Страница:
– Барон, Бог с вами!..
– Да-с! Удовлетворения за поругание… за осквернение порога моего дома вашими…
Барон смолк и не договорил. Слово: «ногами» показалось ему глупым и не подходящим.
– Я умоляю вас дать мне объясниться! – с чувством воскликнул Шумский. – Вы совершенно теряете из виду, что могло заставить меня… Вы будто забываете, что у вас есть дочь, пленившись которой, можно решиться на все, на самоубийство…
Барон вдруг широко раскрыл глаза. Он, действительно, был далек от этой мысли.
– Ради Евы… все это..– будто сорвалось вдруг с его языка.
– Ради Бога… Примите меня и позвольте все объяснить…
Барон двинулся нерешительно, как бы не зная, что делать и делать ли что? «Не прекратить ли тотчас же всякое объяснение и выгнать вон?» – думалось барону.
– Я право не знаю… – забормотал он. – Это невероятно дерзкая комедия…
– Барон, через десять минут после объяснения – ведь вы не потеряете право меня выгнать!
Голос офицера прозвучал с таким чувством, что Нейдшильд отворил дверь, пропустил Шумского в кабинет, а затем указал ему место около письменного стола. Шумский, несмотря на собственное волнение, с удивлением приглядывался к Нейдшильду. Он никогда не видал барона таким беспомощно важным, хотя суровым, но вместе с тем потерянным и смущенным донельзя.
А барон был смущен мыслию, что он с каждым шагом и с каждым словом роняет собственное достоинство, что он действует противно тому, как бы следовало. Он вышел в зал с твердым намерением сказать господину Шумскому-Андрееву слово: «негодяй», прибавив, что, несмотря на свои преклонные года, он должен с ним драться. А, между тем, этот Шумский принят им для объяснений. Нейдшильд был уверен, что сия затея флигель-адъютанта была поступком «блазня» гвардейского шутовства и скоморошества ради. Слова Шумского о его дочери смутили барона, и все сразу перепуталось у него на душе и в голове. «Может быть…» – подумал он и не додумал.
Едва только Нейдшильд сел в свое кресло, опустив глаза, как провинившийся, и вертя в руках карандашом, взятым со стола, как Шумский заговорил, приготовляясь мысленно к длинной и красноречивой речи.
В то же время молодой человек чувствовал, что он находится в таком душевном состоянии, как если бы собирался прыгать через широкую и бездонную пропасть. Не перепрыгнет он – то полетит стремглав и убьется до смерти. А перепрыгнет он на тот край – будет не лучше! Будет, пожалуй, еще хуже!.. Оттуда возврата нет, а если и найдется, то очень мудреный.
Шумский прежде всего передал барону подробно и откровенно свою встречу с Евой в церкви и то чувство, которое она сразу внушила ему. Затем он особенно подробно налег на то обстоятельство, что познакомиться с бароном было очень мудрено, бывать у него в доме – совершенно невозможно. Ему оставалось удовольствоваться встречами с баронессой раз, много – два в месяц на каком-нибудь большом балу. И он решился проникнуть в дом под именем простого секретаря. Вместе с тем, по обычаю предков, который, конечно, известен барону, – начал уже лгать Шумский, – он подослал и поместил в доме крепостную девушку своего отца, чтобы узнать ближе характер и нрав той личности, которая его пленила. После девушки он приставил к баронессе свою няньку, которая его обожает и которой он вполне верит. Собранные им сведения заставили его еще больше полюбить Еву за все ее душевные качества.
Когда Шумский упомянул о Пашуте, барон поднял глаза и пытливо глядел ему в лицо. Молодой человек понял, что его слова противоречат с тем, что могла девушка рассказать барону о его намерениях. И Шумский подробно и с жаром распространился о том, что девушка, которая пользовалась сначала всем его доверием, а затем так понравилась самой баронессе, оказалась самым негодным существом. Шумский выразил уверенность в том, что Пашута Бог весть что рассказывала о нем и барону, и его дочери.
Барон вскинул глазами, затем снова опустил их и едва заметно пожал плечами, как бы прося Шумского оставить эту подробность в стороне. Стоит ли толковать о том, что могла налгать или насплетничать прислуга.
Кончив рассказ, Шумский прибавил, что когда он собрался уже объясниться с бароном и бросить имя Андреева, сам барон вдруг перестал принимать его.
Наконец, Шумский смолк, потупился и подумал про себя:
«Ну, а теперь прыгай!»
Взглянув снова через мгновение на барона, он увидал, что тот ждет последнего слова, ждет объяснения, всего объяснения.
Шумский вздохнул, как бы набираясь сил, и вымолвил:
– Я надеюсь, барон, что вы понимаете, к чему клонится вся моя речь. Я явился теперь, чтобы иметь честь…
Шумский приостановился и подумал: «Робеешь, брат? Теперь поздно!»
– Я имею честь просить у вас руки баронессы, – проговорил молодой человек таким упавшим голосом, как если бы просил барона взять пистолет и на месте застрелить его.
XXXIX
XL
XLI
– Да-с! Удовлетворения за поругание… за осквернение порога моего дома вашими…
Барон смолк и не договорил. Слово: «ногами» показалось ему глупым и не подходящим.
– Я умоляю вас дать мне объясниться! – с чувством воскликнул Шумский. – Вы совершенно теряете из виду, что могло заставить меня… Вы будто забываете, что у вас есть дочь, пленившись которой, можно решиться на все, на самоубийство…
Барон вдруг широко раскрыл глаза. Он, действительно, был далек от этой мысли.
– Ради Евы… все это..– будто сорвалось вдруг с его языка.
