– Слушаю-с, а деньги-то как же?
   – Тьфу ты, Господи!
   Шумский махнул рукой, повернулся на каблуках и пошел с крыльца.
   И снова та же мысль вернулась к нему и тревожила его.
   «Что ж Пашута сказала? Что знает барон и чего не знает? Знай он, что секретарь Андреев флигель-адъютант Шумский, он не выслал бы денег. Стало быть, Пашута рассказала только ухищренья г. Андреева и заставила выгнать из дому Лукьяновну. Но ведь Лукьяновна – мамка Шумского: если Пашута и ничего не сказала, то можно догадаться, что между Андреевым и Шумским есть нечто общее».
   – Черт его знает, этого старого дурака, – воскликнул Шумский вслух, быстро идя по панели. – Именно черт его знает – что он мог понять и чего никогда не сообразит… Подлаживаться к разумению дураков – мудреное дело.
   Вернувшись домой, Шумский снова потребовал мамку к себе.
   Авдотья на его вопросы снова с буквальной точностью отвечала то же самое.
   – Да как ты полагаешь, Дотюшка, – стараясь придать нежность голосу, говорил Шумский, – догадывается он, что я не Андреев?
   – Не знаю, голубчик.
   Шумский отпустил мамку и позвал Шваньского.
   Когда верный Лепорелло вошел к нему в спальню, он принял сурово-гневный вид. Сев на кресло, Шумский скрестил руки на груди и встретил Шваньского злобной улыбкой, на этот раз деланной ради острастки.
   – Ну-с, Иван Андреич, как вы полагаете: теперь кому камушек из реки вытаскивать?
   Шваньский съежился, как всегда, задвигал руками и, отлично понимая вопрос своего патрона, постарался сделать вид, что он, как есть, ничего не понимает.
   – Ты слыхал, чучело, пословицу, что один дурак в речку камень бросит, а семеро умных его не вытащут?.. Кто Пашуте дал нож? Кто ее выпустил?
   – Михаил Андреевич, я же ей-Богу…
   – Молчи! Ты все дело изгадил! Ты меня без ножа зарезал! Может быть, и Васька виноват. И у него, вижу, – рыло в пуху. Но, все-таки, ножик ты дал. Ну, теперь, голубчик мой, или ты мне разыщешь в Питере поганую Пашутку и приволокешь опять сюда в чулан или – ищи себе другое место. Посмотрим, кто тебя возьмет в адъютанты, да будет тебе по три и больше тысяч в год на чаи давать.
   – Михаил Андреевич! Будьте милостивы и справедливы, – заговорил Шваньский.
   Лицо его разъехалось, сморщилось, и он готовился заплакать.
   Шумский сдерживался, чтобы не рассмеяться при той физиономии, которая представилась его глазам. Шваньский, смахивавший всегда на обезьяну, теперь со слезливым и печальным лицом, был совсем уморителен.
   – Будьте справедливы, – заговорил снова Шваньский, утирая пальцами сухие глаза. – Я вам верно служу, всем сердцем, как раб, к вам привязан. А вы вдруг эдакое говорите! Не пойду я! Хоть бейте – никуда не пойду. Я помимо вас на свете никого не имею. Я сирота.
   – Ах, скажите на милость! тебе и шестьдесят лет будет – ты будешь плакаться, что сирота. А ты вот что – ты казанскую сироту не представляй, а иди, выдумывай, как разыскать Пашутку и приволочь сюда… Вестимое дело – через полицию. Я тебе даю право действовать при розысках поганой девки от имени самого графа. А сейчас я напишу ему письмо, и чем-нибудь напугаю, а через три дня от дражайшего родителя получу казенную бумагу к петербургскому обер-полицеймейстеру. Денег бери сколько хочешь, слышишь? Ну, пятьсот бери… Хоть тысячу дам – черт возьми! Только разыщи проклятую собаку, которая мне жить не дает.
