортила всю личную жизнь, -- вдруг сказал он совсем другим тоном.
   -- Я?
   -- Рядом с тобой все женщины кажутся такими пресными и глупыми...
   -- Ну, ладно, ладно, ешефича...
   Как же, конечно, -- ее любимое слово. Тогда, после первой темной, которую ему устроили по случаю вступления жиденка в новый класс, он оробел и притих, лелеял свой синяк на выпиравшей скуле и соображал, что бы такое придумать и завтра не ходить в школу... но бабушка будто читала мысли:
   -- Ты вот что -- наплюй на синяк, и вернись в класс веселым и счастливым.
   -- А если они опять... -- но бабушка не дала договорить:
   -- Опережай, ешефича, а то пропадешь... -- и он не отступил.
   -- А это все заживет -- не вспомнишь, где было, -- говорила она, прижимая что-то жгучее к ссадине на руке после драки на следующий день... Только семнадцать лет спустя они случайно узнали, что его отца, а ее зятя, расстреляли 7 ноября сорок первого года, как и безногого генерала Дугласа. У них была своя фантазия -- с Интербригадовцами рассчитаться в светлый праздник Октября... что ж -- неплохая выдумка... они были эстеты... о смерти его матери они узнали годом позже -- там все было буднично: по справке и без вмешательства свинца...
   Когда кончилась война, они уже успели известить, что бомба попала точно в их дом, и его не стало, но после справок о реабилитации дочери и зятя бабушка решила вернуться. Внук уже отслужил и мог вне конкурса поступить в институт, а им полагалась компенсация и квартира. Снова жили у ее подруги -- и с этой по ночам говорили... Потом его семейное инсти тутское общежитие, в котором бобе готовила на весь этаж, потом коммуналка в память о заслугах зятя в Испании, и, наконец, эта "хрущеба", которая их вполне устраивала, и, в самом деле, была очень уютной.
   Когда его распределяли, бабушка сказала: "Нет. Еще одного переезда, да в Сибирь, я не перенесу", -- одела все свое черное и пошла в институт. Произошло чудо -- место работы поменяли, внука втиснули в контору, которая неизвестно чем занималась, но исправно проверяла присутствие сотрудников на рабочих местах, выдавала им зарплату, собирала проф союзные взносы и платила по бюллетеню. Он быстро сориентировался, за три года состряпал диссертацию, с боем защитил ее в головном предприятии, про него говорили, что очень талантливый, подающий надежды, но... он оказался перед новым распределением
   -- теперь ему позволительно было искать место самому, на прежней работе такие специалисты "оказалось" не требовались. Фамилия обманывала -- лицо нет. По телефону на вопрос нужны ли специалисты согласно объявлению, отвечали "да", а в назначенное время в отделе кадров, после того, как видели его и раскрывали паспорт, начинали мяться и просили подождать звонка от них -- они обязательно ему позвонят "через недельку".
   Тогда он и написал заявление и приложил к нему вызов... "в связи с отъездом на постоянное место жительства".
   Конечно, он согласовал это с ней.
   Теперь предстояло как-то зарабатывать на хлеб до отъезда -- в самом деле, кому захочется держать на работе человека, который предательски покидает Родину! Затаскают -- слабое идейно -- политическое воспитание... понятно, понятно...
   Он знал, что Эдельмана не брали дворником, потому что у него высшее образование, а с работы его выгнали, как только узнали, что он "хочет туда". Хаймович устроился истопником, но оформил вместо себя забулдыгу, которому отдавал за это четверть зарплаты, а еще четверть управдому, чтобы тот молчал... Марголин тайно жил уроками. Веврик делал чертежи студенткам и писал им рефераты по-английски и по-немецки, причем по любой тематике... он знал все это и не рассчитывал быстро продвинуться в очереди к желаемой таможне, но волновало его одно: чтобы выдержала бабушка. В свои восемьдесят два она была еще крепка, и скорее он нуждался в поддержке, а не она, но надо же платить за... за все. Сбережений хватило бы месяца на три. Так быстро рабов не отпускали на свободу. Он ходил на железную дорогу -- ну, хоть сцепщиком? Оказалось, что это престижная профессия -- около транспорта кормилось много людей -- ведь все, что попадало на прилавок, и за чем выстраивалась очередь, меняло на своем пути немало платформ и колес. А где грузят -- там и бьют, а где бьют -- там и списывают... и брикеты торфа развозить на электротележке по платформам для проводников спальных вагонов выгодно... грузчиком в магазин тоже брали только своих... курьера в издательстве тщательно проверяли на благонадежность -- ведь ему доверяли рукописи -- идеологический наиважнейший груз. В церкви требовался сторож, но батюшка сразу же предложил сначала окрестить его... он пытался шутить, чтобы...