– Ради Бога… Примите меня и позвольте все объяснить…
Барон двинулся нерешительно, как бы не зная, что делать и делать ли что? «Не прекратить ли тотчас же всякое объяснение и выгнать вон?» – думалось барону.
– Я право не знаю… – забормотал он. – Это невероятно дерзкая комедия…
– Барон, через десять минут после объяснения – ведь вы не потеряете право меня выгнать!
Голос офицера прозвучал с таким чувством, что Нейдшильд отворил дверь, пропустил Шумского в кабинет, а затем указал ему место около письменного стола. Шумский, несмотря на собственное волнение, с удивлением приглядывался к Нейдшильду. Он никогда не видал барона таким беспомощно важным, хотя суровым, но вместе с тем потерянным и смущенным донельзя.
А барон был смущен мыслию, что он с каждым шагом и с каждым словом роняет собственное достоинство, что он действует противно тому, как бы следовало. Он вышел в зал с твердым намерением сказать господину Шумскому-Андрееву слово: «негодяй», прибавив, что, несмотря на свои преклонные года, он должен с ним драться. А, между тем, этот Шумский принят им для объяснений. Нейдшильд был уверен, что сия затея флигель-адъютанта была поступком «блазня» гвардейского шутовства и скоморошества ради. Слова Шумского о его дочери смутили барона, и все сразу перепуталось у него на душе и в голове. «Может быть…» – подумал он и не додумал.
Едва только Нейдшильд сел в свое кресло, опустив глаза, как провинившийся, и вертя в руках карандашом, взятым со стола, как Шумский заговорил, приготовляясь мысленно к длинной и красноречивой речи.
В то же время молодой человек чувствовал, что он находится в таком душевном состоянии, как если бы собирался прыгать через широкую и бездонную пропасть. Не перепрыгнет он – то полетит стремглав и убьется до смерти. А перепрыгнет он на тот край – будет не лучше! Будет, пожалуй, еще хуже!.. Оттуда возврата нет, а если и найдется, то очень мудреный.
Шумский прежде всего передал барону подробно и откровенно свою встречу с Евой в церкви и то чувство, которое она сразу внушила ему. Затем он особенно подробно налег на то обстоятельство, что познакомиться с бароном было очень мудрено, бывать у него в доме – совершенно невозможно. Ему оставалось удовольствоваться встречами с баронессой раз, много – два в месяц на каком-нибудь большом балу. И он решился проникнуть в дом под именем простого секретаря. Вместе с тем, по обычаю предков, который, конечно, известен барону, – начал уже лгать Шумский, – он подослал и поместил в доме крепостную девушку своего отца, чтобы узнать ближе характер и нрав той личности, которая его пленила. После девушки он приставил к баронессе свою няньку, которая его обожает и которой он вполне верит. Собранные им сведения заставили его еще больше полюбить Еву за все ее душевные качества.
Когда Шумский упомянул о Пашуте, барон поднял глаза и пытливо глядел ему в лицо. Молодой человек понял, что его слова противоречат с тем, что могла девушка рассказать барону о его намерениях. И Шумский подробно и с жаром распространился о том, что девушка, которая пользовалась сначала всем его доверием, а затем так понравилась самой баронессе, оказалась самым негодным существом. Шумский выразил уверенность в том, что Пашута Бог весть что рассказывала о нем и барону, и его дочери.
Барон вскинул глазами, затем снова опустил их и едва заметно пожал плечами, как бы прося Шумского оставить эту подробность в стороне. Стоит ли толковать о том, что могла налгать или насплетничать прислуга.
Кончив рассказ, Шумский прибавил, что когда он собрался уже объясниться с бароном и бросить имя Андреева, сам барон вдруг перестал принимать его.
Наконец, Шумский смолк, потупился и подумал про себя:
«Ну, а теперь прыгай!»
Взглянув снова через мгновение на барона, он увидал, что тот ждет последнего слова, ждет объяснения, всего объяснения.
Шумский вздохнул, как бы набираясь сил, и вымолвил:
– Я надеюсь, барон, что вы понимаете, к чему клонится вся моя речь. Я явился теперь, чтобы иметь честь…
Шумский приостановился и подумал: «Робеешь, брат? Теперь поздно!»
– Я имею честь просить у вас руки баронессы, – проговорил молодой человек таким упавшим голосом, как если бы просил барона взять пистолет и на месте застрелить его.
XXXIX
Барон встрепенулся. Он ждал уже, конечно, этих слов, но тем не менее произнесение их подействовало на него, как сильный толчок. И в первое же мгновение глазам честолюбца Нейдшильда представилось, как он обнимается и целуется с графом Аракчеевым, как он говорит ему «ты» и «наши дети».
Через мгновение барон уже увидел себя в громадном дом Грузина близким родственником временщика-владельца, дедом родным будущего владельца. Еще через мгновение этот домик на Васильевском острове уже наполнился густой толпой просителей – военных и штатских генералов, ждущих покровительства и милостей от всесильного в Петербурге аракчеевского родственника, сановника Нейдшильда.
От этого умственного прыганья у барона закружилась голова, и он невольно откачнулся и прислонился спиною к креслу.
Наконец, он услыхал смущенный голос Шумского, говорившего:
– Ваше молчание, барон, меня тревожит.
Нейдшильд пришел в себя, хотел заговорить и не знал, что сказать.
– Я так… Не знаю, право. Конечно, я польщен. Мне эта честь… Но я буду просить вас…
И барон смолк.