   Шваньский сразу перестал хныкать, сразу выпрямился и вздохнул свободнее. Он знал, что при возможности – ссылаться не только на самого Аракчеева, но хотя бы только на Шумского, да еще и при деньгах, он в три дня легко найдет беглянку, а следовательно, может и поживиться и примириться со своим патроном.
   – Я рад по гроб служить, – заговорил он. – Ну, извольте, так уж и положим, что я виноват. – Так я же свою вину и заглажу. Пожалуйте на первое время записочку вашей руки к обер-полицеймейстеру, что девка – графская крепостная – разыскивается. Да пожалуйте для начала рубликов двести, а там видно будет. – Может, и этого хватит.
   Но про себя Шваньский думал:
   «Нет уж, голубчик, что триста рублей мне одному перепадет – за это отвечаю. Мне, кстати, скоро жениться».
   Шумский написал записку, как говорил Шваньский, затем выкинул своему Лепорелло из стола две сотенных бумажки и выговорил:
   – А на словах прибавь, что завтра, либо послезавтра, получит он именной строжайший приказ графа об разыскании беглой девки.
   – Слушаю-с.
   И Шваньский уже сдерживал то веселое настроение, которое явилось в нем при виде крупных ассигнаций. Он знал отлично, что к вечеру одна из них будет истрачена на полицию, а другая – в его карман.
   Шумский, оставшись один, задумался и сидел, бессознательно глядя на прохожих и на проезжих. Изредка он вставал, ходил по комнате взад и вперед и снова садился. Наконец, он вспомнил, что все еще одет в сюртук, синеватый бархатный жилет с бронзовыми пуговицами, что на нем шарф с розовенькими разводами и с английской модной булавкой, изображавшей голову Веллингтона. И он начал, не спеша и улыбаясь, раздеваться, причем, кладя платье на стул, заговорил вслух:
   – Да, представлению конец. Больше в сем костюме господина секретаря барона Нейдшильда мне не путешествовать. Шабаш! А главное, никакого черта из всего этого не вышло, и надобно законным, благопристойным порядком, как дураку какому, доставать ее посредством венчанья в церкви. Что же делать! Ничего! Там после, сказываю, видно будет. У самого-то, вестимо, духу не хватит разделаться, коли надоест… Поедем путешествовать на какие-нибудь целебные воды. Заплатить хорошие деньги, как не найти человечка, который меня искуснейше овдовит!
   И Шумскому вспомнился приятель Квашнин, пораженный его словами, когда самому ему эта мысль пришла вдруг в голову и была, как откровение.
   «Да, малый не дурак, не глупее других, – подумалось ему. – А ошалел!.. Но все они так. Кабы я уродился такой же, как они все, так, понятное дело, думал бы и жил бы иначе. Но когда мне наплевать на весь мир Божий! Когда я чую, что презираю всем сердцем все – сверху до низу. Все земнородное! А пуще всего людей и их дурацкие законы! Что ж? таков уродился! Я знаю, что иной раз затеваю „преступление“, а вдумайся-ка в это слово, что оно означает? „Преступление законов“, – значит шаганье через закон. Если б оно было невозможно, было бы сверхъестественно, так я бы и не шагал. А коли я это могу делать, не будучи чародеем, стало быть, законы преступать человеку можно, а если можно, то мне и должно».
   – Вон как, – улыбнувшись, вслух прибавил Шумский, – сказываю, как по книжке читаю. Вот эдак-то у нас в Пажеском корпусе профессор из русских немцев иногда толковал охотникам про одну новую науку, которую мы прозвали песья логика.
   Надев снова мундир и приказав заложить коляску, Шумский выехал к Квашнину. Он хотел сам отвезти ему забытую им шинель и, кстати, скорее повидаться с приятелем, так как они расстались вчера при особенных условиях.
   Подозрительный от природы человек, он уже начинал подозревать и обвинять Квашнина.
   «Не хочется ему в секунданты идти – вот он сегодня и придрался. Какое ему дело – Ева и что с нею будет! Изобразил из себя обиженного да и ушел, не прощаясь. Авось, мол, отверчусь от секундантства».
