– Михаил Андреевич! – подошел он к Шумскому и положил ему руку на плечо. – Сядь.
   Шумский поглядел на него и послушно, как ребенок, сел на ближайшее кресло и начал тянуть дым из трубки. И оба приятеля заметили, что он как-то странно тянет дым. Точно будто ребенку дали в руки трубку и заставили его делать нечто, смысл чего он не понимает.
   Но затем Шумский вдруг опустил руки, чубук вывалился, и трубка упала на пол. Он задумался. Потом он поднял обе руки и стал тереть себе лоб и виски. Оба офицера сели близ него и тревожно смотрели на него. Несколько раз принимался Шумский тереть лоб, ерошить волосы, потом потянул себя за ворот, оборвал галстук и бросил его на пол.
   Квашнин догадался, налил стакан воды и подал ему. Шумский взял и выпил с таким видимым наслаждением, как если бы умирал от жажды. Квашнин, ни слова не говоря, взял стакан, налил еще воды и снова подал, а когда тот опять выпил все до дна, он хотел было взять стакан из опущенной руки, но Шумский не давал. Через мгновение бессознательно он выпустил его из руки. Стакан скользнул, ударился об пол, зазвенел и разбился вдребезги. Шумский сильно вздрогнул и выпрямился на стуле.
   Этот звук был особо знакомый звук, и коснулся прямо сердца! Этот звук дребезжащего стекла напомнил что-то. В этом звуке, сразу, как бы в каком-то сиянии, явилась пред его глазами красавица. Это она, Ева! Она, которую он тщательно, с любовью, со страстью, создал вновь цветными карандашами на бумаге.
   И тотчас же этот, в звуке возникший, образ девушки, с серебристыми волосами, с чудными глазами, умиротворяюще подействовал на Шумского. Он вздохнул глубоко, поднял глаза, и его друзья сразу увидели перемену во взгляде.
   – Михаил Андреевич, что с тобой? – заговорил Квашнин, сразу поняв, что приятель теперь пришел в себя.
   Шумский вздохнул, провел рукой по лбу и выговорил:
   – Голова тяжела. Вот теперь ничего не помню, чудное дело. Как я сюда попал: будто с неба свалился. Должно быть, сильно хватил он меня.
   – Да что было-то? – выговорил Ханенко.
   Шумский молчал, вздохнул, но затем, взглянув поочередно на Квашнина и на капитана, выговорил совершенно другим и спокойным голосом:
   – Вы меня простите. Я вас буду просить. Вы уезжайте. Я теперь не могу ни о чем говорить. Мне хочется одному побыть, так вот полежать, подумать, покурить.
   Шумский улыбнулся, а вместе с тем думал:
   «Как я хорошо говорю! Какие слова выходят! Нет, это совсем не я, это он, деревянный человек так хорошо рот разевает».
   – Мы тебя оставим, только ты ложись в постель, – услыхал он голос Квашнина.
   – Да, да, я сейчас лягу. А вы поезжайте.
   – Стало быть, ничего не было? – выговорил Ханенко.
   – Ничего, ничего. Совсем ничего.
   – Пистолет-то где же?
   Шумский улыбнулся странной улыбкой, но добродушной.
   – Отняли, – произнес он.
   – Как отняли?
   – Да.
   – Ну, и слава Богу, – махнул рукой Квашнин и подморгнул капитану – бросить разговор.
   Офицеры собрались и взялись за свои кивера. Ханенко был даже рад поскорее добраться домой после скверно проведенной ночи и тревожного дня.
   Когда капитан уже был в столовой, выходивший за ним Квашнин вернулся назад, подошел к Шумскому и повторил:
   – Ложись в постель, а я, пожалуй, в сумерки приеду.
   – Да, – вдруг своим обыкновенным голосом отозвался Шумский, – да, Петя, приезжай в сумерки, приезжай, надо: ты мне скажешь – ты добрый, ты меня любишь – ты скажешь, зарезал, или не зарезал.
   – Что ты! кого?