Опять целая толпа всяких сановников нахлынула сюда в кабинет из столовой с поклонами, просьбами и бумагами, и, обступая, теснясь, чуть не придавила его к креслу. Нейдшильд провел рукой по лбу, отогнал от себя все видения, взглянул более осмысленным взором на Шумского и вымолвил, протягивая руку:
– Благодарю вас. Я рад, что этим, конечно, прежде всего все извиняется, уничтожается. Но я никакого ответа не могу дать. Мне надо спросить дочь. Я ее люблю, она – мое единственное счастие в жизни. Она… Ева…
И барон вдруг прослезился и полез за носовым платком в карман.
– Конечно, барон. Но зачем откладывать? Зачем не поступить гораздо проще. Попросите баронессу сюда и объявите ей. Или я скажу…
– Нет, нет, как можно!
– Отчего же?
– Нет, право. Я не знаю… Я лучше сегодня скажу Еве, переговорю с ней и дам вам знать. Вы приедете. Или завтра…
– Нет, барон. Я не могу. Войдите в мое положение. Эти сутки ожидания измучают меня насмерть. Это пытка. Что бы ни было, но лучше сейчас же услыхать из уст самой баронессы свою судьбу. Так, по крайней мере, я тотчас же стану счастливейший из смертных, или же к вечеру буду уже на том свете.
– Как! – вскрикнул барон.
– Конечно. Неужели вы думаете, что если баронесса откажет навек соединить свою судьбу с моею, то я могу оставаться на белом свете! – горячо произнес Шумский и прибавил про себя:
«В любом романе не скажут лучше». Шумский встал с места, взял барона за обе руки и, ласково глядя и улыбаясь, приподнял его с места.
– Идите, барон, зовите сюда вашу дочь и решайте. Будьте моими спасителями или моими палачами.
Барон поднялся и сразу, быстро, как бы желая поскорее убежать от настойчивости Шумского, вышел из кабинета.
Молодой человек стал среди горницы, растопыря ноги, и, глядя в пол, прошептал, кисло ухмыляясь, но взволнованно:
– Лечу! Да, лечу! Или попаду на тот край, или вверх тормашками в бездонную пропасть! А что хуже – самому дьяволу чертовичу, господину сатанинскому неизвестно. Нет, уж лучше перескочить! А оттуда обратно найдем тропиночку потайную, кустиками, ночью, чтобы никто не видел и не приметил.
Помолчав немного, он снова забормотал вслух:
– Удивительное создание человек Божий! Собираешься вместе и жениться, и умертвить… Или это я такой уродился! Должно быть, все таковы, только из ста человек девяносто девять блудливы, как кошки, да трусливы, как зайцы.
Но в эту минуту Шумский вздрогнул, смутился и, приблизившись к креслу, оперся на него. Ему показалось, что у него от волнения подкашиваются ноги. Из столовой через отворенную дверь ясно послышались шаги барона и шуршанье платья.
Дверь отворилась. Нейдшильд вошел быстро, и Шумский увидел фигуру, которая сразу сказала ему все. Лицо барона сияло сквозь смущение.
Вслед за ним тихо появилась, как привидение, Ева. Она была в своем неизменно белом платье и неизменно красива. Только румянец сильнее горел на ее щеках и глаза были опущены.
Шумский поклонился, но Ева не видела его поклона. Она была, действительно, крайне смущена и двигалась неровной походкой.
– Садись, садись, – заспешил барон, как бы опасаясь, что дочь упадет середи комнаты.
И взяв Еву за руку, он посадил ее на кресло, около которого стоял Шумский. Подставив ему стул, барон, также спеша и растерянным движеньем, сел на свое место.
Шумский ждал, что он заговорит, но, увидя его смущенную фигуру, сам прервал молчание.
– Баронесса! Прежде чем отвечать мне, – тихо заговорил он, – подумайте. Не убивайте меня одним словом – роковым словом! Если вы теперь не можете сделать меня счастливейшим из смертных, то лучше подождать; у меня будет надежда в смущенном сердце… Я лучше буду ждать и долго ждать, лелея мысль, что я вам не чужой, нежели тотчас услыхать свой смертный приговор.
И, несмотря на волнение, в котором был Шумский, в его голове промелькнула мысль:
«Вот эдак-то, слово в слово, кто-то такой изъясняется в романе „Злосчастный Адольф“».
И, вместе с тем, Шумский, смотря на девушку, пожирал ее глазами и снова убеждался в сотый раз, что она, действительно, замечательно красива собой, что красивее ее он никогда не встречал никого. За то время, что он не видал ее, Ева стала еще прелестнее. Она подняла глаза на Шумского, как бы осветила его на мгновение очаровательным синим светом, и, зардевшись, снова потупилась.
– Я не знаю, – залепетала она едва слышно, хотя взгляд ее уже сказал Шумскому многое. Он вздохнул и подумал:
«Нет. Неправда. Тебя можно будет любить долго!»
– Вы нам дадите два дня на размышление, Михаил Андреевич, – проговорил барон робко.
– Я уже вам объяснял, барон, и повторяю, что в таком важном вопросе – что может значить размышление? На это нужен год или одно мгновение. Если вы, баронесса, никого не любите и ваше сердце свободно, то я сумею заставить вас полюбить себя! Вся моя жизнь будет посвящена на то, чтобы сделать вас счастливой и заслужить вашу любовь.
– Все это так неожиданно, – заговорила Ева едва слышно, – что я не могу… я не знаю.
– Но могу ли я надеяться! – вскрикнул Шумский. – Дайте мне хоть тень надежды, что скоро я буду счастлив. Скажите мне, что вы почти согласны. Или скажите, что я вам ненавистен, что своим дерзким появлением и поведением у вас в доме г. Андреев сумел заслужить только одно ваше презрение или ненависть!
