Страница:
Граф всегда охотно принимал Мельникова, так как ему нравилось играть в кошки-мышки с влюблённым женихом. Но теперь первые слова офицера заставили его вздрогнуть, насторожиться и внимательно прислушиваться.
– Я должен сообщить вашему сиятельству секрет государственной важности, – начал Мельников. – Уж давно носятся слухи, что вокруг царевны Елизаветы собираются некоторые недовольные офицеры и солдаты, которые замышляют совершить государственный переворот в пользу её высочества…
– Это – старая песня, – небрежно кинул граф.
– Да, ваше сиятельство, и тем более странно, что этой старой песне не придают надлежащего значения. Дело не в том, что уже давно один из моих товарищей, капитан Ханыков, делал мне намёки на те выгоды, которые я мог бы иметь, если бы перешёл на сторону её высочества. Я ничего не отвечал ему – не соглашался, но и не отказывался. Я хотел, чтобы он высказался до конца. Только вчера вечером Ханыков окончательно открыл мне свои карты. Заговор растёт, ждут только помощи от иностранных держав, чтобы приступить к выполнению переворота, и, может быть, недалёк тот час, когда задуманное будет приведено в исполнение.
Головкин, сразу ставший серьёзным, задал Мельникову ряд вопросов и из ответов на них мог действительно убедиться, что к сообщению капитана надо отнестись серьёзно.
– Вот что, – сказал он, – ты сейчас же поедешь со мной во дворец к его высочеству принцу Антону. Там мы поговорим и вырешим, что надо делать.
– Ещё одну минуту внимания, ваше сиятельство, – остановил его Мельников. – Теперь я хочу сказать два слова по личному делу. Вот, – он выложил на стол свёрток с червонцами, – его высочеству благоугодно было подарить мне сегодня пятьсот червонцев. Благоволите принять эту сумму для того, чтобы можно было начать шить приданое Наденьки!
Головкин подошёл к молодому человеку, ласково положил ему руку на плечо и сказал:
– Я возьму эти деньги и жду, что ты принесёшь мне и остальную часть. Но ни единой полушки из этих денег истрачено не будет: я сам сделаю Наденьке всё, что нужно. Если же я беру эти деньги, то для того, чтобы вручить скопленную тобой сумму Наденьке после венца. Ведь я хотел этого обеспечения только для того, чтобы убедиться, дельный ли ты человек или нет. Что ты беден, это неважно; важно, можешь ли ты перестать быть им. Сейчас я вижу, что можешь, и спокоен за судьбу Нади. Ну а теперь едем!
Принц Антон не на шутку встревожился, когда Мельников по приказанию Головкина изложил ему всё дело. Он принялся ахать и охать, разливаясь жалобами на супругу-правительницу, которая всех их погубит своим легкомыслием. Он сказал, что постоянно твердит ей о том, что царевна злоумышляет против Брауншвейгского дома; она же только отмахивается и уверяет, будто Елизавета Петровна занята исключительно интрижками с гвардейцами, причём эти интрижки отнюдь не политического, а исключительно амурного свойства.
– Но надо же что-нибудь делать! – с пафосом воскликнул принц в конце концов. – И если она не хочет сама заниматься вопросом безопасности императора, то этим должен заняться я.
Не успел принц окончить эту фразу, как дверь отворилась, и в кабинет мужа вошла правительница Анна Леопольдовна. Принц поспешил изложить ей то, что рассказал ему Мельников.
Поблагодарив капитана за преданность ласковым кивком головы, правительница задумчиво сказала:
– Да, в последнее время мне и самой кажется, что там затевается что-то скверное. Но ведь я бессильна… Какая польза предпринимать что-либо против царевны? Ведь за границей всё равно остаётся вечная угроза нашему спокойствию в виде молодого принца Голштинского, и если даже мы обезопасим себя от Елизаветы, то наши недруги не успокоятся и начнут интриговать за этого чертёнка… Нет, наоборот, нам надо как можно больше ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать в сетях, когда придёт тому время! [75]
– Но нельзя ограничиваться рассуждениями, когда надо действовать! – заметил принц Антон.
– А кто говорит вашему высочеству, что я ограничиваюсь только словами? – холодно возразила правительница. – Как принцесса, так и её друзья бессильны сделать что-либо без помощи иностранных держав. Ну а мы скоро лишим её возможности получить эту помощь. Шетарди заупрямился и хочет вручить верительные грамоты прямо императору; мы же отказали ему в этом, и ему остаётся только уехать. Нолькен получил от нас не один щелчок в нос, и я знаю из верных источников, что он уже просил о своём отозвании. А затем мы постараемся залучить к нам в гости принца Голштинского; если же это не удастся, то попросту похитим его и заставим формально отречься от всяких прав на российскую корону, а тогда уже и по отношению к царевне наши руки будут совершенно развязаны.
– Но в этом плане тот недостаток, что в нём слишком много «если», – упрямо твердил принц Антон. – Нолькена могут не отозвать или прислать вместо него интригана похуже. Шетарди может получить от своего правительства приказание пойти на уступки и ограничиться представлением аккредитивов не прямо императору, а правительству; похищение принца Голштинского может не удасться, да и наверное не удастся, так как его хорошо стерегут. Что же тогда?