   -- Завтра пойдешь на Ордынку -- вот по этому адресу. -- Как-то вечером буднично пробурчала бабушка.
   -- А что там?
   -- Приемная Ротшильда... -- Она помолчала. -- Там люди. С большим трудом он отыскал нужный адрес. Это оказался вросший в сугроб по окна маленький деревянный домик во дворе разрушенной церкви. С тыла его заслоняли почерневшие сараи и заборы, от улицы -- церковного вида двухэтажное крепкое здание красного кирпича. Он потянул за ручку двери, обитой старым шелушащимся дерматином, и шагнул в темноту. Пахнуло теплым духом деревенского жилья -- натопленной избой с неистребимым привкусом простой еды. В темноте он стукнулся лбом о низкую притолоку, наткнулся на стоящее, как и положено, в сенях ведро и оказался перед еще одной дверью, на которую сбоку падал свет через крошечное разрисованное морозом окошко.
   -- Кто там? Входите! -- Услышал он, толкнул дверь и оказался в прихожей со множеством дверей, тянувшейся поперек дома. Слева, в довольно большой комнате за столом с настольной лампой сидел пригласивший его человек. -Проходите. Ноги веничком -- и проходите... Иван Степанович... -- Чуть приподнялся он из-за стола, опираясь на него. -- Чем обязан?
   -- Мне Анна Моисеевна...
   -- А! -- Перебил Иван Степанович, -- Вы, стало быть, Эля. -- Он уставился пристально на пришедшего и долго молчал. -- Похож... Я вот что... у меня ставка сторожа -- семьдесят рублей... иногда премия квартальная... может набежать четвертной... -- этот "четвертной" прозвучал не пошло, как на рынке, а необъяснимо старомодно и фундаментально... -- но... -- он снова уставился на пришедшего... -- мне не снег грести... и день ненормированный...
   -- А что... -- Эля затруднился, как спросить.
   -- Вон! -- Снова опередил его Иван Степанович и кивнул головой в сторону другой комнаты. -- Музей восстанавливаю -- мемориальный. -- Там прямо на полу стояли ящики, сбитые из фанеры, с деревянными рейками, лежали груды книг и перевязанных листов. -- Кое-что спасти удалось... теперь разобраться надо. Работа тяжелая, пыльная и нудная... особенно без привычки... потом еще привезем, -- добавил он, подумав,... -- возможно...
   -- Конечно, -- тихо произнес Эля, -- Я Вам очень благодарен... а когда...
   -- Хоть сейчас. -- Снова обогнал его Иван Степанович. Он выглядел несомненно старше пришедшего и намного, но реакцией обладал острой и внезапной. -Только костюмчик в другой раз для работы-то попроще, а то пыль... ну, спецодежда не полагается, как и молоко за вредность, впрочем... -- он вдруг улыбнулся и встал. -- А сейчас чайку!.. Нет, нет... -- остановил он извинения Эли. -- Так не положено. Бабушку-то твою хлебосольную я еще с довойны знаю... тебе сейчас сколько?
   -- Тридцать семь...
   -- Тридцать семь? -- Переспросил он и посмотрел на него. -- Опять тридцать семь... -- тут могут попасться в бумагах материалы совсем не по теме... нашего музея... -- неожиданно сказал он и кивнул на соседнюю комнату, -- так ты их в ящик под неразобранное складывай... отдельно... потом посмотрим... не всем здесь эта старина по нутру... может, спасем что... -- он оживился и оттянул свитер.
   Домой Эля торопился, окрыленный и озадаченный, -- это не могло быть случайным везением. "Ну, и Бобе!"