– Нет! – твердо произнесла Ева, не подымая глаз, и прибавила чуть слышно: – Напротив…
Это отрицание по отношению к Андрееву все сказало Шумскому. Он сразу понял, почти почувствовал по ее голосу, что она была неравнодушна к Андрееву и только сдерживала себя, а теперь рада сознаться…
Шумский вдруг поднялся с места, упал на колени перед Евой и воскликнул:
– Одно слово! Ради Бога! Сейчас.
Барон при движении молодого человека вскочил с места и бессмысленно задвигал руками.
– Барон! Просите! Умоляйте вместе со мною! – воскликнул Шумский и почувствовал, что голос его звучит без малейшего оттенка страсти и чересчур театрально, напыщенно.
Ева наклонила голову на грудь и, тихо двинув рукой, протянула ее молодому человеку. Шумский схватил ее со страстью, поцеловал два раза и, поднявшись, двинулся к барону, Нейдшильд уже был около него и принял его в свои объятия.
– Мой fils! [30]– слезливо произнес он, как бы начиная длинную речь, но смолк и заплакал…
Через мгновение барон уже увидел себя в громадном дом Грузина близким родственником временщика-владельца, дедом родным будущего владельца. Еще через мгновение этот домик на Васильевском острове уже наполнился густой толпой просителей – военных и штатских генералов, ждущих покровительства и милостей от всесильного в Петербурге аракчеевского родственника, сановника Нейдшильда.
От этого умственного прыганья у барона закружилась голова, и он невольно откачнулся и прислонился спиною к креслу.
Наконец, он услыхал смущенный голос Шумского, говорившего:
– Ваше молчание, барон, меня тревожит.
Нейдшильд пришел в себя, хотел заговорить и не знал, что сказать.
– Я так… Не знаю, право. Конечно, я польщен. Мне эта честь… Но я буду просить вас…
И барон смолк.
Опять целая толпа всяких сановников нахлынула сюда в кабинет из столовой с поклонами, просьбами и бумагами, и, обступая, теснясь, чуть не придавила его к креслу. Нейдшильд провел рукой по лбу, отогнал от себя все видения, взглянул более осмысленным взором на Шумского и вымолвил, протягивая руку:
– Благодарю вас. Я рад, что этим, конечно, прежде всего все извиняется, уничтожается. Но я никакого ответа не могу дать. Мне надо спросить дочь. Я ее люблю, она – мое единственное счастие в жизни. Она… Ева…
И барон вдруг прослезился и полез за носовым платком в карман.
– Конечно, барон. Но зачем откладывать? Зачем не поступить гораздо проще. Попросите баронессу сюда и объявите ей. Или я скажу…
– Нет, нет, как можно!
– Отчего же?
– Нет, право. Я не знаю… Я лучше сегодня скажу Еве, переговорю с ней и дам вам знать. Вы приедете. Или завтра…
– Нет, барон. Я не могу. Войдите в мое положение. Эти сутки ожидания измучают меня насмерть. Это пытка. Что бы ни было, но лучше сейчас же услыхать из уст самой баронессы свою судьбу. Так, по крайней мере, я тотчас же стану счастливейший из смертных, или же к вечеру буду уже на том свете.
– Как! – вскрикнул барон.
– Конечно. Неужели вы думаете, что если баронесса откажет навек соединить свою судьбу с моею, то я могу оставаться на белом свете! – горячо произнес Шумский и прибавил про себя:
«В любом романе не скажут лучше». Шумский встал с места, взял барона за обе руки и, ласково глядя и улыбаясь, приподнял его с места.
– Идите, барон, зовите сюда вашу дочь и решайте. Будьте моими спасителями или моими палачами.
Барон поднялся и сразу, быстро, как бы желая поскорее убежать от настойчивости Шумского, вышел из кабинета.
Молодой человек стал среди горницы, растопыря ноги, и, глядя в пол, прошептал, кисло ухмыляясь, но взволнованно:
– Лечу! Да, лечу! Или попаду на тот край, или вверх тормашками в бездонную пропасть! А что хуже – самому дьяволу чертовичу, господину сатанинскому неизвестно. Нет, уж лучше перескочить! А оттуда обратно найдем тропиночку потайную, кустиками, ночью, чтобы никто не видел и не приметил.
Помолчав немного, он снова забормотал вслух:
– Удивительное создание человек Божий! Собираешься вместе и жениться, и умертвить… Или это я такой уродился! Должно быть, все таковы, только из ста человек девяносто девять блудливы, как кошки, да трусливы, как зайцы.
Но в эту минуту Шумский вздрогнул, смутился и, приблизившись к креслу, оперся на него. Ему показалось, что у него от волнения подкашиваются ноги. Из столовой через отворенную дверь ясно послышались шаги барона и шуршанье платья.
Дверь отворилась. Нейдшильд вошел быстро, и Шумский увидел фигуру, которая сразу сказала ему все. Лицо барона сияло сквозь смущение.
Вслед за ним тихо появилась, как привидение, Ева. Она была в своем неизменно белом платье и неизменно красива. Только румянец сильнее горел на ее щеках и глаза были опущены.
Шумский поклонился, но Ева не видела его поклона. Она была, действительно, крайне смущена и двигалась неровной походкой.
– Садись, садись, – заспешил барон, как бы опасаясь, что дочь упадет середи комнаты.
И взяв Еву за руку, он посадил ее на кресло, около которого стоял Шумский. Подставив ему стул, барон, также спеша и растерянным движеньем, сел на свое место.
Шумский ждал, что он заговорит, но, увидя его смущенную фигуру, сам прервал молчание.