   Но через минуту Шумский мысленно сознавался, что он напрасно клевещет на Квашнина.
   – А вот увидим, – решил он.
   Доехав на Галерную, он узнал от той же вечно лохматой кухарки приятеля, что его нет дома. Так как женщина при всей своей ужасной фигуре была не глупа, то Шумский объяснил ей подробно свое поручение барину.
   – Скажи Петру Сергеевичу, чтобы он непременно был у меня завтра утром. Да вот, бери их шинель.
   Отъехав от дома приятеля, Шумский задумался, куда поехать, чтобы найти другого секунданта.
   «Ныне, – думалось ему, – такая мода пошла – двух надо секундантов. Скоро дойдут до того, что два человека будут драться, а по целому полку секундантов будут стоять да смотреть. А при эдаком людстве мудренее, конечно, и тайну сохранить».
   Перебрав мысленно всех своих приятелей, он пришел к убеждению, что трудно выбрать кого-либо из них. Главная беда заключалась в том, что он с ними постепенно как-то разошелся. В прежние времена ежедневно бывали в его доме сборища и попойки, и человек до двадцати жили почти на его счет, пили, кутили и брали денег взаймы с отдачей «непременно завтра». – Тогда было возможно клич кликнуть: человек десять предложили бы свои услуги. Теперь же, с той поры, что он, занятый баронессой, перестал принимать разношерстную стаю блюдолизов, будет несколько мудренее. Разумеется, открой он завтра вновь по-прежнему трактир у себя на квартире – через неделю опять все станут приятелями. Но ведь секундант нужен не сегодня – завтра.

XXXVII

   После долгих размышлений Шумский решил ехать к капитану Ханенко.
   Толстый и добродушный хохол тоже давно не бывал у Шуйского, но этот не был похож на остальных. Он больше выкуривал трубок, нежели пил, бывая у Шуйского, денег никогда у него взаймы не брал. Однажды, при внезапном предложении денег со стороны Шумского, выпучил глаза, рассмеялся и вымолвил, качая головой:
   – Ведь вот доходят же люди умные до такого безобразия. Ну, просит кто – делать нечего, дашь. И я даю. А как же это, сударь вы мой, самому-то взаймы предлагать. Ах, вы, аракчеевский сынок!
   Конечно, этот случай, редкий и удивительный, расположил Шумского в его пользу.
   – Поеду к хохлу! – решил он.
   Ему казалось, что Ханенко, несмотря на свое добродушие и хохлацкую лень, разлитую во всей его толстой фигуре, будет человеком самым подходящим. Он умен, хитер, человек бывалый, даже в Сибирь ездил. Квашнин все-таки мямля, а этот хоть и толстяк, а когда дело касалось до разрешения какого-нибудь спорного или мудреного дела, оказывался человеком хладнокровно и здраво судящим и твердо решающим.
   – Как это я раньше об нем не подумал, перечислял всякую шушеру, а об Ханенке забыл! – удивлялся он.
   Капитан жил тоже на Васильевском острове, но в противоположной от барона стороне, на выезде к какому-то кладбищу. Человек почти бедный, Ханенко с трудом содержал себя в гвардии. Все деньги уходили на поддержание офицерского гонора, а на квартиру и пропитание оставалось очень мало.
   Когда Шумский велел кучеру ехать к Ханенко, тот не сразу вспомнил, где живет офицер, настолько давно уже не бывал там с барином.
   Экипаж помчался, а Шумский, раздумывая, начал тревожиться. Ему начинало казаться, что Ханенко откажется наотрез. Не такой он человек, чтобы лезть в этакую историю и пострадать еще по службе. Если его исключат из полка за секундантство, то он, действительно, совершенно пропащий человек. Предложить ему денег – хотя бы две-три тысячи – он не возьмет.
   – Ну, да увидим! – чуть не вскрикнул он, наконец.
   Уже на выезде с Острова, около какого-то моста, Шумский подъехал к крошечному деревянному домику, покосившемуся набок. Появление его экипажа произвело на улице известного рода переполох. Хотя давно не бывал он здесь, тем не менее увидал кое-где знакомые рожицы мальчишек, знакомую фигуру старика – не то хозяина, не то дворника соседнего дома, и еще более знакомую фигурку старушки, которая, кажется, была просвирней. Все эти люди не кланялись ему, но улыбались вместо поклонов.
   Не успел он выйти из экипажа, как мальчуган лет одиннадцати отворил дверь домика и закричал:
   – Пожалуйте, барин откушали, чай пьют.
   Шумский двинулся на крылечко и из-за фигуры мальчугана увидел в сенях толстого капитана, идущего навстречу. Он шел с трубкой в зубах, задымив все сени, переваливаясь, как утка, в темно-лиловом шелковистом, но сильно замасленном халате. Халат был перевязан старым военным шарфом, и большие серебряные кисти его смешно бултыхались на животе.
   – За что жалуете? – заговорил он басом. – Что приключилось? Милости прошу…
   Будучи недаром хохлом, Ханенко сразу сообразил, что если флигель-адъютант Шумский является вдруг к нему среди дня, не видавшись очень долго, то, очевидно, у него есть дело или просьба.
   – Пожалуйте, пожалуйте! Что ж! Рады служить, – заговорил Ханенко и, пропустив вперед гостя, переваливаясь, пыхтя и дымя из трубки, двинулся за ним.
   Когда они уселись в крошечной горнице с двумя тоже крошечными окошечками на улицу, Шумский, несколько смущаясь Бог весть почему, заговорил о цели своего прибытия.
   Он никогда не мог понять, почему иногда случалось ему в жизни смущаться при столкновении с некоторыми личностями. Дерзкий и высокомерный от природы, презрительно относившийся ко всему и ко всем, он будто сам конфузился иных людей. И он не понимал причины этого.
   А причина была простая, Шумский слегка смущался, когда ему приходилось иметь дело с людьми в высшей степени добрыми и честными.
   Таков был хохол Ханенко. Доброта сердца, прямой ум, честность мыслей и действий резко сказывались в толстяке. И вот эти свойства Ханенко заставляли Шумского смущаться. Он будто невольно, инстинктивно, вопреки собственному желанию чувствовал превосходство таких людей над собой.
   Шумский объяснил свое дело кратко, а именно рассказал, что полунемец фон Энзе, улан, оскорбил его, и что поэтому он обязан потребовать у него удовлетворения и драться с ним. И вот он является к приятелю просить его помощи. Квашнин уже дал свое согласие, но нужен второй секундант.
   Ханенко перестал сосать трубку. Клубы густого дыма разошлись. Он опустил глаза и лицо его слегка насупилось.
   «Откажет», – подумал Шумский.
   Прошло несколько мгновений молчания, и Шумский заговорил снова:
   – Я надеялся, что вы в качестве моего приятеля не откажете мне. Ответственности большой не может быть: ну посадят в крепость – посидите. А я тогда готов многое на себя взять, – нерешительно прибавил он, – чтобы у вас не было из-за меня лишних расходов. Да в крепости много чего казенного…
   – Тоись это как же-с? – отозвался Ханенко сумрачно, – на ваш счет, стало быть, я буду в крепости сидеть?
   – Ну да. Что ж из этого?
   – А то из этого, Михаил Андреевич, что за время моего пребывания в крепости я преображусь, так сказать, в вашу содержанку? Я, сударь мой, хоть и толст, а все не девка. Да не в этом дело! Прежде, чем дать свое согласие, я буду просить вас объяснить мне главное для меня обстоятельство. Как и чем оскорбил вас господин улан фон Энзе? За что вы вступаетесь?
   Шумский разинул рот и отчасти вытаращил глаза. Подобного вопроса он не ожидал, а отвечать на него было невозможно. И молодой человек вместо ответа вдруг расхохотался почти добродушно.
   Ханенко улыбнулся хитрой улыбкой.
   – Что-с! Так вот извольте мне сказать, чем он, собственно, оскорбил вас?
   Шумский невольно начал смеяться еще больше. Ему казался забавным оборот разговора. Как же сказать Ханенко, что оскорбление фон Энзе заключается в том, что он не пустил его ночью воровать честь неповинной, предательски опоенной девушки? А помимо этого деяния фон Энзе не было ничего.
   Шумский перестал смеяться и подумал:
   «Ах, черт тебя, хохла, подери! Вот задачу задал».
   Лгать Шумскому не хотелось. Объяснить все и сказать правду тоже не хотелось, да было и невозможно. Он молчал.
   – Вы меня извините, – начал он, наконец, – но мне бы не хотелось в данном случае, как говорят французы, raettre les points sur les i– иначе говоря, ставить точки на i?
   – Это, сударь мой Михаил Андреевич, можно так с разными точками поступать в пустяках да еще во Франции, – улыбаясь, произнес Ханенко. – Но мы с вами живем в Российской империи, говорим о деле серьезном, так уж вы соизвольте в этом случае слов точками не заменять. Вам, конечно, как человеку образованному известно, что, к примеру сказать, в разных вот романах точками замещаются все больше неприличные происшествия с героями.
   И хохол, сострив, начал добродушно смеяться.
   – Приключение же ваше, полагаю, не надо точками призакрыть, – прибавил он.
   «Ах ты, бестия!» – подумал про себя Шумский и молчал окончательно, не зная, как ему вывернуться.
   – Извольте, – выговорил он, – я вам объясню подробно, в чем заключается оскорбление фон Энзе. Оно ни в чем не заключается… но я…
   – Вот-с, я так-то и думал, – выговорил Ханенко. – Я так и полагал, что аккуратный и добропорядочный немец не полезет оскорблять зря аракчеевского сынка, как вас прозывают. Какая ему охота! А, стало быть, вы сами тут что-нибудь изволили неосторожно сделать.
   – Дело простое, – заговорил решительно Шумский. – Он и я равно влюблены в одну девушку. Она относится к нам обоим совершенно одинаково. Один из нас должен уступить. На это ни он, ни я не согласны. Следовательно, нужно, чтобы один из нас немедленно отправился на тот свет, не мешая другому отправляться в храм под венец.
   – Тэ-э-кс, – проговорил Ханенко. – Ну, что ж, это похоже на правду.
   И последние слова хохол ухитрился сказать так, что они прямо значили, по оттенку его голоса: «врать-то ты умеешь».
   Тем не менее теперь уже Ханенко был в затруднении. Сказать Шумскому, что он лжет и требовать истины – он не мог. Надо было принять все за правду и дать ответ.
   – Вот что, дорогой мой Михаил Андреевич, – заговорил Ханенко. – Я хоть в обществе питерском не вращаюсь – средства мне не дозволяют, но я все-таки дворянин и в порядочном обществе и у себя в Хохландии, и здесь в столице – бывал. Слыхал я, что когда приглашают кого в секунданты, то, якобы, делают ему честь. Слыхал я, что отказываться – считается великой подлостью. Так уж, стало быть, люди рассуждают, ну, так и мы будем говорить, оставя в стороне собственный способ зрения. Так вот, стало быть: я не могу отказать вам! Только позвольте мне прибавить – вы все-таки власть имущий человек. Будем мы все трое равно виноваты. Вас, конечно, граф Аракчеев выцарапает из беды: скажет словечко государю – и будете вы чисты и правы, яко агнец. Так позвольте вас просить обещать, по-товарищески, и об нас с Квашниным не забыть. А то, знаете ли, несправедливо будет, если вы будете разгуливать по Невскому, а мы двое с Квашниным сидеть целый год в каземате. Это ведь не утешение, что вы предлагаете нас за это время, яко бы двух девиц-шведок, на содержание взять.
   Шумский стал горячо уверять капитана, что он почти уверен заранее в благополучном исходе дуэли, но еще более уверен в заступничестве графа-отца!
   – Я знаю наверное, что батюшка всячески постарается меня выгородить, а следовательно, и моих секундантов. Так по рукам, стало быть?
   – Извольте-с… Где наше не протряхалось… Извольте…
   Ханенко уже протягивал руку, но вдруг рука его остановилась на воздухе, лицо омрачилось тревожным выражением, и он принял руку назад.
   – Стойте! Хороши мы оба… Ну, а если, добрейший Михаил Андреевич, немец-то вас, как пить даст, ухлопает на месте. Тогда что? Ась?
   Шумский глядел в лицо толстяка с легким удивлением и тотчас же рассмеялся.
   – Вы вовсе об этом не подумали, – сказал Ханенко. – Вот то-то, молодежь. Ну, а извольте рассудить, если вы на месте мертвым останетесь, то нас с Квашниным, живых, начальство под соусом съест. Тот же ваш батюшка засудит и в Камчатку угонит за то, что мы помогли его сынка убить. И я-то, тоже гусь хорош, сразу не сообразил. Вы-то будете в обществе с праведниками, а мы-то с камчадалами.
   – Да этого не может быть, – воскликнул Шумский. – Я не буду убит. Я знаю…
   – Как же это так? Что же вы заговоренный, что ли? Вас пуля не берет?
   – Ну, на это, – решительно выговорил Шумский, – я ничего не могу вам сказать. Сами посудите, что если я мертвым буду, так я уж хлопотать об вас не могу. Стало быть, как знаете. Хотите отказаться – откажитесь. Но этим вы меня поставите в самое затруднительное положение.
   Наступило молчание. Ханенко набил трубку, запалил ее и, снова задымив горницу, заговорил из облаков:
   – Вот что, Михаил Андреевич, я человек пожилой и бывалый, поэтому предусмотрительный. Есть средства. Напишите вы перед поединком пространное письмо к вашему родителю, да напишите краткое письмо или доклад на имя государя императора. Изобразите в них все, скажите, что Квашнина и меня всячески уговорили, что мы вас из всех сил останавливали, ну и так далее. Вы человек умный, знаете, что написать. Вот эти два письма вы в боковой кармашек сюртука и положите. Авось, коли вас пуля прострелит, так в другое какое место, а не продырявит эти письма, – пошутил снова Ханенко.
   Эта мысль очень понравилась Шумскому. Он посидел еще несколько минут, потом крепко пожал руку толстяку и вышел от него.
   Шумский вышел из маленького домика и покинул хохла, как редко случалось ему покидать людей. Обыкновенно разлучаясь с кем-либо, он презрительно и насмешливо относился к тому, кого покидал, и к тому, что от него слышал. Теперь же, уходя от толстяка-капитана, он не мог ничего выискать, над чем бы пришлось презрительно издеваться. Однако, он все-таки ворчал, садясь в коляску:
   – Туша! Тюфяк! Славная, однако, природа у него! Добродетельный! Людям и Богу угодный человек. Жиру на теле много, а все-таки душа-то постная!
   Вернувшись домой, Шумский занялся вопросом, что прежде предпринять: заставить фон Энзе драться или делать предложение.
   – Это зависит от баронессы Евы, – усмехнулся он. – Если она улана не любит, можно прежде руку и сердце предложить. Если она его любит, нужно прежде его убить.
   – Но если она его не любит, то и драться с ним не нужно? – вдруг воскликнул он. – Черт знает, какая у меня в голове неразбериха. Третьего дня решил с ним драться насмерть, а вчера порешил жениться с тем, что похерю, когда наскучит… А драться все-таки лезу… Да! Без этого ничто не выгорит!..
   Через час размышлений Шумский думал: «Первое дело: драться и убить… Второе дело: жениться и тоже… Ну да это не теперь… Только… вот еще какой вопрос? Что, если он меня уложит наповал, женится на Еве, и будут они вместе надо мной подшучивать, покуда я буду лежать, гнить и вонять… Глупо! Так глупо, что даже дрожь берет и не со страху, а со злости. А можно ли дело так повести, что глупого конца не будет, а умный конец будет. Конечно, можно. Убить его просто, как пса, из-за угла, сам цел будешь… А это изволите видеть – преступление. Стало быть, что глупо, то законно и правильно. А что умно, то неправильно… А разум восхваляется людьми, глупость осмеивается, презирается. Вот тут и живи, по-ихнему… И будучи семи пядей во лбу – все-таки дурак будешь. Мне бы надо было жить в древнейшие времена или еще через тысячу лет, когда люди заживут по-человечески, а не по книжке… Нет, какова была скотина тот, кто первый выдумал – добродетель. Весь Божий мир изгадил!»

XXXVIII

   Целое утро проволновался Шумский, решаясь на роковой шаг, и после полудня в полной парадной форме флигель-адъютанта он уже подъезжал к дому барона Нейдшильда. Лакей Антип, вышедший на звонок, отворил дверь и стал, как вкопанный, тараща глаза на гостя.
   Шумский невольно улыбнулся при виде глупо-изумленной фигуры лакея.
   – Барон дома? – спросил он.
   – Уж и не знаю, – проговорил Антип как бы сам себе.
   – Что ты, очумел, что ли? Как не знаешь?
   – Да ведь вас не приказано строжайше принимать: а вот теперь вы совсем, выходит, не тот… Что ж это вы так вырядились…
   – Ну, я не с тобой беседовать приехал! Ступай и доложи барону, что флигель-адъютант Шумский желает видеть его.
   – Стало, вы не Андреев…
   – Иди, доложи! – нетерпеливо крикнул Шумский таким голосом, что лакей как бы сразу поверил и решил мысленно, что господин Андреев не Андреев, а важный барин, флигель-адъютант Шумский.
   Антип ушел и не возвращался довольно долго. Шумский смущенно ждал, догадываясь, что между бароном и лакеем идет объяснение…
   Наконец, Антип появился и выговорил со странной интонацией в голосе:
   – Что ж! Пожалуйте…
   Голос лакея был эхом голоса барона. Шумский понял оттенок, который говорил: «ничего тут не разберешь: чертовщина какая-то».
   Шумский вошел, сбросил шинель и, пройдя из прихожей в залу, увидел Нейдшильда, стоящего на пороге своего кабинета. Лицо барона выражало одно изумление… Он даже не мог произнести ни одного слова и несколько мгновений молча и неподвижно глядел на молодого офицера.
   – Барон, я являюсь просить прощения во всем и объясниться с вами по очень и очень важному делу, причем я надеюсь, что все… – начал было Шумский и запнулся, так как выражение лица Нейдшильда уже изменилось совершенно.
   Молодой человек никогда не предполагал барона способным так смотреть. Уязвленное самолюбие и оскорбленное достоинство аристократа вдруг сказались ясно в финляндце.
   – Вы не господин Андреев, а господин Шумский? – выговорил он тихо и холодно.
   – Я флигель-адъютант Шумский, решившийся проникнуть к вам в дом под именем…
   – Знаете ли… вам следовало оставаться господином Андреевым. Если Андреева нет на свете, то господин Шумский… нечестный человек… Совсем нечестный…
   Барон, решившись произнести эту фразу, чувствовал себя в положении человека, который зараз выпалил из десяти пушек и совершенно оглушен собственным деянием.
   – Барон, я умоляю вас дозволить мне объясниться. Вы, как умный человек, тотчас все поймете: и безвыходное положение, в котором я был, и мои намерения, мою цель… причину моей решимости переменить имя и костюм. Позвольте мне все объяснить.
   – Зачем? Что ж объяснять?.. Все понятно…
   – Но вы не знаете причину, заставившую меня…
   – Причина… Праздность, мода на скандалы в гвардии… Только вы опрометчиво выбрали семью для вашей дерзкой комедии с переодеванием. Я буду жаловаться государю и буду просить у вас удовлетворения, несмотря на мои годы и седые волосы…