   -- Почему секрет? -- Возразила бабушка. -- Он с твоим отцом был там. Воевал. Когда отца взяли, его в шпионаже обвинили в пользу Англии и Германии -- он же в окружении оказался под Уэской, а жена тоже шпионка -- стенографистка в Коминтерне -- все секреты выдала империалистам...
   -- Какие секреты, бобе?
   -- Какие? Как построить светлое завтра! То, в котором сейчас живем...
   -- А Иван Степанович?
   -- Его уже потом взяли за недоносительство...
   -- За что?...
   -- Это на политзанятиях не проходят... Он обязан был немедленно сообщить, что твой отец провел неделю на территории врага... -- она помолчала и добавила, -наверное, я во всем виновата...
   -- Ты?
   -- Бог читает наши мысли... а мы часто не связываем, что случилось, с тем, о чем мечтали... я всю жизнь хотела попасть в Испанию... думала, может, с театром... я тоже просилась в Интербригаду... это им передалось... -- она закусила край передника своими удивительно сохранившимися зубами и затрясла головой... -- твой прадед Мендель проклял меня, когда я отказалась с ними уехать. Ты знаешь, что такое еврейское проклятие?!. О!.. И что? Он был богат... богат, но не нашел, где купить счастья... счастливых евреев не бывает, Эля... они, наверно, все там погибли... нам даже это нельзя узнать... он решил, что в Европе капиталам надежнее, а через океан плыть на корабле опасно... он боялся бури...
   -- Бобе, ты мне никогда не рассказывала! Почему!? Почему?
   -- Ты... мог сболтнуть что-то... а у меня больше --ничего... и никого... я не стала актрисой... не построила коммунизм... и не побывала в Испании... ты был маленький...
   -- Столько лет... Маленький?..
   -- Да!
   -- А теперь?
   -- Теперь ты стал взрослым...
   -- Потому что мне, дураку, тридцать семь?
   -- Нет, потому что ты перестал плыть по течению... я мечтала, что ты сам дойдешь до этого... до всего надо дойти самому...
   -- И это говоришь ты, осколок прошлого?
   -- Да. Да... осколок... такое ранение самое опасное -- это меня еще в первую мировую учили в госпитале... -- его часто совсем нельзя трогать... шевельнешь кусок металла, врезавшегося в тело, -- и этому телу конец, а так можно еще жить и жить... поэтому они нас пока (она сделала упор на этом слове) больше не трогают... и ты сам это понял...
   ЧАЙКИ КРИЧАТ...
   Чайки кричали о том, чего не бывает. Сколько раз она приходила сюда? Сто? Тысячу? Чтобы утопить здесь свое разочарование... не вместе с собой, упаси Бог! Из-за какого-то.... Она знала себе цену. Такое лицо! Такое тело! И из-за какого-то..., прости Господи...
   И каждый раз кричали чайки -- они всегда ее понимали. Поэтому она им верила и сейчас. И проходила тревога, а нетерпение становилось томяще сладким. Она вроде бы смотрела на себя со стороны -- научилась уже за последние годы -- и понимала, что такого больше не будет. И не надо только мелочно определять, "какого не будет"? Такого. И все.
   Пусть все говорят, что хотят -- не в сплетнях дело, а в советах -- но ничего не изменится. Чайки кричат ей: радуйся, Аллилуйя! За все твои неудачи и горести, за все разочарования и беды, за все потраченные силы на то, что верила -- за все тебе теперь! "Потому что во многой мудрости много печали, а кто умножает познания, умножает скорбь". И пусть будет так, как кричат чайки, подслушав стук ее сердца...
   В тридцать пять легко влюбиться. В тридцать пять можно и замуж выйти... но чтоб так влюбиться и замуж, как в двадцать... с ее опытом и лицом, и телом... когда ему на одиннадцать меньше... и ни о чем не думать, и не принимать советов, и не слушать разума, и не оглядываться на опыт, и не зажмуриваться со страху, и не вглядываться в завтра... а упасть ему на руки, и отбросить покрывало, и стоять потом здесь, чтобы слышать долго и много, что кричат чайки...