– Баронесса! Прежде чем отвечать мне, – тихо заговорил он, – подумайте. Не убивайте меня одним словом – роковым словом! Если вы теперь не можете сделать меня счастливейшим из смертных, то лучше подождать; у меня будет надежда в смущенном сердце… Я лучше буду ждать и долго ждать, лелея мысль, что я вам не чужой, нежели тотчас услыхать свой смертный приговор.
И, несмотря на волнение, в котором был Шумский, в его голове промелькнула мысль:
«Вот эдак-то, слово в слово, кто-то такой изъясняется в романе „Злосчастный Адольф“».
И, вместе с тем, Шумский, смотря на девушку, пожирал ее глазами и снова убеждался в сотый раз, что она, действительно, замечательно красива собой, что красивее ее он никогда не встречал никого. За то время, что он не видал ее, Ева стала еще прелестнее. Она подняла глаза на Шумского, как бы осветила его на мгновение очаровательным синим светом, и, зардевшись, снова потупилась.
– Я не знаю, – залепетала она едва слышно, хотя взгляд ее уже сказал Шумскому многое. Он вздохнул и подумал:
«Нет. Неправда. Тебя можно будет любить долго!»
– Вы нам дадите два дня на размышление, Михаил Андреевич, – проговорил барон робко.
– Я уже вам объяснял, барон, и повторяю, что в таком важном вопросе – что может значить размышление? На это нужен год или одно мгновение. Если вы, баронесса, никого не любите и ваше сердце свободно, то я сумею заставить вас полюбить себя! Вся моя жизнь будет посвящена на то, чтобы сделать вас счастливой и заслужить вашу любовь.
– Все это так неожиданно, – заговорила Ева едва слышно, – что я не могу… я не знаю.
– Но могу ли я надеяться! – вскрикнул Шумский. – Дайте мне хоть тень надежды, что скоро я буду счастлив. Скажите мне, что вы почти согласны. Или скажите, что я вам ненавистен, что своим дерзким появлением и поведением у вас в доме г. Андреев сумел заслужить только одно ваше презрение или ненависть!
– Нет! – твердо произнесла Ева, не подымая глаз, и прибавила чуть слышно: – Напротив…
Это отрицание по отношению к Андрееву все сказало Шумскому. Он сразу понял, почти почувствовал по ее голосу, что она была неравнодушна к Андрееву и только сдерживала себя, а теперь рада сознаться…
Шумский вдруг поднялся с места, упал на колени перед Евой и воскликнул:
– Одно слово! Ради Бога! Сейчас.
Барон при движении молодого человека вскочил с места и бессмысленно задвигал руками.
– Барон! Просите! Умоляйте вместе со мною! – воскликнул Шумский и почувствовал, что голос его звучит без малейшего оттенка страсти и чересчур театрально, напыщенно.
Ева наклонила голову на грудь и, тихо двинув рукой, протянула ее молодому человеку. Шумский схватил ее со страстью, поцеловал два раза и, поднявшись, двинулся к барону, Нейдшильд уже был около него и принял его в свои объятия.
– Мой fils! [30]– слезливо произнес он, как бы начиная длинную речь, но смолк и заплакал…
XL
Шумский шибко подкатил к своей квартире только в сумерки. Коляска была совершенно сплошь забрызгана грязью, а лошади, красивые и породистые, страшно взмылены. Кучер, отъезжая от подъезда, закачал головой и проворчал что-то укоризненно. Шумский вернулся домой, объездив человек десять прежних товарищей, чтобы созвать их к себе вечером.
На крыльце он зазвонил так, что после второго звонка железный прут остался у него в руках. Копчик стремглав бросился отворять и оробел, ожидая грозы. От выражения лица барина, вошедшего в переднюю, Копчик тоже просиял и посмелел.
– Хорошие вести, Михаил Андреевич, – смело заговорил он.
– Ты почем знаешь? – весело отозвался Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Что врешь, дурак! Нешто Иван Андреевич мог знать то, чего я не знал! Да, хорошие вести! Придется мне и тебя, и Пашуту простить.
Копчик с удивлением взглянул на барина.
– Ты как же догадался? – произнес Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Да полно врать! Нешто он знал, что я свататься буду!
На лице Копчика выразилось такое изумление, он так растопырил руки, что Шумский сообразил все.
– И я тоже хорош, – выговорил он смеясь. – Воображаю, что у меня на лбу написано то, чем голова и сердце полны! Какие твои хорошие вести?
– Пашуту накрыли.
– Где?
– Иван Андреевич сегодня разыскал и накрыл подлую тварь.
Но несмотря на все старание Копчика, голос его звучал фальшиво.
– Где?
– Укрывается у этого самого офицера.
– Какого офицера?
Копчик хотел отвечать, но в эту минуту на пороге появился Шваньский с важным, но и довольным лицом.
– Да-с! Меня хоть обер-полициймейстером столичным назначить! Каково быстро дело обделал!
– Где же она?
– У г. фон Энзе. Вишь, какой новый притонодержатель выискался! Воровской притон в столице содержит. Мы его теперь прошколим. Он, немец, узнает от нас, что значит чужих холопов укрывать! Мы ему зададим!
Шумский вошел в гостиную и молча остановился среди комнаты, как бы соображая и обдумывая нечто, что его удивило.
Он только теперь вспомнил об улане и думал:
«Что такое фон Энзе? Что он для Евы? Ведь казалось по всему, что он ее нареченный. Стало быть, она его не любит и никогда не любила. Откуда же его претензия на защиту Евы? Почему Пашута, любимица баронессы, убежав, укрылась у улана, а не у кого-либо другого? Стало быть, есть нечто общее между Евой, фон Энзе и Пашутой. Теряет ли это „нечто“ свое значение теперь или нет? Ева не знает, однако, что Пашута укрылась у улана!»