Анна Леопольдовна вспыхнула; её лицо, и без того подурневшее от беременности, пошло красными пятнами. Обыкновенно принц Антон говорил глупости, и ей легко бывало отделываться насмешками от его попыток вмешаться в государственные дела. Теперь же он случайно говорил совершенно дельно, и Анна Леопольдовна отлично сознавала, что муж совершенно прав, так как его слова в совершенстве отражали её внутренние сомнения и опасения. Но именно это-то и раздражало её.
– Ваше высочество, – начала она, стараясь казаться совершенно спокойной, хотя высокий вибрирующий тон голоса свидетельствовал, насколько она была взволнована, – в силу своего положения я должна воздерживаться от лишних волнений, которые могут пагубно отразиться на ребёнке, а потому я отказываюсь вступать в пререкания с вами. Скажу только, что один дурак может предложить вопросов больше, чем в состоянии ответить десять мудрецов. До свидания! – и она вышла, с силой хлопнув дверью.
– Вот всегда она так! – сконфуженно и жалобно сказал принц. – Ей говоришь дело, а она только ругается. Ах, женщины, женщины!.. Какой-то древний мудрец говорил: «Моя жена – лучшая женщина в мире; вот потому-то я считаю себя вправе утверждать, что и лучшая женщина в мире ровно ничего не стоит». Я всецело могу присоединиться к нему… Но надо же что-нибудь предпринять! – перебил он сам себя. – Вот что: нам надо привлечь к совещанию одного человека. Это – большая умница и очень преданная душа, Кстати, он должен быть где-нибудь здесь.
Действительно, Семён Никанорович Кривой, которого имел в виду принц Антон, оказался во дворце. Его приход принёс как раз то, чего так опасался Мельников: было решено, что капитан сделает вид, будто склоняется к увещаниям Ханыкова, постарается проникнуть в заседания заговорщиков, вызнает досконально все их планы и намерения и будет по мере накопления сведений сообщать через Головкина принцу. Пока что никаких арестов производить не будут, чтобы не испугать пташек, которых потом накроют сразу всех. Кроме того, Мельников получил ещё одно специальное поручение от Кривого: ему поручалось между прочим разведать, где именно и под каким обличием скрывается некий дворянин Столбин, какова на самом деле роль переводчика Шмидта при шведском посольстве и не представляют ли оба одно и то же лицо?
Что же было делать? Мельникову приходилось подчиниться необходимости и взять на себя роль шпиона, которая крайне претила ему. Конечно, он не боялся выдать себя – полная интриг и подводных камней жизнь дворян, так или иначе близко стоявших к трону, приучила их скрывать свои истинные чувства и отлично играть комедию. Но дорого дал бы Мельников, чтобы не быть вынужденным пускаться на это дело. Даже мысль о счастье назвать Наденьку через каких-нибудь полгода своей женой меркла перед сознанием, какой ценой покупается это счастье…
XV
– Я должен сообщить вашему сиятельству секрет государственной важности, – начал Мельников. – Уж давно носятся слухи, что вокруг царевны Елизаветы собираются некоторые недовольные офицеры и солдаты, которые замышляют совершить государственный переворот в пользу её высочества…
– Это – старая песня, – небрежно кинул граф.
– Да, ваше сиятельство, и тем более странно, что этой старой песне не придают надлежащего значения. Дело не в том, что уже давно один из моих товарищей, капитан Ханыков, делал мне намёки на те выгоды, которые я мог бы иметь, если бы перешёл на сторону её высочества. Я ничего не отвечал ему – не соглашался, но и не отказывался. Я хотел, чтобы он высказался до конца. Только вчера вечером Ханыков окончательно открыл мне свои карты. Заговор растёт, ждут только помощи от иностранных держав, чтобы приступить к выполнению переворота, и, может быть, недалёк тот час, когда задуманное будет приведено в исполнение.
Головкин, сразу ставший серьёзным, задал Мельникову ряд вопросов и из ответов на них мог действительно убедиться, что к сообщению капитана надо отнестись серьёзно.
– Вот что, – сказал он, – ты сейчас же поедешь со мной во дворец к его высочеству принцу Антону. Там мы поговорим и вырешим, что надо делать.
– Ещё одну минуту внимания, ваше сиятельство, – остановил его Мельников. – Теперь я хочу сказать два слова по личному делу. Вот, – он выложил на стол свёрток с червонцами, – его высочеству благоугодно было подарить мне сегодня пятьсот червонцев. Благоволите принять эту сумму для того, чтобы можно было начать шить приданое Наденьки!
Головкин подошёл к молодому человеку, ласково положил ему руку на плечо и сказал:
– Я возьму эти деньги и жду, что ты принесёшь мне и остальную часть. Но ни единой полушки из этих денег истрачено не будет: я сам сделаю Наденьке всё, что нужно. Если же я беру эти деньги, то для того, чтобы вручить скопленную тобой сумму Наденьке после венца. Ведь я хотел этого обеспечения только для того, чтобы убедиться, дельный ли ты человек или нет. Что ты беден, это неважно; важно, можешь ли ты перестать быть им. Сейчас я вижу, что можешь, и спокоен за судьбу Нади. Ну а теперь едем!
Принц Антон не на шутку встревожился, когда Мельников по приказанию Головкина изложил ему всё дело. Он принялся ахать и охать, разливаясь жалобами на супругу-правительницу, которая всех их погубит своим легкомыслием. Он сказал, что постоянно твердит ей о том, что царевна злоумышляет против Брауншвейгского дома; она же только отмахивается и уверяет, будто Елизавета Петровна занята исключительно интрижками с гвардейцами, причём эти интрижки отнюдь не политического, а исключительно амурного свойства.
– Но надо же что-нибудь делать! – с пафосом воскликнул принц в конце концов. – И если она не хочет сама заниматься вопросом безопасности императора, то этим должен заняться я.
Не успел принц окончить эту фразу, как дверь отворилась, и в кабинет мужа вошла правительница Анна Леопольдовна. Принц поспешил изложить ей то, что рассказал ему Мельников.
Поблагодарив капитана за преданность ласковым кивком головы, правительница задумчиво сказала:
– Да, в последнее время мне и самой кажется, что там затевается что-то скверное. Но ведь я бессильна… Какая польза предпринимать что-либо против царевны? Ведь за границей всё равно остаётся вечная угроза нашему спокойствию в виде молодого принца Голштинского, и если даже мы обезопасим себя от Елизаветы, то наши недруги не успокоятся и начнут интриговать за этого чертёнка… Нет, наоборот, нам надо как можно больше ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать в сетях, когда придёт тому время! [75]
– Но нельзя ограничиваться рассуждениями, когда надо действовать! – заметил принц Антон.
– А кто говорит вашему высочеству, что я ограничиваюсь только словами? – холодно возразила правительница. – Как принцесса, так и её друзья бессильны сделать что-либо без помощи иностранных держав. Ну а мы скоро лишим её возможности получить эту помощь. Шетарди заупрямился и хочет вручить верительные грамоты прямо императору; мы же отказали ему в этом, и ему остаётся только уехать. Нолькен получил от нас не один щелчок в нос, и я знаю из верных источников, что он уже просил о своём отозвании. А затем мы постараемся залучить к нам в гости принца Голштинского; если же это не удастся, то попросту похитим его и заставим формально отречься от всяких прав на российскую корону, а тогда уже и по отношению к царевне наши руки будут совершенно развязаны.
– Но в этом плане тот недостаток, что в нём слишком много «если», – упрямо твердил принц Антон. – Нолькена могут не отозвать или прислать вместо него интригана похуже. Шетарди может получить от своего правительства приказание пойти на уступки и ограничиться представлением аккредитивов не прямо императору, а правительству; похищение принца Голштинского может не удасться, да и наверное не удастся, так как его хорошо стерегут. Что же тогда?
Анна Леопольдовна вспыхнула; её лицо, и без того подурневшее от беременности, пошло красными пятнами. Обыкновенно принц Антон говорил глупости, и ей легко бывало отделываться насмешками от его попыток вмешаться в государственные дела. Теперь же он случайно говорил совершенно дельно, и Анна Леопольдовна отлично сознавала, что муж совершенно прав, так как его слова в совершенстве отражали её внутренние сомнения и опасения. Но именно это-то и раздражало её.
– Ваше высочество, – начала она, стараясь казаться совершенно спокойной, хотя высокий вибрирующий тон голоса свидетельствовал, насколько она была взволнована, – в силу своего положения я должна воздерживаться от лишних волнений, которые могут пагубно отразиться на ребёнке, а потому я отказываюсь вступать в пререкания с вами. Скажу только, что один дурак может предложить вопросов больше, чем в состоянии ответить десять мудрецов. До свидания! – и она вышла, с силой хлопнув дверью.
– Вот всегда она так! – сконфуженно и жалобно сказал принц. – Ей говоришь дело, а она только ругается. Ах, женщины, женщины!.. Какой-то древний мудрец говорил: «Моя жена – лучшая женщина в мире; вот потому-то я считаю себя вправе утверждать, что и лучшая женщина в мире ровно ничего не стоит». Я всецело могу присоединиться к нему… Но надо же что-нибудь предпринять! – перебил он сам себя. – Вот что: нам надо привлечь к совещанию одного человека. Это – большая умница и очень преданная душа, Кстати, он должен быть где-нибудь здесь.
Действительно, Семён Никанорович Кривой, которого имел в виду принц Антон, оказался во дворце. Его приход принёс как раз то, чего так опасался Мельников: было решено, что капитан сделает вид, будто склоняется к увещаниям Ханыкова, постарается проникнуть в заседания заговорщиков, вызнает досконально все их планы и намерения и будет по мере накопления сведений сообщать через Головкина принцу. Пока что никаких арестов производить не будут, чтобы не испугать пташек, которых потом накроют сразу всех. Кроме того, Мельников получил ещё одно специальное поручение от Кривого: ему поручалось между прочим разведать, где именно и под каким обличием скрывается некий дворянин Столбин, какова на самом деле роль переводчика Шмидта при шведском посольстве и не представляют ли оба одно и то же лицо?
Что же было делать? Мельникову приходилось подчиниться необходимости и взять на себя роль шпиона, которая крайне претила ему. Конечно, он не боялся выдать себя – полная интриг и подводных камней жизнь дворян, так или иначе близко стоявших к трону, приучила их скрывать свои истинные чувства и отлично играть комедию. Но дорого дал бы Мельников, чтобы не быть вынужденным пускаться на это дело. Даже мысль о счастье назвать Наденьку через каких-нибудь полгода своей женой меркла перед сознанием, какой ценой покупается это счастье…
XV
СТАРЫЕ СЧЁТЫ
Прошёл май, кончался июнь, но в положении наших героев ничто существенно не изменилось; если же и изменилось, то скорее к худшему, а не к лучшему.
Маркиз де ла Шетарди начинал серьёзно думать, что ему придётся уехать из России ни с чем. Его домогательства получить аудиенцию у малолетнего императора были решительно отклонены, и он жил теперь на положении частного лица, так что был вне покровительства личной неприкосновенности посла. Между тем из сообщений Любочки Олениной он узнал, что граф Линар настаивает на принятии решительных мер против маркиза-интригана, вплоть до ареста последнего. Правда, Шетарди был не из трусливых. Узнав о том, что его собираются арестовать, он привёл свою дачу на Островах, где жил с наступлением тёплого времени, в боевое положение и сумел довести до сведения правительницы, что выбросит за окно первого, кто дерзнёт явиться к нему помимо его желания. Это произвело своё впечатление: нерешительная Анна Леопольдовна побоялась открытого скандала, и распоряжение об аресте было отменено. Однако это мало гарантировало спокойствие маркиза. Он понимал, что если ему предложат выехать из русских пределов, то сопротивление будет невозможно и бесполезно. А в таком решении не было ничего невероятного. Ведь у Линара были старые счёты с маркизом, влияние красавца графа всё росло и доходило до открытого скандала. Так, правительница издала указ, запрещающий входить в Летний сад кому бы то ни было, кроме неё самой, лиц, сопровождавших её, девицы Менгден и графа Линара. Однажды принц Антон, предполагавший, что это распоряжение не может касаться его, вздумал прогуляться в саду, но часовой штыком загородил принцу дорогу и наотрез отказался пропустить августейшего рогоносца. Эта история вызвала большие толки, и поведение правительницы возбудило негодование и неодобрение даже тех, кто до того всецело прилежал к ней душой. Но негодование разрослось до размеров скандала, когда с наступлением сильной жары Анна Леопольдовна приказала вынести свою постель на балкон дворца, выходивший на Летний сад. Один из современников упоминает в своих мемуарах о следующем: «Хотя перед постелью ставят экран, но из окон вторых этажей ближних домов всё можно видеть». А что было это «всё», нетрудно догадаться, если принять во внимание, что Линар жил в доме Румянцева, непосредственно примыкавшем к Летнему саду.
Шетарди понимал, что раз отношения правительницы к Линару доведены до степени открытого скандала, то от влияния саксонского посланника можно ждать всего. Таким образом, было весьма вероятно, что в один прекрасный день ему действительно предложат выехать на родину, а тогда – прощай дальнейшая дипломатическая карьера!
Если Шетарди должен был опасаться только за будущее, но никак не за личную безопасность, то Лестоку приходилось бояться и за то, и за другое. Он знал, что правительница считает его главным коноводом заговора. Мало того, однажды Анна Леопольдовна накинулась на цесаревну с упрёком, обвиняя её в том, что она держит около себя такую тёмную, вечно интригующую и злоумышляющую личность, как Лесток.
– Но помилуйте, ваше высочество, – с полным спокойствием и самообладанием ответила Елизавета Петровна, – если Лесток кажется вам подозрительным, то почему вы не прикажете арестовать его, пытать, даже казнить? Для меня он – очень опытный врач, но и только, и я не вижу причин прогонять его.
Этот ответ царевны, ставший сейчас же известным Лестоку, мало ободрил бедного врача. Лесток дошёл до такой нервной возбуждённости, что при малейшем шуме в соседней комнате кидался к окну, готовый выброситься на улицу. Он совершенно не знал, что ему делать. Бездействовать? Но это значило отказаться от мысли обеспечить своё будущее возведением на престол царевны. Действовать? Но ведь за ним следили теперь особенно упорно, и это могло дать врагам оружие против него!
Столбин и Оленька жили радостной мечтой о близком счастье. Переводчик Шмидт исчез однажды ночью из дома шведского посла, зато во дворце царевны Елизаветы появилось новое лицо: гоффурьер Воронихин. Это новое превращение Петра Андреевича было признано самым целесообразным. Ведь сношения с Шетарди почти совершенно прервались; Нолькен собирался уезжать, так как война Швеции с Россией была только вопросом времени; таким образом, Столбину было безопаснее жить около своей Оленьки, от свиданий с которой он всё равно не отказался бы. Впрочем, в скором времени им предстояло и вообще-то поселиться вместе: свадьба молодых людей была назначена царевной на конец июня, то есть сейчас же после Петровок.
Такой же мечтой жили и Мельников с Наденькой. Их будущее казалось совершенно обеспеченным и верным. Наденькино приданое исподволь заготовлялось, свадьбу предполагали сыграть в начале ноября, перед Рождественским постом; что же касалось графа Головкина, то он, казалось, окончательно отказался от мысли мешать счастью молодых людей. И Мельников, сначала отчаявшийся от навязанной ему роли шпиона, мало-помалу освоился и с этим.
Но пока ему ещё не удавалось добыть существенные сведения. С одной стороны, в интриге наступил период сравнительного затишья, когда все как-то съёжились и притихли; с другой – кружок близких к Елизавете Петровне лиц не решился сразу ввести Мельникова во всю полноту интриги. Быстрота, с которой капитан вдруг склонился на сторону царевны, тот факт, что это произошло непосредственно после денежного подарка со стороны принца Антона, не могли не внушить заговорщикам известной осторожности, и было решено, что сначала к Мельникову приглядятся, сначала его поиспытают, а уж потом можно будет окончательно зачислить его в «конспиративный штат», а пока что довольно было и того, что его принимала запросто царевна.
Таким образом, его шпионаж пока ещё не принёс ярких результатов. Но довольно было и того, что надлежащим сферам была известна роль Ханыкова как подстрекателя, и было решено, что, когда придёт подходящий момент, Ханыкова схватят и под пыткой выведают всё, что нужно.
Впрочем, и Мельникову удалось кое-что вызнать; он сообщил Кривому, что гоффурьер Воронихин кажется ему подозрительным, что голос Воронихина имеет сходство с голосом исчезнувшего купца Алексеева и что фурьер почему-то усиленно сторонится его, Мельникова. Это сообщение Василий Сергеевич сделал между прочим, так как особенного значения ему не придавал. Зато для Кривого это было целым откровением, а потому он немедленно приказал Ваньке Каину денно и нощно сторожить дворец цесаревны и, если Воронихин в ночное время куда-нибудь выйдет, немедленно схватить его и доставить куда следует.
Что касалось Ваньки Каина и его сообщника Жана Брульяра, то они были довольно в нерадостном настроении. С переездом Шетарди на дачу Жан был совершенно лишён возможности раздобыть какие-либо сведения, так как если у посла и происходили какие-нибудь совещания, то исключительно в саду, выходившем прямо к Невке и совершенно недоступном для большинства челяди.
А Ванька Каин чуть с ума не сходил от злости, что лакомый кусочек в виде двух сотен червонцев, обещанных ему за поимку Столбина, грозит окончательно ускользнуть от него. О Столбине не было ни слуху ни духу; вдобавок пропал и Шмидт, и таким образом ускользнула надежда найти Столбина под личиной переводчика шведского посольства.
В остальном ему тоже не везло. Чтобы поднять свой престиж, он было пустился на старые московские штучки и пытался путём хитрых подковырок утопить в грязных водах тогдашнего правосудия людей, обвинённых им в несуществующих преступлениях. Но вся беда была в том, что ему приходилось в таких случаях действовать через Кривого, Семён же Никанорович не напрасно говаривал: «Я сам – Кривой а потому меня на кривой не объедешь». Таким образом, попытки Ваньки Каина реабилитировать себя за чужой счёт не имели успеха.
Анна Николаевна Очкасова тоже чувствовала себя не по себе, но не давала запугивать себя разными страхами, бодро приговаривая, что «волков бояться, так в лес не ходить». С неустрашимостью, которая могла равняться разве её же ловкости и изворотливости, она с головой отдалась политической агитации. Секретаря нового атташе французского посольства можно было встретить повсюду – в игорных домах, в модных ресторанах, на офицерских балах и пирушках, на излюбленных прогулках. Казалось, что этот бойкий, остроумный, любезный, к сожалению, горбатый молодой человек страстно жаждал использовать всю широту наслаждения жизнью. Но, прикрываясь маской кутилы и прожигателя жизни, Жанна неустанно агитировала за царевну, и плоды её стараний начинали сказываться: офицеры гвардейских полков становились всё нетерпеливее.
Однако по мере того, как хлопоты Жанны приносили всё большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Всё было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отклонялась от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоумёнными восклицаниями.
– Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждём твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? – возбуждённо говорили они.
Цесаревна не на шутку перепугалась.
– Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! – в отчаянии зашептала она, не зная, куда деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса. – Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать ещё не наступила!
Но почему эта минута не наступила?
Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву – политику, но и не думает, в силу своего легкомыслии и трусости, серьёзно взяться за дело. И действительно, весёлые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали всё внимание царевны.
Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что лёгкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности; но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.
Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что всё дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале; но теперь Шетарди добросовестно делал всё, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увёртывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи лез, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то бесцельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.
Тем временем отношения со Швецией всё портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполошило приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго ещё пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.
Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душам не удалось, так как при приёме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому, чтобы известить Нолькена о своём решении по поводу нескольких возбуждённых им вопросов, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.
Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжёлым сердцем Пётр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.
Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился её хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжёлое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…
Но ему даже страшно становилось от сладостной сути предвкушения ожидавшего его счастья.
Погружённый в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним всё время и неотступно крадётся какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и тёмный, несмотря на то что стояла белая ночь; темнота происходила оттого, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.
Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Пётр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают верёвками.
– Стой-ка, ребята, – проговорил знакомый голос, – сначала надо посмотреть, тот ли это, кто нам нужен, а то как бы греха не вышло! Этот самый! – продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причём Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина. – Э, ангелы небесные! – вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина. – Да ведь это – старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!
Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла прослышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.
– Тащи, ребята, его благородие в возок! – скомандовал Ванька. – Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибёте! Вы думаете, это – одно лицо? Как бы не так! Ушибёте Воронихина – так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слёзы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!
Столбина втащили в возок и положили поперёк. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась, и возок быстрой рысцой тронулся в путь.
– Ну берегись теперь, ваше благородие! – не помня себя от радости, заговорил Ванька. – Теперь сразу за всё рассчитаемся! Отольются волку овечьи слёзки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло; сколько раз ты уже из моих рук вывёртывался, да теперь не увернёшься, шалишь, брат!
Через полчаса езды возок остановился, послышался скрип ворот, возок въехал во двор. Когда новый скрип ворот возвестил, что они опять закрыты, Столбина вынесли из возка, отнесли на руках в какой-то мрачный подвал и бросили там на пол. Затем, вынув изо рта арестованного тряпку, Ванька поспешно удалился, оставив Столбина связанным в душной, промозглой вонючей темноте.
Прошло некоторое время; Столбин даже не мог учесть, сколько именно, – так оглушило его это неожиданное нападение. Вдали послышался звук многих шагов, гулко отдававшихся под сводами, зазвенел замок отпираемой двери, скрипнули тяжёлые железные петли, и дверь открылась, впуская вместе с волной яркого света группу из нескольких человек. Когда Столбин открыл глаза, ослеплённые резким переходом от тьмы к свету, он увидел, что находится в застенке, о чём свидетельствовал ряд страшных орудий, вокруг которых уже хлопотали палачи. Перед ним с улыбочкой стоял Кривой. Вдали за столом, покрытым красным сукном, восседал с бесстрастным лицом князь Шаховской, Юпитер застенка, а рядом с ним писец чинил перья, готовясь записывать показания допрашиваемого.
– Вот не чаяли свидеться! – с добродушнейшим на свете видом заговорил Кривой. – Сколько лет не видались, а всё же Бог привёл. Эх, барин, барин! Говорил я тебе тогда, руби дерево по себе, не борись с сильным, почитай власть имущих! Не послушался ты меня – вот куда тебя суемудрие привело!
– Делай своё дело, палач, – презрительно ответил ему Столбин, – но не говори о том, чего не понимаешь!
– Обвиняемый совершенно прав, – скрипучим голосом вмешался Шаховской, – всякие излишние разговоры бесполезны, время дорого и терять его даром нечего. Подведите обвиняемого к столу!
Начался допрос. Столбин отвечал твёрдо и сжато на вопросы, касавшиеся его самого, но чуть только вопрос касался политики царевны Елизаветы, её приверженцев и отношений к послам иностранных держав, так он замыкался в упорном молчании.
Тогда приступили к пытке. Взвесили несчастного на дыбу, били плетьми, прижигали кожу, забивали деревянные гвозди под ногти, ломали кости колодками – ни звука, ни стона не вырывалось из плотно сжатых губ мученика; только его бесстрашные глаза слали безмолвные проклятия.
Маркиз де ла Шетарди начинал серьёзно думать, что ему придётся уехать из России ни с чем. Его домогательства получить аудиенцию у малолетнего императора были решительно отклонены, и он жил теперь на положении частного лица, так что был вне покровительства личной неприкосновенности посла. Между тем из сообщений Любочки Олениной он узнал, что граф Линар настаивает на принятии решительных мер против маркиза-интригана, вплоть до ареста последнего. Правда, Шетарди был не из трусливых. Узнав о том, что его собираются арестовать, он привёл свою дачу на Островах, где жил с наступлением тёплого времени, в боевое положение и сумел довести до сведения правительницы, что выбросит за окно первого, кто дерзнёт явиться к нему помимо его желания. Это произвело своё впечатление: нерешительная Анна Леопольдовна побоялась открытого скандала, и распоряжение об аресте было отменено. Однако это мало гарантировало спокойствие маркиза. Он понимал, что если ему предложат выехать из русских пределов, то сопротивление будет невозможно и бесполезно. А в таком решении не было ничего невероятного. Ведь у Линара были старые счёты с маркизом, влияние красавца графа всё росло и доходило до открытого скандала. Так, правительница издала указ, запрещающий входить в Летний сад кому бы то ни было, кроме неё самой, лиц, сопровождавших её, девицы Менгден и графа Линара. Однажды принц Антон, предполагавший, что это распоряжение не может касаться его, вздумал прогуляться в саду, но часовой штыком загородил принцу дорогу и наотрез отказался пропустить августейшего рогоносца. Эта история вызвала большие толки, и поведение правительницы возбудило негодование и неодобрение даже тех, кто до того всецело прилежал к ней душой. Но негодование разрослось до размеров скандала, когда с наступлением сильной жары Анна Леопольдовна приказала вынести свою постель на балкон дворца, выходивший на Летний сад. Один из современников упоминает в своих мемуарах о следующем: «Хотя перед постелью ставят экран, но из окон вторых этажей ближних домов всё можно видеть». А что было это «всё», нетрудно догадаться, если принять во внимание, что Линар жил в доме Румянцева, непосредственно примыкавшем к Летнему саду.
Шетарди понимал, что раз отношения правительницы к Линару доведены до степени открытого скандала, то от влияния саксонского посланника можно ждать всего. Таким образом, было весьма вероятно, что в один прекрасный день ему действительно предложат выехать на родину, а тогда – прощай дальнейшая дипломатическая карьера!
Если Шетарди должен был опасаться только за будущее, но никак не за личную безопасность, то Лестоку приходилось бояться и за то, и за другое. Он знал, что правительница считает его главным коноводом заговора. Мало того, однажды Анна Леопольдовна накинулась на цесаревну с упрёком, обвиняя её в том, что она держит около себя такую тёмную, вечно интригующую и злоумышляющую личность, как Лесток.
– Но помилуйте, ваше высочество, – с полным спокойствием и самообладанием ответила Елизавета Петровна, – если Лесток кажется вам подозрительным, то почему вы не прикажете арестовать его, пытать, даже казнить? Для меня он – очень опытный врач, но и только, и я не вижу причин прогонять его.
Этот ответ царевны, ставший сейчас же известным Лестоку, мало ободрил бедного врача. Лесток дошёл до такой нервной возбуждённости, что при малейшем шуме в соседней комнате кидался к окну, готовый выброситься на улицу. Он совершенно не знал, что ему делать. Бездействовать? Но это значило отказаться от мысли обеспечить своё будущее возведением на престол царевны. Действовать? Но ведь за ним следили теперь особенно упорно, и это могло дать врагам оружие против него!
Столбин и Оленька жили радостной мечтой о близком счастье. Переводчик Шмидт исчез однажды ночью из дома шведского посла, зато во дворце царевны Елизаветы появилось новое лицо: гоффурьер Воронихин. Это новое превращение Петра Андреевича было признано самым целесообразным. Ведь сношения с Шетарди почти совершенно прервались; Нолькен собирался уезжать, так как война Швеции с Россией была только вопросом времени; таким образом, Столбину было безопаснее жить около своей Оленьки, от свиданий с которой он всё равно не отказался бы. Впрочем, в скором времени им предстояло и вообще-то поселиться вместе: свадьба молодых людей была назначена царевной на конец июня, то есть сейчас же после Петровок.
Такой же мечтой жили и Мельников с Наденькой. Их будущее казалось совершенно обеспеченным и верным. Наденькино приданое исподволь заготовлялось, свадьбу предполагали сыграть в начале ноября, перед Рождественским постом; что же касалось графа Головкина, то он, казалось, окончательно отказался от мысли мешать счастью молодых людей. И Мельников, сначала отчаявшийся от навязанной ему роли шпиона, мало-помалу освоился и с этим.
Но пока ему ещё не удавалось добыть существенные сведения. С одной стороны, в интриге наступил период сравнительного затишья, когда все как-то съёжились и притихли; с другой – кружок близких к Елизавете Петровне лиц не решился сразу ввести Мельникова во всю полноту интриги. Быстрота, с которой капитан вдруг склонился на сторону царевны, тот факт, что это произошло непосредственно после денежного подарка со стороны принца Антона, не могли не внушить заговорщикам известной осторожности, и было решено, что сначала к Мельникову приглядятся, сначала его поиспытают, а уж потом можно будет окончательно зачислить его в «конспиративный штат», а пока что довольно было и того, что его принимала запросто царевна.
Таким образом, его шпионаж пока ещё не принёс ярких результатов. Но довольно было и того, что надлежащим сферам была известна роль Ханыкова как подстрекателя, и было решено, что, когда придёт подходящий момент, Ханыкова схватят и под пыткой выведают всё, что нужно.
Впрочем, и Мельникову удалось кое-что вызнать; он сообщил Кривому, что гоффурьер Воронихин кажется ему подозрительным, что голос Воронихина имеет сходство с голосом исчезнувшего купца Алексеева и что фурьер почему-то усиленно сторонится его, Мельникова. Это сообщение Василий Сергеевич сделал между прочим, так как особенного значения ему не придавал. Зато для Кривого это было целым откровением, а потому он немедленно приказал Ваньке Каину денно и нощно сторожить дворец цесаревны и, если Воронихин в ночное время куда-нибудь выйдет, немедленно схватить его и доставить куда следует.
Что касалось Ваньки Каина и его сообщника Жана Брульяра, то они были довольно в нерадостном настроении. С переездом Шетарди на дачу Жан был совершенно лишён возможности раздобыть какие-либо сведения, так как если у посла и происходили какие-нибудь совещания, то исключительно в саду, выходившем прямо к Невке и совершенно недоступном для большинства челяди.
А Ванька Каин чуть с ума не сходил от злости, что лакомый кусочек в виде двух сотен червонцев, обещанных ему за поимку Столбина, грозит окончательно ускользнуть от него. О Столбине не было ни слуху ни духу; вдобавок пропал и Шмидт, и таким образом ускользнула надежда найти Столбина под личиной переводчика шведского посольства.
В остальном ему тоже не везло. Чтобы поднять свой престиж, он было пустился на старые московские штучки и пытался путём хитрых подковырок утопить в грязных водах тогдашнего правосудия людей, обвинённых им в несуществующих преступлениях. Но вся беда была в том, что ему приходилось в таких случаях действовать через Кривого, Семён же Никанорович не напрасно говаривал: «Я сам – Кривой а потому меня на кривой не объедешь». Таким образом, попытки Ваньки Каина реабилитировать себя за чужой счёт не имели успеха.
Анна Николаевна Очкасова тоже чувствовала себя не по себе, но не давала запугивать себя разными страхами, бодро приговаривая, что «волков бояться, так в лес не ходить». С неустрашимостью, которая могла равняться разве её же ловкости и изворотливости, она с головой отдалась политической агитации. Секретаря нового атташе французского посольства можно было встретить повсюду – в игорных домах, в модных ресторанах, на офицерских балах и пирушках, на излюбленных прогулках. Казалось, что этот бойкий, остроумный, любезный, к сожалению, горбатый молодой человек страстно жаждал использовать всю широту наслаждения жизнью. Но, прикрываясь маской кутилы и прожигателя жизни, Жанна неустанно агитировала за царевну, и плоды её стараний начинали сказываться: офицеры гвардейских полков становились всё нетерпеливее.
Однако по мере того, как хлопоты Жанны приносили всё большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Всё было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отклонялась от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоумёнными восклицаниями.
– Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждём твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? – возбуждённо говорили они.
Цесаревна не на шутку перепугалась.
– Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! – в отчаянии зашептала она, не зная, куда деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса. – Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать ещё не наступила!
Но почему эта минута не наступила?
Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву – политику, но и не думает, в силу своего легкомыслии и трусости, серьёзно взяться за дело. И действительно, весёлые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали всё внимание царевны.
Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что лёгкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности; но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.
Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что всё дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале; но теперь Шетарди добросовестно делал всё, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увёртывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи лез, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то бесцельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.
Тем временем отношения со Швецией всё портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполошило приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго ещё пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.
Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душам не удалось, так как при приёме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому, чтобы известить Нолькена о своём решении по поводу нескольких возбуждённых им вопросов, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.
Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжёлым сердцем Пётр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.
Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился её хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжёлое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…
Но ему даже страшно становилось от сладостной сути предвкушения ожидавшего его счастья.
Погружённый в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним всё время и неотступно крадётся какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и тёмный, несмотря на то что стояла белая ночь; темнота происходила оттого, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.
Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Пётр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают верёвками.
– Стой-ка, ребята, – проговорил знакомый голос, – сначала надо посмотреть, тот ли это, кто нам нужен, а то как бы греха не вышло! Этот самый! – продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причём Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина. – Э, ангелы небесные! – вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина. – Да ведь это – старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!
Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла прослышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.
– Тащи, ребята, его благородие в возок! – скомандовал Ванька. – Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибёте! Вы думаете, это – одно лицо? Как бы не так! Ушибёте Воронихина – так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слёзы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!
Столбина втащили в возок и положили поперёк. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась, и возок быстрой рысцой тронулся в путь.
– Ну берегись теперь, ваше благородие! – не помня себя от радости, заговорил Ванька. – Теперь сразу за всё рассчитаемся! Отольются волку овечьи слёзки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло; сколько раз ты уже из моих рук вывёртывался, да теперь не увернёшься, шалишь, брат!
Через полчаса езды возок остановился, послышался скрип ворот, возок въехал во двор. Когда новый скрип ворот возвестил, что они опять закрыты, Столбина вынесли из возка, отнесли на руках в какой-то мрачный подвал и бросили там на пол. Затем, вынув изо рта арестованного тряпку, Ванька поспешно удалился, оставив Столбина связанным в душной, промозглой вонючей темноте.
Прошло некоторое время; Столбин даже не мог учесть, сколько именно, – так оглушило его это неожиданное нападение. Вдали послышался звук многих шагов, гулко отдававшихся под сводами, зазвенел замок отпираемой двери, скрипнули тяжёлые железные петли, и дверь открылась, впуская вместе с волной яркого света группу из нескольких человек. Когда Столбин открыл глаза, ослеплённые резким переходом от тьмы к свету, он увидел, что находится в застенке, о чём свидетельствовал ряд страшных орудий, вокруг которых уже хлопотали палачи. Перед ним с улыбочкой стоял Кривой. Вдали за столом, покрытым красным сукном, восседал с бесстрастным лицом князь Шаховской, Юпитер застенка, а рядом с ним писец чинил перья, готовясь записывать показания допрашиваемого.
– Вот не чаяли свидеться! – с добродушнейшим на свете видом заговорил Кривой. – Сколько лет не видались, а всё же Бог привёл. Эх, барин, барин! Говорил я тебе тогда, руби дерево по себе, не борись с сильным, почитай власть имущих! Не послушался ты меня – вот куда тебя суемудрие привело!
– Делай своё дело, палач, – презрительно ответил ему Столбин, – но не говори о том, чего не понимаешь!
– Обвиняемый совершенно прав, – скрипучим голосом вмешался Шаховской, – всякие излишние разговоры бесполезны, время дорого и терять его даром нечего. Подведите обвиняемого к столу!
Начался допрос. Столбин отвечал твёрдо и сжато на вопросы, касавшиеся его самого, но чуть только вопрос касался политики царевны Елизаветы, её приверженцев и отношений к послам иностранных держав, так он замыкался в упорном молчании.
Тогда приступили к пытке. Взвесили несчастного на дыбу, били плетьми, прижигали кожу, забивали деревянные гвозди под ногти, ломали кости колодками – ни звука, ни стона не вырывалось из плотно сжатых губ мученика; только его бесстрашные глаза слали безмолвные проклятия.