   В театре все были в шоке. Директор дулся и старался обойти стороной. Может быть, сам рассчитывал -- так добивался и знаки делал. Настя отказалась в очередь играть. Тетя Даша, костюмер, ничего не говорила, а вздыхала, подшивая подолы и снимая мерку на жилетку. Любка в буфете не удержалась, подмигнула, поманила пальцем, вытянула сигарету изо рта и шепнула ей в прямо в ухо, когда она наклонилась через откидную доску прилавка: "Надо дефицит для вечера? -- все сделаю, только скажи заранее! Поня`л?`" А Игорь вроде ничего не замечал -- ему тут еще все чужие. Может, и вообще в другой театр уйдет потом -- стажер, еще не в штате. У него целый курс впереди. Спасибо Максиму -- бегал, искал, искал себе кадр -- некому играть, постановка сыпется, -- и нашел. Спасибо. Тогда уж его другу Виктору, что в театральном преподает... а городок то маленький... спрятаться некуда... все круги пересекаются: моряки с артистами, инженеры с педагогами, а музейщики с портовой знатью... все друг друга знают -- неблизко, так в лицо, а то по имени, да через друга понаслышке...
   Он когда пришел, она только голос слышала. Что так в воздух выбрасывается?..
   -- энергия какая-то... может быть, волны, которые сквозь все проходят -- и через тело, а застревают в каком-то человеческом секрете внутри... не открытом еще врачами... она ничего не говорила себе, и она ничего не делала намеренно, как иногда бывало, если мужчина нравился... сколько их нравилось! У чаек спросить надо... но если рассуждать приходится, да совета чьего-то спрашивать -- зачем все это? Так... на один раз... противно потом... и осадок такой, и голоса их над водой высоки и сварливы... А вправду? Принца ждала? Нет! Мужика нормального. И еврея... мама так говорила... "Посмотри на меня..."
   Говорила. Говорила....
   А она свое -- хоть и знала себе цену, да и других ценить умела... когда влюбилась девчонкой -- все наоборот было: двадцать лет в другую сторону. А там жена, дети, но она бы не остановилась... и он тоже... почему вдруг все погасло?... как вспыхнуло, так и погасло... а как хорошо было... и звезды ярче, и снег белее... а не вышло... обжегшись на горячем, на холодное дуешь... только не теперь... Уж Настя -- закадычная! Наверное, позавидовала?! Чему? У нее то все , как у людей в те же тридцать пять -- и муж с положением, и квартира, и детей двое, и машина... -- высший свет... местный . Двор, так сказать... только позавидовала -- это она чувствовала. А что ж еще? Может, у нее такого не было... зря с ней делилась... да ничего и не делилась -- глаза куда спрячешь?... нет бы порадоваться за подругу... да за кулисами так пыльно...
   И пошел гудеть город от порта до телестудии в ратуше... кто осуждал, кто удивлялся, кто жалел, что парня окрутила, да не могли понять, зачем... за ней такие увивались... городу известные... слухи, слухи ползли... а другие жалели: мол, пропала... ишь, как ее скрутило! Любовь зла! А потом что? Вот потешится, да время выйдет... и вперед считали: когда ему тридцать пять, как ей сейчас, выдастся -- так ей сорок шесть стукнет! И хоть : сорок пять -- баба ягодка опять! А не так-то это просто... сорок пять... Может, клятву с него брать, что ли... вот , я старой стану -- а ты не смотри вбок! Не смей! Поклянись, что ты тогда... а я за это тебя сейчас... любить буду... и смеялась... одна... сама с собой и делилась только, наслушавшись и советов добрых... головы не терять, и усмешек злорадных уже из будущего, когда она будет обманутой и брошенной! Мужик то в тридцать пять! Только жизнь начинается... он только тогда, может, по-настоящему женщину и оценить то может... уже и опыт, и еще не бес в ребро, и не седина в бороду... Она не могла от него оторваться, не знала, какой он актер, не знала, какой мужчина, не знала, какой друг, не знала, какой человек... спросили бы -- не ответила. Но знала, что такой! Такой! И не то, чтобы любила -- жила им и в нем. Вот и весь сказ.