   – Ты скажешь, ты узнаешь в Петербурге и скажешь, а я не знаю, зарезал он меня или нет, кажется, сдается – да.
   – Фу, ты, Господи! – произнес Квашнин как бы себе самому и растопырил руками. Он не знал, что ему делать, уезжать или оставаться.
   – Ну, слушай, Михаил Андреевич: часа через два я уже буду здесь, а ты, будь друг, ложись в постель.
   – Да, хорошо, – охозвался Шумский.
   Квашнин вышел в противоположную дверь, прошел в коридор и крикнул Шваньского. Его не оказалось дома.
   – Черт бы его взял! – выговорил Квашнин. – Таскается, когда не нужно. Василий! приглядывай за барином, он что-то не хорош, будто не по себе. Уложи-ка его в постель, а я через часа полтора буду здесь.
   Квашнин вышел в прихожую, где его дожидался Ханенко, и оба вместе вышли на улицу.
   – А ведь он свихнулся, – проговорил Ханенко. – Ведь он почти и совсем безумным выглядит.
   – Нет, капитан, это пройдет. Он силен, у него все сильно – и руки, и разум. Его так легко не сломаешь.
   – Но что же такое могло с ним быть, что огорошило?
   – Я к нему через часа полтора вернусь. Успокоится – расскажет. А вы бы вечером приехали?
   – С удовольствием, – отозвался капитан, – только вот что, до вечера-то, пожалуй, его уже успеют заарестовать.
   – За что?
   – Как за что? Вы разве верите, что он ничего не натворил?
   Квашнин не ответил и сделал движение рукой, говорившее: «Нет, тут что-то не то»!..
   Офицеры расстались и разошлись в разные стороны.

LI

   Квашнин был на столько взволнован всем, что случилось с приятелем и, в особенности, отказом барона, что теперь вдруг невольно задал себе вопрос: «Что же – так его оставлять? Не помочь, чем можно? Стало быть, поступить, как и все эти блюдолизы? Кутить на его счет умели, а теперь, хоть год свисти, никого их не досвищешься. Надо помочь».
   Но Квашнин остановился в недоумении. Он не знал, что он может сделать. И вдруг внезапная мысль осенила его. Не поехать ли ему в качестве друга тотчас же к барону и просить словесного объяснения, так как послание его чрезвычайно темно и ничего не объясняет.
   «Пускай он мне прямо скажет все, назовет причину, которая понудила его на такой резкий шаг».
   Квашнин решился сразу. Съездив домой, он надел новый мундир и менее чем через час после того, что он вышел от Шуйского, он уже входил в дом барона.
   Человек пошел докладывать. Квашнин, назвавшись человеку, велел прибавить, что он является по весьма важному делу. Барон, узнав, что имеет дело с гвардейским офицером, приказал просить к себе в кабинет.
   Уже двигаясь через столовую, Квашнин вдруг вспомнил нечто и невольно остановился. Ведь он когда-то беседовал с бароном, изображая из себя Шуйского.
   «Ну, все равно, – подумал он, – теперь уж не до того».
   Когда офицер переступил порог кабинета, барон двинулся к нему и, приглядевшись, приостановился. Он вспомнил лицо этого молодого человека, это тот самый, который когда-то играл с ним комедию, назвавшись Шумским. И у барона тоже явилась та же мысль: «не до того». Зато барон тотчас же догадался, по какому делу и от кого является офицер. Он поэтому не счел возможным подать руку и сухо попросил садиться.
   – Вы, конечно, от г. Шумского? – произнес Нейдшильд.
   – Нет, барон. Я являюсь по его делу, но он не знает, что я теперь у вас.
   – Может быть, – отозвался этот равнодушно.
   Квашнин немножко выпрямился и выговорил:
   – Я утверждаю, барон, что Шумский не знает, что я решился быть у вас. Я не понимаю, по какому праву вы считаете возможным мне не верить.