Шумский пожал плечами и вымолвил вслух:
– Ничего между ними быть не может! Теперь видно ясно, что Еве нравился Андреев. Она счастлива, что он стал Шумским.
Прислушавшись к словам своего патрона, Шваньский изумился. Через мгновение он спросил:
– Как же прикажете, Михаил Андреевич, получить беглую девку? Через полицию требовать или просто мне за нею съездить? Я могу и один.
– А упустишь?
– Помилуйте! Побежит если по улице от меня, закричу: «караул! держи!» и поймаю опять.
– Ступай, пожалуй. Только, Иван Андреевич, знай, обстоятельствам перемена. Мне Пашута ни на какого черта не нужна и, пожалуй, пускай гуляет.
– Что такое?
– Я, братец мой, жених.
– Ох! – воскликнул Шваньский так, как если бы его ударили палкой по голове.
– То-то – «ох». Удивительно?
– Еще бы не удивительно, Михаил Андреевич! Даже, извините меня, я не верю. Не такой вы человек, чтобы вам жениться. Ну, какой же вы супруг! Помилуйте! Изволите вы шутить! – прибавил Шваньский и начал хохотать, как бы услыхав какую остроту.
– Дурак ты, и больше ничего! Толком тебе говорю, что я сейчас просил руки баронессы и – жених.
– А когда же вы благословения родительского просили, – вымолвил Шваньский уже серьезным голосом.
– Какого? – проговорил Шумский, вытаращив глаза, и тотчас же прибавил:
– Ах ты! Черт побери! Ведь из ума вон!
И молодой человек вдруг расхохотался звонко на весь дом.
– Вот штука-то! Ведь я батюшке-родителю-то, в самом деле, ни слова не говорил! Фу, ты, какая будет теперь катавасия! Ведь барон-то, так же, как и я, небось уж домов десять объездил и всем рассказал. Дойдет до графа – черт его знает, как он примет известие. Надо скорее к нему. Скажи на милость, как все это вышло! Из ума вон! Вели скорее подавать лошадей! Да нет, не надо. Загнал и так. Возьму извозчика. А ты будь тут. Придет Квашнин, задержи его. Если еще кто приедет из офицеров, всех задержи. Будет у нас сегодня всю ночь девишник или мальчишник. А я к этому, к тятеньке своему. Надо ему скорее объяснить. А то обозлится, коли со стороны узнает. Ах, черт их возьми! Из ума вон!
Шумский быстро двинулся в переднюю, накинул шинель и вышел на улицу.
Но едва он сделал несколько шагов, как вслед за ним выскочил с крыльца Шваньский и догнал его.
– Михаил Андреевич! Время терять не гоже! Ведь она может от него удрать куда.
– Что ты? Про что?
– Да Пашута же! Ведь она может укрыться от улана. Что же я – хлопотал, искал, а дело прахом пойдет! Прикажите взять ее оттуда.
– Бери, черт с тобой! Привязываешься с пустяками.
– Как же прикажете: одному или через полицию?
Шумский хотел сказать: «ступай один», но запнулся и подумав, выговорил:
– Нет! Скандал, соблазн надо! Бери полицию, набери побольше! Понял? И будешь брать Пашуту у фон Энзе, наделай там черт знает чего. Понял? Такого шума и таких гадостей наделай, чтобы во всем квартале разговор пошел. Я все на себя беру. Да понял ли ты?
– Понял-с, понял-с! – заговорил Шваньский, ухмыляясь.
Шумский двинулся, но снова остановился и жестом подозвал Шваньского.
– Слушай, Иван Андреевич! Серьезно сказываю. Дело важнеющее. Ступай туда с полицией и придумай, – ты у меня умница, – придумай, каких бы тебе самых пакостных пакостей напакостить в квартире улана. Нашуми, накричи, выругай его на все лады. Действуй по моей доверенности и на мою голову. Наделай там всего, чего только можно – хуже. Ну, хоть подожги квартиру, да спали все!
– Как можно-с!
– Да, знаю, что нельзя. А ты надумай, что хуже пожара, и чтобы тоже дым коромыслом на всю квартиру пошел. Услужи, голубчик! Век не забуду. И покуда не надумаешь какой первейшей и знатнейшей мерзости, по тех пор не ходи. Понял ли ты?!.
– Понял-с.
– Да хорошо ли ты понял?
– Да уж будьте, Михаил Андреевич, спокойны. Не первый раз.
– Мне нужно, чтобы в его квартире, этого проклятого улана, произошли чудеса в решете, чтобы сам черт в ступе и всякая дьявольщина на всю столицу разнеслась. А за мною считай за это самое деяние ровнехонько сто рублей.
– Слушаю-с.
– Ну, вот, докажи еще раз, что ты умница и меня любишь. Могу ли я надеяться?
– Помилуйте, Михаил Андреевич, – уже обидчиво произнес Лепорелло. – Я так распоряжусь, что даже вот как… – Шваньский стукнул себя кулаком в грудь. – Вот как-с скажу: самому мне потом стыдно будет на людей смотреть.
– Ну, вот, спасибо!..
И Шумский, рассмеявшись на всю улицу, быстрым шагом двинулся по Морской.
– Молодец на это, – бурчал он себе под нос. – За это я и люблю. Глупое животное, а на иную мерзость – о семи пядей во лбу.
На крыльце он зазвонил так, что после второго звонка железный прут остался у него в руках. Копчик стремглав бросился отворять и оробел, ожидая грозы. От выражения лица барина, вошедшего в переднюю, Копчик тоже просиял и посмелел.
– Хорошие вести, Михаил Андреевич, – смело заговорил он.
– Ты почем знаешь? – весело отозвался Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Что врешь, дурак! Нешто Иван Андреевич мог знать то, чего я не знал! Да, хорошие вести! Придется мне и тебя, и Пашуту простить.
Копчик с удивлением взглянул на барина.
– Ты как же догадался? – произнес Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Да полно врать! Нешто он знал, что я свататься буду!
На лице Копчика выразилось такое изумление, он так растопырил руки, что Шумский сообразил все.
– И я тоже хорош, – выговорил он смеясь. – Воображаю, что у меня на лбу написано то, чем голова и сердце полны! Какие твои хорошие вести?
– Пашуту накрыли.
– Где?
– Иван Андреевич сегодня разыскал и накрыл подлую тварь.
Но несмотря на все старание Копчика, голос его звучал фальшиво.
– Где?
– Укрывается у этого самого офицера.
– Какого офицера?
Копчик хотел отвечать, но в эту минуту на пороге появился Шваньский с важным, но и довольным лицом.
– Да-с! Меня хоть обер-полициймейстером столичным назначить! Каково быстро дело обделал!
– Где же она?
– У г. фон Энзе. Вишь, какой новый притонодержатель выискался! Воровской притон в столице содержит. Мы его теперь прошколим. Он, немец, узнает от нас, что значит чужих холопов укрывать! Мы ему зададим!
Шумский вошел в гостиную и молча остановился среди комнаты, как бы соображая и обдумывая нечто, что его удивило.
Он только теперь вспомнил об улане и думал:
«Что такое фон Энзе? Что он для Евы? Ведь казалось по всему, что он ее нареченный. Стало быть, она его не любит и никогда не любила. Откуда же его претензия на защиту Евы? Почему Пашута, любимица баронессы, убежав, укрылась у улана, а не у кого-либо другого? Стало быть, есть нечто общее между Евой, фон Энзе и Пашутой. Теряет ли это „нечто“ свое значение теперь или нет? Ева не знает, однако, что Пашута укрылась у улана!»
Шумский пожал плечами и вымолвил вслух:
– Ничего между ними быть не может! Теперь видно ясно, что Еве нравился Андреев. Она счастлива, что он стал Шумским.
Прислушавшись к словам своего патрона, Шваньский изумился. Через мгновение он спросил:
– Как же прикажете, Михаил Андреевич, получить беглую девку? Через полицию требовать или просто мне за нею съездить? Я могу и один.
– А упустишь?
– Помилуйте! Побежит если по улице от меня, закричу: «караул! держи!» и поймаю опять.
– Ступай, пожалуй. Только, Иван Андреевич, знай, обстоятельствам перемена. Мне Пашута ни на какого черта не нужна и, пожалуй, пускай гуляет.
– Что такое?
– Я, братец мой, жених.
– Ох! – воскликнул Шваньский так, как если бы его ударили палкой по голове.
– То-то – «ох». Удивительно?
– Еще бы не удивительно, Михаил Андреевич! Даже, извините меня, я не верю. Не такой вы человек, чтобы вам жениться. Ну, какой же вы супруг! Помилуйте! Изволите вы шутить! – прибавил Шваньский и начал хохотать, как бы услыхав какую остроту.
– Дурак ты, и больше ничего! Толком тебе говорю, что я сейчас просил руки баронессы и – жених.
– А когда же вы благословения родительского просили, – вымолвил Шваньский уже серьезным голосом.
– Какого? – проговорил Шумский, вытаращив глаза, и тотчас же прибавил:
– Ах ты! Черт побери! Ведь из ума вон!
И молодой человек вдруг расхохотался звонко на весь дом.
– Вот штука-то! Ведь я батюшке-родителю-то, в самом деле, ни слова не говорил! Фу, ты, какая будет теперь катавасия! Ведь барон-то, так же, как и я, небось уж домов десять объездил и всем рассказал. Дойдет до графа – черт его знает, как он примет известие. Надо скорее к нему. Скажи на милость, как все это вышло! Из ума вон! Вели скорее подавать лошадей! Да нет, не надо. Загнал и так. Возьму извозчика. А ты будь тут. Придет Квашнин, задержи его. Если еще кто приедет из офицеров, всех задержи. Будет у нас сегодня всю ночь девишник или мальчишник. А я к этому, к тятеньке своему. Надо ему скорее объяснить. А то обозлится, коли со стороны узнает. Ах, черт их возьми! Из ума вон!
Шумский быстро двинулся в переднюю, накинул шинель и вышел на улицу.
Но едва он сделал несколько шагов, как вслед за ним выскочил с крыльца Шваньский и догнал его.
– Михаил Андреевич! Время терять не гоже! Ведь она может от него удрать куда.
– Что ты? Про что?
– Да Пашута же! Ведь она может укрыться от улана. Что же я – хлопотал, искал, а дело прахом пойдет! Прикажите взять ее оттуда.
– Бери, черт с тобой! Привязываешься с пустяками.
– Как же прикажете: одному или через полицию?
Шумский хотел сказать: «ступай один», но запнулся и подумав, выговорил:
– Нет! Скандал, соблазн надо! Бери полицию, набери побольше! Понял? И будешь брать Пашуту у фон Энзе, наделай там черт знает чего. Понял? Такого шума и таких гадостей наделай, чтобы во всем квартале разговор пошел. Я все на себя беру. Да понял ли ты?
– Понял-с, понял-с! – заговорил Шваньский, ухмыляясь.
Шумский двинулся, но снова остановился и жестом подозвал Шваньского.
– Слушай, Иван Андреевич! Серьезно сказываю. Дело важнеющее. Ступай туда с полицией и придумай, – ты у меня умница, – придумай, каких бы тебе самых пакостных пакостей напакостить в квартире улана. Нашуми, накричи, выругай его на все лады. Действуй по моей доверенности и на мою голову. Наделай там всего, чего только можно – хуже. Ну, хоть подожги квартиру, да спали все!
– Как можно-с!
– Да, знаю, что нельзя. А ты надумай, что хуже пожара, и чтобы тоже дым коромыслом на всю квартиру пошел. Услужи, голубчик! Век не забуду. И покуда не надумаешь какой первейшей и знатнейшей мерзости, по тех пор не ходи. Понял ли ты?!.
– Понял-с.
– Да хорошо ли ты понял?
– Да уж будьте, Михаил Андреевич, спокойны. Не первый раз.
– Мне нужно, чтобы в его квартире, этого проклятого улана, произошли чудеса в решете, чтобы сам черт в ступе и всякая дьявольщина на всю столицу разнеслась. А за мною считай за это самое деяние ровнехонько сто рублей.
– Слушаю-с.
– Ну, вот, докажи еще раз, что ты умница и меня любишь. Могу ли я надеяться?
– Помилуйте, Михаил Андреевич, – уже обидчиво произнес Лепорелло. – Я так распоряжусь, что даже вот как… – Шваньский стукнул себя кулаком в грудь. – Вот как-с скажу: самому мне потом стыдно будет на людей смотреть.
– Ну, вот, спасибо!..
И Шумский, рассмеявшись на всю улицу, быстрым шагом двинулся по Морской.
– Молодец на это, – бурчал он себе под нос. – За это я и люблю. Глупое животное, а на иную мерзость – о семи пядей во лбу.
XLI
Взяв извозчика и направляясь к Зимнему дворцу, Шумский вспомнил, как уже давно не видал он временщика-отца. И при этом молодой человек иронически усмехнулся и подумал: «Ничего! Я его приучил. Он у меня в решпекте, почти ручной стал. Вот уж можно сказать, что я его нежностями не набаловал».
Вступив в апартаменты, которые Аракчеев занимал временно, когда приезжал из Грузина на короткий срок в Петербург, Шумский узнал от служителей, что граф с утра занят, но не в своих горницах, а на внутреннем дворе в пустой «кордегардии».
Привыкший ко всяким диковинкам в поступках своего отца, Шумский невольно все-таки удивился при этом известии.
– Что ж он там делает? – спросил он резко.
– Они заняты, – отвечал один камер-лакей с почтительной таинственностью в голосе. – С малярами.
– Что ж они стены кордегардии малюют, что ли? – спросил Шумский, невольно улыбаясь.
– Никак нет-с. Полагательно рассуждают.
– С малярами рассуждают?
– Точно так-с.
– Ну, пойду и я с ними рассуждать, – произнес Шумский шутливо важным голосом и, сойдя с подъезда, двинулся во внутренний двор дворца.
По многим служителям и полицейским, по кучкам солдат без оружия, стоявшим в разных местах, Щумский мог догадаться, какое направление взять, чтобы найти отца. И он не ошибся. Пройдя двор, крыльцо и сени, он наткнулся на дежурного офицера в кивере.
– Граф здесь? – спросил он.
– Точно так-с – отвечал офицер и, узнав Шумского в лицо, прибавил:
– Прикажете доложить графу или изволите так пройти?
– Нет, уж обо мне докладывать, полагаю, лишнее.
И Шумский отворил дверь, но, переступая порог, он все-таки должен был внутренне сознаться, что легкие мурашки пробежали у него по спине.
«И давно не был, – думалось ему, – и ушел тогда, якобы от кровотечения носом?.. Ругаться будет. Ну, и черт с ним»!
Глазам Шумского представилась очень большая горница совершенно пустая. Вдоль одной стены были стойком расставлены, приперты к ней длинные доски, а около них, на полу, стояло несколько ведерок. Вокруг них двигались трое крестьян и один солдат, все с кистями в руках, а между ними, спиною к Шумскому, – был сам граф Аракчеев, в сюртуке без эполет.
При звуке запертой двери он обернулся. Увидя сына, Аракчеев уперся в него своими безжизненными стеклянными глазами. Ни единый мускул в лице его не шевельнулся.
Молодой человек почтительно приблизился. Граф поднял и протянул руку. Шумский, едва коснувшись до нее пальцами, как всегда чмокнул край рукава. Затем, ни слова не сказав сыну, Аракчеев повернулся опять к малярам и заговорил с ними, кратко, однозвучно, сухо выговаривая слова. Маляры отвечали вперебивку и говорили довольно свободно.
Было очевидно, что вследствие вольного обращения с ними всемогущего вельможи, они видели в нем только простого барина.
– Ну, ты, теперь малюй вот эту! – выговорил Аракчеев, указывая солдату одну из досок.
Солдат взял ведерко, опустил кисть и, приблизившись к доске, начал мазать.
Тут только Шумский заметил, что доски, припертые к стене, были уже наполовину вымазаны. Штук десять лоснились, выкрашенные разноцветными красками, и штук пятнадцать оставались еще чистыми.
Покуда солдат мазал доску, на этот раз темно-коричневой краской, Аракчеев обернулся к одному из маляров и выговорил:
– Стало быть, коли через год шпаклевка оказалась, то прямо – драть насмерть?
– Дери, ваше сиятельство! Задирай! Я за свою ответствую на десять годов. А это уж какой маляр!
– Прямо такого драть? – повторил Аракчеев.
– