Страница:
Ева, оставшись одна, задумалась и думала: отчего все могут так из себя выходить, громко говорить, кричать, кидаться, махать страшно руками… А в ней всегда все так невозмутимо, ясно, просто, тихо. Что могло бы ее взволновать и привести в такое же бурное состоянье?
Радостная весть, большое горе, ужасное оскорбленье, огромная опасность?.. Нет… Что же? Ева не знала.
XXIII
XXIV
Радостная весть, большое горе, ужасное оскорбленье, огромная опасность?.. Нет… Что же? Ева не знала.
XXIII
Был уже давно сентябрь месяц. С того дня, что Шумский во флигель-адъютантской форме встретился с бароном во дворце, прошло более двух недель. Дела Шумского и его отношения ко всем окружающим перепутались окончательно. Молодой человек с крепкой, здоровой натурой, от природы энергический и предприимчивый, легко боровшийся со всякого рода затруднениями, теперь был окончательно сбит с толку, чувствовал, что у него ум за разум заходит. Не ощущая собственно никакой болезни, Шумский теперь чувствовал себя, однако, как бы больным. Он был донельзя измучен, раздражен и, казалось, способен, как женщина, на истерический припадок.
Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.
– Все запуталось и перепуталось, – думал и повторял он. – Сам дьявол ничего тут не поделает.
А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла «страшным» и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.
После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.
Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.
– Вот так устроила! – промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.
В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна «бабья дурь». Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.
«Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.
Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.
– Да ты лжешь, противоречишь сама себе! – восклицал Шумский.
Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.
Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.
Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.
Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:
– Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?
Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.
– Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.
Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.
– Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.
Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.
«Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».
Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:
– Убил бы, просто убил бы проклятую.
Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
– Барон, сам барон Нейдшильд.
Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.
– Воля твоя, – говорил он, – всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.
Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.
– Вот и попал между двух тупиц и упрямиц! – воскликнул Шумский. – Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.
Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.
На другой же день последовало свидание барона с подставным Шумским в халате. Квашнин разыграл роль Шумского самым скверным образом и поэтому произвел на барона великолепное впечатление. Смущение Квашнина, его робость и вежливость виноватого человека – все восхитило барона. Квашнин, всегда мягкий и голосом, и жестами, на этот раз, от полного смущения и стыда, что играет глупую и почти преступную роль, краснел и конфузился, как молодая девушка.
Разумеется, во время беседы Квашнин соглашался на все и божился, что будет уговаривать графа Аракчеева поскорее и как можно выгоднее продать крепостную девушку.
Когда барон уехал, Квашнин, снимая халат Шумского, швырнул его на пол и махнул рукою так, как никогда за всю жизнь не махал.
– Ну, брат, Михайло Андреевич, в первый и последний раз я такую комедию отмочил, – отчаянно произнес он. – Кажется, воровать лучше идти. Полагаю вот как, всей душой, что стащи я на базаре яблоки у бабы с лотка, то меньше бы во мне совесть горела, чем за все время этого свиданья с бароном. Нет, видно на эти дела уродиться нужно! Слыхал я в юности от моего учителя римскую древнейшую поговорку, что казнодеи обучаются, а поэты и стихотворцы таковыми должны рождаться. Вот и подлецом, должно быть, извини друг, мошенником, что ли, тоже, должно быть, надо родиться. А захочет иной человек смошенничать, и выходит черт его знает что. Ничего не выходит!
Шумский, конечно, только смеялся на весь ужас и на все волнения друга. Главное было сделано, цель была достигнута.
Между тем, за эти дни Авдотья, не показывавшаяся на глаза к барину, ежедневно ходила по всем тем святым угодникам, каких только можно было разыскать в Петербурге. На ее беду их было «страсть как мало!»
– Будь я в Москве, – охала она, – там бы на месяц хватило угодникам помолиться, а тут знай себе Невскую Лавру и больше никого и ничего.
А дело стряслось такое, обстоятельства такие мудреные подошли, что Авдотья чувствовала необходимость в помощи, елико возможно, большого количества святых угодников.
– Всех святых теперь замолить, – думала она, – и то насилу выдерешься из беды.
Вместе с тем, женщина через Копчика и через Шваньского постоянно раздражала и сердила барина напоминанием взять поскорее Пашуту из дома барона. А приказать взять Пашуту было невозможно, благодаря ее собственной угрозе, и благодаря толкованию той же мамки. Пашуту приходилось взять вдруг, внезапно, дабы не дать ей возможности перед уходом от баронессы сказать то же самое «чертовское» слово. Этим именем уже давно прозвал Шумский страшное слово Авдотьи, или ее объясненье с девушкой.
«Именно чертовское слово!» – часто думал он.
Ничего не отвечая Авдотье и не желая ее видеть, Шумский, все-таки не терял времени. Его Лепорелло Шваньский уже давно получил приказание надумать, как бы избавиться от Пашуты. Шумский объяснил Шваньскому и даже перевел с французского название своего приказания.
– Я тебе даю carte blanche, [28]это значит разрешаю тебе Пашуту утопить, изжарить, даже съесть, если пожелаешь. Но надо взять ее из дома барона! Взять не иначе, как внезапно, врасплох, в одну минуту.
Шваньский не был озадачен приказом, он был настолько хитер и настолько много темных делишек устроил на своем веку и для своего покровителя, и для других, и для себя лично, что никаким поручением его озадачить было нельзя. Он знал заранее, что так или иначе, а придумает вскоре какой-нибудь прехитрый и вместе простой способ.
Действительно, покуда Шумский в качестве г. Андреева видался с бароном, а под своим именем Шумского не сказывался дома и выставлял Квашнина, Шваньский за это же время обдумывал и приготовлял новое предприятие – похищение Пашуты. Когда он однажды объяснил вкратце свой план патрону, то молодой человек невольно треснул Лепорелло по плечу и сказал:
– Молодец Иван Андреич! Ты такая умница, что не знаешь, где в тебе лисица кончается и где волк начинается. Полагаю, хвост и лапы у тебя лисьи, шкура же, и главное, морда с зубами – волчьи. Молодец! Строй, налаживай!
Взять Пашуту вдруг, силой, через полицию, как крепостную графа Аракчеева, было, конечно, не только легко, но и просто. Это было бы деяние совершенно законное. Но Авдотья пугала всех тем, что Пашута в минуту своей ярости может сказать одно слово, которое подобно пушечному выстрелу, так всех и положит замертво. Надо было взять Пашуту вне дома барона. Пускай кричит на улице какое хочет страшное слово.
Между тем, Пашута от своей барышни не отходила ни на шаг, как бы чуя над собою грозу. По всей вероятности, девушка и догадывалась, что она теперь невредима только в стенах дома барона, куда не посмеют прийти брать ее насильно. На улице же, хотя бы за несколько шагов от дома, она была уже в полной власти своих врагов. Для Шваньского, следовательно, вся задача заключалась в том, чтобы заставить Пашуту выйти из дома.
– Вся сила в этом, – объяснял он Шумскому. – Пускай только удастся нам выманить ее, а раз выманим, она наша. И куда прикажете!
– В мешок и в воду, – воскликнул Шумский почти серьезным голосом.
– Ну уж там будет ваша воля. Я только выманю. А насчет убийства или утопления, вы, Михаил Андреевич, меня увольте, я по этим делам совсем не мастер! – полусерьезно, полушутя, отозвался Шваньский.
Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.
– Все запуталось и перепуталось, – думал и повторял он. – Сам дьявол ничего тут не поделает.
А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла «страшным» и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.
После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.
Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.
– Вот так устроила! – промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.
В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна «бабья дурь». Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.
«Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.
Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.
– Да ты лжешь, противоречишь сама себе! – восклицал Шумский.
Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.
Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.
Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.
Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:
– Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?
Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.
– Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.
Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.
– Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.
Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.
«Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».
Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:
– Убил бы, просто убил бы проклятую.
Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
– Барон, сам барон Нейдшильд.
Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.
– Воля твоя, – говорил он, – всячески готов помочь, но эдакую комедию разыграть не могу. И совестно, и стыдно, да и как-то очень нехорошо. Противозаконно.
Между друзьями было сначала решено, что Квашнин съездит к барону по поручению Шумского. Квашнин поехал, не застал барона дома и объяснил цель своего визита лакею. На другой же день пришла записка от Нейдшильда, в которой он писал, что не желает иметь дела ни с кем, помимо самого г. Шумского, так как простое дело о выкупе горничной для него дело крайней важности. Объяснение должно быть толковое и обстоятельное, и он настойчиво просит г. Шумского приехать или принять его лично.
– Вот и попал между двух тупиц и упрямиц! – воскликнул Шумский. – Тот лезет сам объясняться, а этот не хочет на пять минут нарядиться.
Однако, через два дня, потратив много красноречия, Шумский, все-таки убедил друга выручить его из страшной беды. Квашнин, не соглашавшийся ни за что надеть флигель-адъютантский мундир, сдался на пустяки. Было решено, что Шумский пригласит барона к себе, извиняясь при этом, что он болен и может принять его только в халате.
На другой же день последовало свидание барона с подставным Шумским в халате. Квашнин разыграл роль Шумского самым скверным образом и поэтому произвел на барона великолепное впечатление. Смущение Квашнина, его робость и вежливость виноватого человека – все восхитило барона. Квашнин, всегда мягкий и голосом, и жестами, на этот раз, от полного смущения и стыда, что играет глупую и почти преступную роль, краснел и конфузился, как молодая девушка.
Разумеется, во время беседы Квашнин соглашался на все и божился, что будет уговаривать графа Аракчеева поскорее и как можно выгоднее продать крепостную девушку.
Когда барон уехал, Квашнин, снимая халат Шумского, швырнул его на пол и махнул рукою так, как никогда за всю жизнь не махал.
– Ну, брат, Михайло Андреевич, в первый и последний раз я такую комедию отмочил, – отчаянно произнес он. – Кажется, воровать лучше идти. Полагаю вот как, всей душой, что стащи я на базаре яблоки у бабы с лотка, то меньше бы во мне совесть горела, чем за все время этого свиданья с бароном. Нет, видно на эти дела уродиться нужно! Слыхал я в юности от моего учителя римскую древнейшую поговорку, что казнодеи обучаются, а поэты и стихотворцы таковыми должны рождаться. Вот и подлецом, должно быть, извини друг, мошенником, что ли, тоже, должно быть, надо родиться. А захочет иной человек смошенничать, и выходит черт его знает что. Ничего не выходит!
Шумский, конечно, только смеялся на весь ужас и на все волнения друга. Главное было сделано, цель была достигнута.
Между тем, за эти дни Авдотья, не показывавшаяся на глаза к барину, ежедневно ходила по всем тем святым угодникам, каких только можно было разыскать в Петербурге. На ее беду их было «страсть как мало!»
– Будь я в Москве, – охала она, – там бы на месяц хватило угодникам помолиться, а тут знай себе Невскую Лавру и больше никого и ничего.
А дело стряслось такое, обстоятельства такие мудреные подошли, что Авдотья чувствовала необходимость в помощи, елико возможно, большого количества святых угодников.
– Всех святых теперь замолить, – думала она, – и то насилу выдерешься из беды.
Вместе с тем, женщина через Копчика и через Шваньского постоянно раздражала и сердила барина напоминанием взять поскорее Пашуту из дома барона. А приказать взять Пашуту было невозможно, благодаря ее собственной угрозе, и благодаря толкованию той же мамки. Пашуту приходилось взять вдруг, внезапно, дабы не дать ей возможности перед уходом от баронессы сказать то же самое «чертовское» слово. Этим именем уже давно прозвал Шумский страшное слово Авдотьи, или ее объясненье с девушкой.
«Именно чертовское слово!» – часто думал он.
Ничего не отвечая Авдотье и не желая ее видеть, Шумский, все-таки не терял времени. Его Лепорелло Шваньский уже давно получил приказание надумать, как бы избавиться от Пашуты. Шумский объяснил Шваньскому и даже перевел с французского название своего приказания.
– Я тебе даю carte blanche, [28]это значит разрешаю тебе Пашуту утопить, изжарить, даже съесть, если пожелаешь. Но надо взять ее из дома барона! Взять не иначе, как внезапно, врасплох, в одну минуту.
Шваньский не был озадачен приказом, он был настолько хитер и настолько много темных делишек устроил на своем веку и для своего покровителя, и для других, и для себя лично, что никаким поручением его озадачить было нельзя. Он знал заранее, что так или иначе, а придумает вскоре какой-нибудь прехитрый и вместе простой способ.
Действительно, покуда Шумский в качестве г. Андреева видался с бароном, а под своим именем Шумского не сказывался дома и выставлял Квашнина, Шваньский за это же время обдумывал и приготовлял новое предприятие – похищение Пашуты. Когда он однажды объяснил вкратце свой план патрону, то молодой человек невольно треснул Лепорелло по плечу и сказал:
– Молодец Иван Андреич! Ты такая умница, что не знаешь, где в тебе лисица кончается и где волк начинается. Полагаю, хвост и лапы у тебя лисьи, шкура же, и главное, морда с зубами – волчьи. Молодец! Строй, налаживай!
Взять Пашуту вдруг, силой, через полицию, как крепостную графа Аракчеева, было, конечно, не только легко, но и просто. Это было бы деяние совершенно законное. Но Авдотья пугала всех тем, что Пашута в минуту своей ярости может сказать одно слово, которое подобно пушечному выстрелу, так всех и положит замертво. Надо было взять Пашуту вне дома барона. Пускай кричит на улице какое хочет страшное слово.
Между тем, Пашута от своей барышни не отходила ни на шаг, как бы чуя над собою грозу. По всей вероятности, девушка и догадывалась, что она теперь невредима только в стенах дома барона, куда не посмеют прийти брать ее насильно. На улице же, хотя бы за несколько шагов от дома, она была уже в полной власти своих врагов. Для Шваньского, следовательно, вся задача заключалась в том, чтобы заставить Пашуту выйти из дома.
– Вся сила в этом, – объяснял он Шумскому. – Пускай только удастся нам выманить ее, а раз выманим, она наша. И куда прикажете!
– В мешок и в воду, – воскликнул Шумский почти серьезным голосом.
– Ну уж там будет ваша воля. Я только выманю. А насчет убийства или утопления, вы, Михаил Андреевич, меня увольте, я по этим делам совсем не мастер! – полусерьезно, полушутя, отозвался Шваньский.
XXIV
Однажды барону доложили, что какой-то чиновник желает его видеть. Для Нейдшильда достаточно было, чтобы человек носил официальное платье, мундир или вицмундир, чтобы без труда войти с ним в сношения. Сначала барон отказал принять неизвестного человека, но, узнав, что на нем сюртук со светлыми пуговицами, приказал пустить.
Однако, барон принял чиновника не в кабинете, а в зале. Явившийся рекомендовался приказным из суда. Фамилия его была Краюшкин. Он объяснил барону, что прослышал об его желании купить у графа Аракчеева дворовую девушку и о некоторых затруднениях по этому поводу. Краюшкин предлагал за сравнительно малое вознаграждение устроить все дело быстро и легко.
– Вам даже и заплатить придется очень мало, а пожалуй и ничего, – объявил он. – Я случайно знаю все обстоятельства этого дела. Девушка Прасковья, взятая во двор графа, дочь хорошо известных мне людей, ныне находящихся на воле. Если ее отец человек вольный, то и она поэтому пользуется теми же правами.
Краюшкин объяснил барону все касающееся Пашуты так подробно, как если бы давно занимался этим делом. Сначала барон обрадовался, но затем пришел в смущение от возникшего вопроса: стало быть, придется судиться с всесильным графом?
– На это я никогда не пойду, – сказал он. – Во-первых, с графом Аракчеевым судиться нельзя, он всегда останется прав, а во-вторых, я не желаю наживать себе в нем врага.
Краюшкин улыбнулся и еще более подробно объяснил барону, что все дело заключается в том, как посмотреть на этот вопрос. По его мнению, надо было прежде всего разъяснить дело, затем довести его до сведения самого графа и, конечно, не судиться с ним, а лишь поставить его в известность относительно всех подробностей. Тогда сам Аракчеев, увидя, что он не имеет никаких прав на Пашуту, как человек богатый, гордый и справедливый, сам откажется от девушки Прасковьи, а она, будучи вольной, останется жить у кого пожелает, т. е., конечно, в доме барона.
Краюшкин брал на себя все хлопоты и всю работу. Вознаграждение, которое он просил было вдвое менее той суммы, какую барон должен был заплатить Аракчееву при покупке Пашуты.
Нейдшильд потребовал три дня на размышление, взял адрес чиновника, но, однако, обсудив все, через день уже послал сказать Краюшкину, что согласен и просит начать ходатайствовать.
Прошла неделя. Краюшкин побывал уже раза два у барона и переговорил с самой Пашутой. После первой же беседы девушка была в полном восторге и вполне верила всему, что так убедительно и красноречиво доказывал ей приказный. Все было настолько похоже на правду, что сомневаться было невозможно. Более всего поразило Пашуту то обстоятельство, что ее отец и мать живы – отец кузнецом, а мать в услужении у каких-то купцов в уездном городе.
Напрасно Пашута объясняла чиновнику, что ее родители считались в Грузине или умершими, или, по крайней мере, в бегах. Краюшкин стоял на своем, что они были в бегах, но теперь устроились так, что пользуются всеми правами вольных. Понемногу приказный убедил девушку во всем, что заявлял. Он обещался вскоре, имея уже все справки, начать дело формально, и для этого нужно было, чтобы Пашута подписала лишь одну бумагу, благо она грамотная.
Через несколько дней после этого тот же Краюшкин явился за Пашутой на извозчике, чтобы ехать с ней вместе в казенную палату подписывать готовое прошение. Пашута собралась, но когда она была уже одета, красиво и щегольски, как барышня, то при самом выходе из дома на нее вдруг напал какой-то страх. Девушка вспомнила, что много времени не переступала порога дома барона из боязни попасть в руки своих врагов. Что, если этот чиновник и все его ходатайство не что иное, как подстроенная западня?
Пашута стояла в нерешимости и, наконец, попросив Краюшкина обождать еще немного, вернулась к барону и передала ему свои сомнения.
Барон даже не понял ничего.
– С какой стати будут вам устраивать, моя милая, западню? Вас всегда, если граф Аракчеев захочет, могут прийти и потребовать у меня. Я обязан возвратить, так как вы не моя, а чужая собственность.
– Взять меня таким образом нельзя, – отозвалась Пашута. – Они знают, что не могут сделать этого. Если они будут брать меня здесь, при вас, при всех, то я могу сказать несколько слов, ужасных для графа Аракчеева или для г. Шумского. Меня поневоле приходится им не иначе от вас взять, как на улице или в западне.
Барон пожал плечами.
– Я, признаюсь, моя милая, все-таки ничего не понимаю.
Пашута повторила снова то же самое несколько подробнее, но все-таки не сказала, чего могут опасаться Аракчеев или Шумский, если бы решились брать ее силой в доме барона.
– В чем же заключается ужасность для них того, что вы можете сказать? – удивился барон.
– Этого я объяснить вам не могу, – угрюмо отозвалась Пашута.
– А коль скоро вы, моя милая, хотите объяснять ничего не объясняя, то и толковать нам с вами не о чем! – сурово и сердито произнес барон.
– Я не могу ничего говорить…
– Согласен. Но и я тоже ничего не могу отвечать на намеки, предположения и всякие мечтания. Одно, что могу я вам сказать, мне кажется, вы сочинили целую басню и тревожитесь попусту. Чиновник явился обделать все это дело ради получения довольно крупной суммы денег, может быть, сделает что-нибудь, а может быть, – и всего вероятнее, – из этого ничего не выйдет. А вы толкуете о какой-то западне…
Барон снова дернул плечом и отошел от Пашуты, как бы говоря: «все глупости и не о чем объясняться».
Пашуте вдруг показалось тоже, что она, будучи все последнее время особенно встревожена, теперь, действительно, вообразила Бог весть какой вздор. Чиновник зовет ее в присутственное место, чтобы подписать и подать официальную бумагу, а она вообразила нивесть какой коварный план своих врагов.
Пашута смелым шагом вышла из дома и уселась на извозчика рядом с чиновником. Но сердце ныло в ней, слезы готовы были выступить из глаз, и предчувствие или иное какое чувство ясно сказывалось в ней, будто предвещая беду.
Чем более отдалялись они от дома, тем более обвиняла себя Пашута в неосторожном шаге, тем более хотелось ей вернуться назад. Она вспомнила о том, что почти не простилась со своей обожаемой баронессой. Ей почудилось, что она никогда более ее не увидит, и слезы вдруг брызнули из глаз ее.
«Зачем же я это делаю? – подумала Пашута. – Время еще есть, могу вернуться».
– Почему же я не могла бы, – вдруг заговорила Пашута, – подписать эту бумагу дома, а вы вместо меня подали бы ее, куда следует?
– Я вам чуть не сто раз объяснял, голубушка моя, что вы сами должны в палате подать главному председателю ваше прошение и лично засвидетельствовать все, что он у вас спросит.
Но при этом Краюшкин так странно ухмыльнулся, что Пашута смутилась и сомнения ее усилились.
Проехав Неву, извозчик без всякого приказания приказного повернул в сторону к строющемуся Исаакиевскому собору, то есть к той местности, где жил «он», ее злейший враг.
– Разве палата тут? – произнесла Пашута.
– Никак нет-с, но мне надо заехать на квартиру за моими бумагами. Вы меня обождете на улице, покуда я за ними сбегаю. Это одна минута.
Недалеко от груды лесов, сложенного камня и маленьких лачужек для рабочих, приказный велел остановиться у подъезда небольшого деревянного домика.
– Обождите меня одну минуту. Я сейчас, – сказал Краюшкин, слезая с извозчика.
Войдя в дверь раскрытого подъезда, чиновник тотчас же вернулся назад и, подойдя к Пашуте, произнес, улыбаясь:
– Вам и ждать не придется, все гораздо скорее и проще потрафляется. Как по-моему…
В ту же самую секунду из темного коридора того же настежь открытого подъезда появился Шваньский, а за ним два мужика. Пашута сразу похолодела и онемела, сразу поняла все. Ее предчувствие оказалось действительностью, предположение было, собственно говоря, уверенностью. Девушка сидела, не двигаясь, только лицо ее побледнело и глаза сверкнули ужасом и трепетом.
– Ну, моя прелесная Прасковья… не знаю, как по батюшке. Как ты теперь желаешь: вступить, заартачившись, с нами с тремя в единоборство или просто пойти за мною без всякого противства? Коли желаешь померяться с нами силой, то что ж? Пожалуй, погреемся. Время теперь свежее.
Пашута молчала и не двигалась.
– Что же, желаешь ты идти за мною, или будешь бегать, а мы тебя ловить и лапы назад крутить. Ответствуй?
Пашута вдруг закрыла лицо руками и страшно зарыдала. Через несколько мгновений, почти не сознавая, что она делает, она сошла с извозчика и двинулась через силу, на слабых ногах, вслед за Шваньским. За ними вплотную пошли два мужика, взятые Шваньским на подмогу.
Минут через десять Пашута, как бы заарестованная, вводилась уже в квартиру Шумского. Авдотья при виде появившейся девушки бросилась было к ней, даже как бы собиралась обнять ее, но Пашута быстро отстранилась и, защищаясь рукой, произнесла глухо, упавшим голосом:
– Оставьте. Стоило меня от смерти спасать, чтобы теперь в руки мучителей предать. Но я себя не пожалею и всех погублю.
В эту минуту появился в дверях Шумский в халате и с трубкой в руках. Он остановился на пороге и, злобно глядя на Пашуту, рассмеялся.
– Здравствуй, барышня. Что, доигралась, каналья? Знаешь ли, что теперь с тобой будет? Полагаю, что знаешь. Пошлю я тебя к Настасье Федоровне, сошлют тебя на скотный двор и будут там пороть ежедневно, покуда ты не издохнешь. А теперь покуда, – обернулся он к Шваньскому, – запереть ее в задний чулан около кладовой. Пожалуй, вели послать ей сена на пол, поставь кувшин с водой да полкаравая хлеба. Дней на пять хватит Запри на замок, и ключ принеси ко мне.
Шумский уже собирался выйти из горницы, но вдруг остановился и, снова смерив Пашуту с головы до пят, с ненавистью произнес вне себя:
– Уже и потому надо мне тебя запереть, чтобы не видать. Попадайся ты мне в этой квартире на глаза, не удержался бы. Собственными руками изломал бы на тебе полдюжину чубуков. Подлая тварь, собака.
Пашута стояла в противоположном углу горницы, вся сгорбившись, опустив голову, бледная как смерть и, положив руку в руку, как-то вытянула их судорожно вниз. Казалось, что девушка не видит и не слышит ничего и не слыхала ни единого слова из того, что проговорил Шумский.
Свидетели разговора, Шваньский, Авдотья и Копчик стояли кругом с серьезными лицами. Гнев Шумского как бы подействовал и на них. Шваньский съежился и усиленно мигал глазами, Авдотья плакала и утирала глаза кулаком, а Копчик странно переводил глаза с барина на сестру, и в эту минуту по его глазам можно было легко увидеть, какая злоба кипит у него на душе. Заметь это Шумский, дело не обошлось бы благополучно. По счастию, барин даже не заметил присутствия лакея в горнице.
Однако, барон принял чиновника не в кабинете, а в зале. Явившийся рекомендовался приказным из суда. Фамилия его была Краюшкин. Он объяснил барону, что прослышал об его желании купить у графа Аракчеева дворовую девушку и о некоторых затруднениях по этому поводу. Краюшкин предлагал за сравнительно малое вознаграждение устроить все дело быстро и легко.
– Вам даже и заплатить придется очень мало, а пожалуй и ничего, – объявил он. – Я случайно знаю все обстоятельства этого дела. Девушка Прасковья, взятая во двор графа, дочь хорошо известных мне людей, ныне находящихся на воле. Если ее отец человек вольный, то и она поэтому пользуется теми же правами.
Краюшкин объяснил барону все касающееся Пашуты так подробно, как если бы давно занимался этим делом. Сначала барон обрадовался, но затем пришел в смущение от возникшего вопроса: стало быть, придется судиться с всесильным графом?
– На это я никогда не пойду, – сказал он. – Во-первых, с графом Аракчеевым судиться нельзя, он всегда останется прав, а во-вторых, я не желаю наживать себе в нем врага.
Краюшкин улыбнулся и еще более подробно объяснил барону, что все дело заключается в том, как посмотреть на этот вопрос. По его мнению, надо было прежде всего разъяснить дело, затем довести его до сведения самого графа и, конечно, не судиться с ним, а лишь поставить его в известность относительно всех подробностей. Тогда сам Аракчеев, увидя, что он не имеет никаких прав на Пашуту, как человек богатый, гордый и справедливый, сам откажется от девушки Прасковьи, а она, будучи вольной, останется жить у кого пожелает, т. е., конечно, в доме барона.
Краюшкин брал на себя все хлопоты и всю работу. Вознаграждение, которое он просил было вдвое менее той суммы, какую барон должен был заплатить Аракчееву при покупке Пашуты.
Нейдшильд потребовал три дня на размышление, взял адрес чиновника, но, однако, обсудив все, через день уже послал сказать Краюшкину, что согласен и просит начать ходатайствовать.
Прошла неделя. Краюшкин побывал уже раза два у барона и переговорил с самой Пашутой. После первой же беседы девушка была в полном восторге и вполне верила всему, что так убедительно и красноречиво доказывал ей приказный. Все было настолько похоже на правду, что сомневаться было невозможно. Более всего поразило Пашуту то обстоятельство, что ее отец и мать живы – отец кузнецом, а мать в услужении у каких-то купцов в уездном городе.
Напрасно Пашута объясняла чиновнику, что ее родители считались в Грузине или умершими, или, по крайней мере, в бегах. Краюшкин стоял на своем, что они были в бегах, но теперь устроились так, что пользуются всеми правами вольных. Понемногу приказный убедил девушку во всем, что заявлял. Он обещался вскоре, имея уже все справки, начать дело формально, и для этого нужно было, чтобы Пашута подписала лишь одну бумагу, благо она грамотная.
Через несколько дней после этого тот же Краюшкин явился за Пашутой на извозчике, чтобы ехать с ней вместе в казенную палату подписывать готовое прошение. Пашута собралась, но когда она была уже одета, красиво и щегольски, как барышня, то при самом выходе из дома на нее вдруг напал какой-то страх. Девушка вспомнила, что много времени не переступала порога дома барона из боязни попасть в руки своих врагов. Что, если этот чиновник и все его ходатайство не что иное, как подстроенная западня?
Пашута стояла в нерешимости и, наконец, попросив Краюшкина обождать еще немного, вернулась к барону и передала ему свои сомнения.
Барон даже не понял ничего.
– С какой стати будут вам устраивать, моя милая, западню? Вас всегда, если граф Аракчеев захочет, могут прийти и потребовать у меня. Я обязан возвратить, так как вы не моя, а чужая собственность.
– Взять меня таким образом нельзя, – отозвалась Пашута. – Они знают, что не могут сделать этого. Если они будут брать меня здесь, при вас, при всех, то я могу сказать несколько слов, ужасных для графа Аракчеева или для г. Шумского. Меня поневоле приходится им не иначе от вас взять, как на улице или в западне.
Барон пожал плечами.
– Я, признаюсь, моя милая, все-таки ничего не понимаю.
Пашута повторила снова то же самое несколько подробнее, но все-таки не сказала, чего могут опасаться Аракчеев или Шумский, если бы решились брать ее силой в доме барона.
– В чем же заключается ужасность для них того, что вы можете сказать? – удивился барон.
– Этого я объяснить вам не могу, – угрюмо отозвалась Пашута.
– А коль скоро вы, моя милая, хотите объяснять ничего не объясняя, то и толковать нам с вами не о чем! – сурово и сердито произнес барон.
– Я не могу ничего говорить…
– Согласен. Но и я тоже ничего не могу отвечать на намеки, предположения и всякие мечтания. Одно, что могу я вам сказать, мне кажется, вы сочинили целую басню и тревожитесь попусту. Чиновник явился обделать все это дело ради получения довольно крупной суммы денег, может быть, сделает что-нибудь, а может быть, – и всего вероятнее, – из этого ничего не выйдет. А вы толкуете о какой-то западне…
Барон снова дернул плечом и отошел от Пашуты, как бы говоря: «все глупости и не о чем объясняться».
Пашуте вдруг показалось тоже, что она, будучи все последнее время особенно встревожена, теперь, действительно, вообразила Бог весть какой вздор. Чиновник зовет ее в присутственное место, чтобы подписать и подать официальную бумагу, а она вообразила нивесть какой коварный план своих врагов.
Пашута смелым шагом вышла из дома и уселась на извозчика рядом с чиновником. Но сердце ныло в ней, слезы готовы были выступить из глаз, и предчувствие или иное какое чувство ясно сказывалось в ней, будто предвещая беду.
Чем более отдалялись они от дома, тем более обвиняла себя Пашута в неосторожном шаге, тем более хотелось ей вернуться назад. Она вспомнила о том, что почти не простилась со своей обожаемой баронессой. Ей почудилось, что она никогда более ее не увидит, и слезы вдруг брызнули из глаз ее.
«Зачем же я это делаю? – подумала Пашута. – Время еще есть, могу вернуться».
– Почему же я не могла бы, – вдруг заговорила Пашута, – подписать эту бумагу дома, а вы вместо меня подали бы ее, куда следует?
– Я вам чуть не сто раз объяснял, голубушка моя, что вы сами должны в палате подать главному председателю ваше прошение и лично засвидетельствовать все, что он у вас спросит.
Но при этом Краюшкин так странно ухмыльнулся, что Пашута смутилась и сомнения ее усилились.
Проехав Неву, извозчик без всякого приказания приказного повернул в сторону к строющемуся Исаакиевскому собору, то есть к той местности, где жил «он», ее злейший враг.
– Разве палата тут? – произнесла Пашута.
– Никак нет-с, но мне надо заехать на квартиру за моими бумагами. Вы меня обождете на улице, покуда я за ними сбегаю. Это одна минута.
Недалеко от груды лесов, сложенного камня и маленьких лачужек для рабочих, приказный велел остановиться у подъезда небольшого деревянного домика.
– Обождите меня одну минуту. Я сейчас, – сказал Краюшкин, слезая с извозчика.
Войдя в дверь раскрытого подъезда, чиновник тотчас же вернулся назад и, подойдя к Пашуте, произнес, улыбаясь:
– Вам и ждать не придется, все гораздо скорее и проще потрафляется. Как по-моему…
В ту же самую секунду из темного коридора того же настежь открытого подъезда появился Шваньский, а за ним два мужика. Пашута сразу похолодела и онемела, сразу поняла все. Ее предчувствие оказалось действительностью, предположение было, собственно говоря, уверенностью. Девушка сидела, не двигаясь, только лицо ее побледнело и глаза сверкнули ужасом и трепетом.
– Ну, моя прелесная Прасковья… не знаю, как по батюшке. Как ты теперь желаешь: вступить, заартачившись, с нами с тремя в единоборство или просто пойти за мною без всякого противства? Коли желаешь померяться с нами силой, то что ж? Пожалуй, погреемся. Время теперь свежее.
Пашута молчала и не двигалась.
– Что же, желаешь ты идти за мною, или будешь бегать, а мы тебя ловить и лапы назад крутить. Ответствуй?
Пашута вдруг закрыла лицо руками и страшно зарыдала. Через несколько мгновений, почти не сознавая, что она делает, она сошла с извозчика и двинулась через силу, на слабых ногах, вслед за Шваньским. За ними вплотную пошли два мужика, взятые Шваньским на подмогу.
Минут через десять Пашута, как бы заарестованная, вводилась уже в квартиру Шумского. Авдотья при виде появившейся девушки бросилась было к ней, даже как бы собиралась обнять ее, но Пашута быстро отстранилась и, защищаясь рукой, произнесла глухо, упавшим голосом:
– Оставьте. Стоило меня от смерти спасать, чтобы теперь в руки мучителей предать. Но я себя не пожалею и всех погублю.
В эту минуту появился в дверях Шумский в халате и с трубкой в руках. Он остановился на пороге и, злобно глядя на Пашуту, рассмеялся.
– Здравствуй, барышня. Что, доигралась, каналья? Знаешь ли, что теперь с тобой будет? Полагаю, что знаешь. Пошлю я тебя к Настасье Федоровне, сошлют тебя на скотный двор и будут там пороть ежедневно, покуда ты не издохнешь. А теперь покуда, – обернулся он к Шваньскому, – запереть ее в задний чулан около кладовой. Пожалуй, вели послать ей сена на пол, поставь кувшин с водой да полкаравая хлеба. Дней на пять хватит Запри на замок, и ключ принеси ко мне.
Шумский уже собирался выйти из горницы, но вдруг остановился и, снова смерив Пашуту с головы до пят, с ненавистью произнес вне себя:
– Уже и потому надо мне тебя запереть, чтобы не видать. Попадайся ты мне в этой квартире на глаза, не удержался бы. Собственными руками изломал бы на тебе полдюжину чубуков. Подлая тварь, собака.
Пашута стояла в противоположном углу горницы, вся сгорбившись, опустив голову, бледная как смерть и, положив руку в руку, как-то вытянула их судорожно вниз. Казалось, что девушка не видит и не слышит ничего и не слыхала ни единого слова из того, что проговорил Шумский.
Свидетели разговора, Шваньский, Авдотья и Копчик стояли кругом с серьезными лицами. Гнев Шумского как бы подействовал и на них. Шваньский съежился и усиленно мигал глазами, Авдотья плакала и утирала глаза кулаком, а Копчик странно переводил глаза с барина на сестру, и в эту минуту по его глазам можно было легко увидеть, какая злоба кипит у него на душе. Заметь это Шумский, дело не обошлось бы благополучно. По счастию, барин даже не заметил присутствия лакея в горнице.