   – Я имею право господин офицер не верить словам молодых людей, принадлежащих к тому кружку гвардейцев, где все считается позволительным. Если им возможно менять свои фамилии, надевать разные костюмы, являться в дома и принимать у себя под разными личинами и, вообще, играть всякие комедии, то уж говорить им…
   Барон не договорил и слегка пожал плечами, как бы удивляясь, что молодой человек еще имеет претензию обижаться.
   – Но оставим в стороне вопрос, – продолжал барон, – имел ли я право так отнестись к вашим словам или, вообще, относиться так к вам, к господину Шумскому и вам подобным. Объясните, пожалуйста, кратко, какая причина заставляет меня принимать вас у себя.
   – Я явился, барон, узнать какой повод вы имели, чтобы в короткий промежуток времени согласиться на предложение моего друга и тотчас же написать ему письмо с отказом. И мало того, по слухам баронесса уже невеста другого. Что могло случиться за несколько часов времени?
   Барон помолчал, потом поднял свои светлые, честные глаза на Квашнина и вымолвил:
   – Вы не знаете этой причины? Полагаю, что вы должны ее знать, что вы знаете многое из того, что я узнал вдруг неожиданно.
   – Если бы я знал, барон, то я бы и не явился вас спрашивать.
   – Вы друг господина Шуйского?
   – Точно так-с.
   – Давнишний?
   – Да-с.
   – И вы не знаете, кто господин Шумский! Странно!
   – Как кто! – удивляясь, отозвался Квашнин, – вы сами назвали его. – Шумский, флигель-адъютант, артиллерийский офицер, сын графа Аракчеева, – не прямой, но зато единственный и любимец. А так как граф Аракчеев всесильный сановник в государстве, то очевидно, что Шумскому предстоит быть по соизволению государя – графом Аракчеевым и наследовать все состояние отца.
   – Все, что вы изволите говорить, – отозвался барон, – я тоже думал. Иначе я никогда бы не дал своего согласия… Но все это оказывается только одним – как бы это сказать – un mirage [33]… вы говорите по-французски?
   – Нет-с, не говорю, – нетерпеливо отозвался Квашнин, – и слова этого не понимаю. Вранье – хотите вы сказать?
   – Нет, не совсем вранье, a… un mirage. Все это так казалось. Может быть, и самому господину Шумскому все это казалось, и теперь даже кажется. Я почти уверен, что Шумский действительно не знает сам ничего и только, вероятно, теперь узнает то, что многие уже знают.
   – Барон, я ничего не понимаю. Потрудитесь объясниться просто, а не загадками. Вы сами желали, чтобы беседа наша была короткая.
   – Господин Шумский, – выговорил барон, как будто слегка вспылив, – неизвестно кто, и что, и откуда. Он не сын Аракчеева, а подкинутый младенец. Кто его отец и мать – никому неизвестно.
   Квашнин только слегка сдвинул брови и, помолчав мгновение, ответил тихо:
   – Это, барон, безобразная петербургская сплетня, вражеская клевета, про которую не стоит говорить. Кому же лучше знать – Аракчееву самому или нам с вами – кто Шумский? И каким образом человек в положении графа Аракчеева станет называть и даже станет любить чужого ребенка?
   – Да поймите, – воскликнул барон, – что он сам обманут! Сам Аракчеев. Только две женщины знают, кто Шумский – любовница графа и какая-то нянька, которая даже была у меня в доме.
   – Но позвольте, барон. Откуда все это дошло до вас?
   – Мне передал все мой родственник, молодой человек, которого я очень люблю и за которого всегда думал отдать дочь.
   – Фон Энзе? – произнес Квашнин.
   – Да, фон Энзе.
   – Где же он подобрал эту клевету?
   – Он узнал все это от девушки, которая жила у нас, которую зовут Пашутой, и она же была у меня сегодня утром и мне подробно рассказала всю историю происхождения господина Шуйского. И неужели вы думаете, что я бы основал мое решение отказать принятому жениху, если бы не было у меня верных сведений?
   – Но почему же, – возразил, улыбаясь, Квашнин, – крепостная девушка Аракчеева знает то, чего никто не знает?
   – Она узнала это от одной женщины, которая была взята в дом Аракчеева почти со дня рождения Шумского. Кому же знать лучше, как не ей! Она все рассказала Пашуте, и даже передала много подробностей, которых Пашута не хочет покуда рассказывать.
   – И вы всему этому верите?
   – Совершенно, – отозвался барон. – И согласитесь, что всякий в моем положении, несмотря на скандал, немедленно взял бы свое слово назад. Если бы я знал, что граф Аракчеев знает эту тайну и все-таки желает считать господина Шумского своим сыном, все-таки пожелает сделать его наследником своего имени и состояния, то тогда признаюсь вам…
   Барон пожал плечами и прибавил:
   – Не знаю, как бы я поступил. Побочный сын или приемыш – что лучше? По-моему, приемыш лучше. Если бы граф, хотя бездетный, хотел иметь сына, то лучше было бы, честнее было бы, взять приемыша и воспитать, нежели, будучи уже женатым, прижить ребенка с какой-то женщиной. Ну, да это все, – прибавил барон, – рассуждения, к делу не идущие. Я хотел сказать, что когда я писал письмо господину Шумскому, мною руководила уверенность, что сам граф Аракчеев обманут, ничего не знает, а что теперь, когда все раскроется, граф сам прогонит от себя своего обманным образом полученного подкидыша. И тогда – представьте себе мое положение, мое, барона Нейдшильда, потомка древнейшего шведского рода, человека, коего предки отличились во времена Карла XII, один из них даже…
   – Но кто же вам сказал, – перебил Квашнин, – что граф сам обманут?
   – Даже Густав-Адольф, – продолжал барон упрямо и не слушая, – в бытность свою…
   – Но от кого же ваш Густав-Адольф мог это узнать, – возразил Квашнин.
   Барон вытаращил глаза на Квашнина, потом сообразил и вымолвил с иронической усмешкой.
   – Вам, кажется, неизвестно, кто такой Густав-Адольф.
   – Почему же оно должно быть мне известно. Я знаю двоих, фон Энзе и Мартенса, но больше ни одного из офицеров немцев не знаю.
   Барон собрался было разъяснить недоразумение, но потом легко дернул плечом и прибавил:
   – Мы, кажется, объяснились. Я не могу согласиться отдать свою дочь за молодого человека, который завтра будет существовать одним своим артиллерийским жалованьем и сделается для Петербурга la bete noire. [34]Ведь на него все будут пальцем показывать. Наконец, легко быть может, что государь, узнавши, кто этот молодой человек, лишит его звания флигель-адъютанта. Хорошего приобрел бы тогда зятя барон Нейдшильд!
   В это мгновенье Квашнин уже думал о другом. Он собирался спросить нечто, о чем думал еще дорогой к барону. Ему хотелось узнать одно обстоятельство, крайне важное для самого Шумского.
   – Согласитесь ли вы, барон, отвечать мне на один вопрос, несколько щекотливый? Отвечая на него правду, вы бы крайне меня обязали.
   – Если можно, отвечу. Если отвечу, то правду. Если не захочу сказать правды, промолчу. Я не из породы комедиантов, – прибавил барон, прищурив глаза и говоря ими: «я не ты и твои приятели скоморохи».
   – Идет ли ваша дочь замуж за фон Энзе по своему желанию или по вашему приказанию? Простите, я выражусь прямо: к кому больше склонна баронесса – к фон Энзе или к Шумскому?
   – Баронесса, – отозвался Нейдшильд, – молодая девушка, привыкшая почитать и уважать своего отца и слушаться его советов, полагаться на его опытность. Но, во всяком случае, баронесса так воспитана, что прежде, чем быть молодой девушкой, она, понимаете ли, avant tout [35]– баронесса Нейдшильд. Она точно так же обязана перед своими предками…
   Но при слове «предки» Квашнин уже нетерпеливо задвигал руками и ногами. Эти предки, путаясь в его беседу с бароном, до такой степени раздразнили его, что мягкий Квашнин готов был разругать их всех самыми крепкими словами.
   – Из ваших слов, – выговорил Квашнин умышленно, – я заключаю, что баронесса имеет склонность к Шумскому и выходит за фон Энзе по вашему приказанию.
   – Это до вас не касается, – отозвался барон резко.
   – Совершенно верно-с. Это до меня не касается, но тем не менее это правда. Скажите: нет.
   – Не скажу. Может быть. К несчастию. Но это пройдет!
   И при этих словах барон встал с места.
   Квашнин поднялся тоже и поклонился. Барон положил руку в руку и начал слегка потирать их, как бы от легкого холода. Вместе с тем он слегка наклонялся, отпуская гостя.
   Квашнин хотел иронически улыбнуться, но вдруг вспомнил, что один из офицеров их полка, которому товарищи перестали подавать руку, тоже каждый раз горделиво ухмыляется.
   Квашнин холодно, но низко поклонился и вышел.

LII

   Двигаясь пешком тихими шагами по Васильевскому острову, Квашнин был почти в таком же тумане, в каком был Шумский после своей стычки с фон Энзе. Беседа с бароном имела для него одуряющее значение. Не раз слыхал он в Петербурге кое-где, что якобы всем известный блазень и кутила «аракчеевский сынок» должен бы был по-настоящему называться иначе – аракчеевским подкидышем. Квашнин был всегда убежден, что это была злобная клевета, сочиненная одними из ненависти к Аракчееву, а другими из зависти к молодому человеку, умному, красивому, богатому, но дерзкому. Многие боялись этого дерзкого баловня судьбы и так как попрекать его различными соблазнами и скандалами было мало – кто же тогда в гвардии не делал их! – враги Шумского придумали, что он не сын того, чьим значением пользуется, чтобы безнаказанно шуметь на весь Петербург своими похождениями.
   Чем больше думал Квашнин о том, что слышал от барона, тем меньше верил в правдивость всей этой истории.
   «Ведь это все бабы, – думал он, тихо подвигаясь по панели. – Тут и Пашута и Авдотья и, может, еще какая-нибудь баба. Фон Энзе выгодно верит этому, но барона он обманывает. И можно ли дойти до такой глупости, чтобы думать и верить, что сам Аракчеев обманут, что ему любовница подкинула чужого ребенка, выдав его за своего. Ведь это черт знает что такое! Что же он сам-то, младенец разве! Разве это так легко! Можно обмануть посторонних, но нельзя обмануть человека, в доме которого живешь безвыездно, как жена. Какая гадость! – волновался Квашнин. – И неужели же все это так и останется? И баронесса выйдет замуж за фон Энзе, любя Шумского? А что она его любит и идет за улана по приказанию отца – в этом я теперь совершенно уверен».
   Через мгновение Квашнин остановился и спросил себя, что ему делать? И невольно пришел он к заключению, что делать окончательно нечего, помочь другу никоим образом нельзя. Единственное средство – оттянуть свадьбу фон Энзе, чтобы вся эта клевета пала сама собою, чтобы все объяснилось. Но как, когда?
   Во всяком случае, сам Квашнин считал себя в полной невозможности чем-либо помочь. Он сел на извозчика и велел ехать в Морскую.
   Войдя в прихожую, первым вопросом Квашнина, которого впускал Васька, был, конечно, вопрос о барине.
   – Ничего-с, – отозвался Копчик, – они у себя, не кликали, должно быть, почивают. Я прислушивался к дверям – не слышно.
   – Почему же ты думаешь, что почивают?
   – Да они всегда ходят, трубки меняют, а тут совсем тихо.
   Квашнин прошел все горницы, остановился у дверей спальни Шумского и прислушался. В горнице было совершенно тихо. Он отошел, решившись дожидаться, чтобы приятель проснулся сам.
   Увидя снова Копчика, Квашнин осведомился о Шваньском.
   – Сейчас вернулся, – отозвался Васька. – Сидит у себя. Иван Андреевич тоже не в своем состоянии, даже заперся на ключ.
   Квашнин двинулся к дверям Шваньского, попробовал замок, и так как дверь оказалась запертою, то он постучался.
   – Кто там? – отозвался Шваньский. – Ты, Васька?
   – Я это, Иван Андреевич, впустите.
   – Зачем вам?
   – Нужно, впустите.
   – Дело разве какое?
   – Дело. Да что вы, не одеты, что ли? Так вы не девица.
   – Увольте, Петр Сергеевич, – отозвался Шваньский громче, как бы прислонясь к самой двери, чтобы было слышнее.
   – Что вы? – удивился Квашнин. – Больны вы, что ли?
   – Хуже, Петр Сергеевич!
   – Да пустите, полноте блажить! Говорят вам – дело есть.
   – Ах, ты, Господи! – заворчал Шваньский и отпер дверь.
   Квашнин вошел и, присмотревшись к Шваньскому, удивился. Лицо его было совершенно другое, как бы после трудной болезни или от какого-либо важного происшествия.
   Шваньский тотчас же отвернулся от Квашнина к окошку и произнес в раму:
   – Ну, что вам нужно-с? Говорите.
   – А нужно, Иван Андреевич, чтобы вы объяснились. То, что вас перековеркало, и мне известно. Полагаю я, что это все то же. Объяснитесь. А не хотите, я вам сам скажу.
   – Нет уж, Петр Сергеевич, – отозвался Шваньский, не оборачиваясь от окна и говоря как бы на улицу. – Нет уж – зачем? Я говорить не стану, ничего не стану говорить. Хотите объясниться, сами говорите.
   – Ну, так я вам скажу. Вы встревожились теми сплетнями, что по городу пошли насчет Михаила Андреевича?
   Шваньский молчал.
   – Так ли, Иван Андреевич?
   – Все пошло прахом!.– заговорил Шваньский, постукивая пальцами по стеклу. – Все кверху ногами пошло! Я его все-таки люблю. Я бы теперь в одном драном сюртучке да в портках в кабаке бы сидел пьяный, а вот я барином живу по его милости!
   И Шваньский вдруг обернулся, как если бы ему сказали что-либо и, к тому же, противоречили ему.
   – Не верите-с? – выговорил он, наступая на Квашнина. – А я вам верно говорю: я бы теперь был пропойца! Какое бы я себе место нашел? Меня из полка-то выгнали, чуть в солдаты не разжаловали. А вот на мне чин, я дворянин, да и деньги у меня есть, и живу я в свое удовольствие. Я – Иван Андреевич! А не будь его, я бы был Ванька-пропойца! Я вам говорю – я бы мертвую пил, я бы, видя всю несправедливость судьбы к себе, спился бы и воровать бы стал, грабить бы я стал по петербургским улицам!
   Шваньский снова наступил еще ближе и крикнул еще громче:
   – Говорят вам толком – грабить бы стал! Не смирился бы, глядючи, как другие люди живут… головорезом бы стал, в каторгу бы пошел, в кандалах бы ходил… Я бы…
   Шваньский задохнулся.
   – Я бы… я бы… все! Понимаете вы?..
   Шваньский разинул рот, и вдруг скулы его задрожали, и слезы полились по сморщившемуся лицу.
   – Я… я… я… – начал он, но не мог выговорить ни слова и отошел.
   Он сел на самый кончик дивана, скорчившись и утирая глаза кулаками, точь-в-точь, как ребенок, нашаливший, но не наказанный, а сам раскаявшийся в своей шалости.
   Вместе с тем, Шваньский плакал хрипливо, жалобно, как плачут пожилые бабы.
   Квашнин сел на ближайший стул, дал Шваньскому успокоиться и, когда тот глубоко вздохнул, он заговорил:
   – Вот я и хотел с вами объясниться. Я то же слышал, что и вы. По столице пробежала молва, что Михаил Андреевич не сын графа?
   Шваньский снова вздохнул, перешел горницу и, взяв носовой платок из комода, вытер себе глаза и лицо. Затем он снова вернулся и сел на тот же диван, только несколько спокойнее.
   – Что же вы молчите? Так ведь я сказываю? Вас это встревожило?
   Шваньский затряс головой.
   – Не стану я ни о чем этом разговаривать. Не хочу я об этом разговаривать! – громче, каким-то капризным голосом выкрикнул он, – я о всяких гадостях не хочу разговаривать! Неправда это! А если это правда – все пошло к черту! И он улетит, и я улечу. Он себя со зла пристрелит, а я…
   И Шваньский крикнул во все горло:
   – Прямо в кабак пойду! Я так, Петр Сергеевич, пить буду! так буду пить, что отвечаю вам моим честным словом, в одну неделю с вина подохну! Кабы я был крепок, а то – вишь я какой! Худой, в чем только душа держится! Болезненный! Я в одну неделю непременно подохну.
   – Да вы погодите, успокойтесь. Я вам хочу сказать, что все это одна еще болтовня. Ведь это все вздор. Не из чего и тревожиться. Вы откуда узнали? кто вам сказал?
   – Мне сказал этот поганый уланишка и сказала треклятая Пашка.
   – И вы им верите?
   – Не стал бы я им верить, Петр Сергеевич, да есть некий человек, который вот уже более суток глаз не подымает, носом в угол упершись сидит. Кабы этот человек смотрел прямо – ничего бы я не боялся.
   – Кто это?
   Шваньский махнул рукой, помолчал и прибавил:
   – Больше ни слова не скажу. Говорят вам толком, – вскрикнул он хрипливо, – не хочу я об этих гадостях рассуждать. Буду ждать – что будет, то и будет. Как хватит его и меня вслед за ним, так и полетим. Он там куда знает, а я – вот сюда – около Мойки на углу, два кабака. – Так и буду из одного в другой перебегать, с первого же дня ведро выпью. Да. Я вам говорю – выпью! – вскрикнул Шваньский, хотя Квашнин молчал и даже не глядел на него.
   – Я вам повторяю, Иван Андреевич, что все это выдумки, все это разъяснится – я в этом уверен, потому что…
   Но в эту минуту вбежал Васька и прервал Квашнина.
   – Проснулись! Вас просят, – выговорил он.
   И когда Квашнин переступил порог горницы, Копчик прибавил тихо:
   – Должно, хворают: лежат, очень белы лицом и глаза такие… Должно, хворость какая начинается.
   – Господи Иисусе! Как же ты можешь, разбойник, таить это от меня! – отчаянно воскликнул голос за спиной офицера. Он обернулся и увидел мамку Авдотью, бледную и перепуганную.
   – Родной мой, – заговорила женщина тревожно. – Попросите его меня допустить к себе. Если он хворает, я его выхожу. Не впервой… Будьте милостивы…
   Квашнин глядел на Авдотью молча и не сморгнув, но не слыхал ее слов.
   «Вот кто знает все! – думалось ему. – Если есть что знать – она знает».

LIII

   Войдя к Шумскому в спальню, Квашнин нашел друга на постели, лежащего на спине с подсунутыми под голову руками. Лицо его было бледно, глаза сверкали необычным блеском, но в выражении их не было гнева, а ясно и ярко сказывалось как бы невероятно-мучительное физическое страдание.
   – Нездоровится? – произнес Квашнин, становясь перед ним, но смущенно опуская глаза.
   Шумский глянул на друга пристальнее и выговорил глухо:
   – Смерть! Нет, хуже смерти… Умирать, наверное, легче… Вот когда я узнал, что такое – адская мука… Когда Еву потерял, думал, хуже не будет… А теперь… вот…
   Шумский не договорил и глубоко вздохнул.
   – В чем дело? что случилось? Ведь ты говоришь, что не стрелял по нем… – спросил Квашнин.
   – Как мальчишка дался… Отняли пистолет.
   – И слава Богу! Мог убить.
   – Он меня убил… Не я его… Одним словом убил, простым словом. Да, простое слово. Подкидыш!
   – Что?! – воскликнул Квашнин. – Он тебе это сказал!
   – Ты это знал…
   Квашнин молчал.
   – Ты это знал… Ты не удивился теперь… Вы все… Весь Петербург… Все знали! Зачем же никто мне не сказал это…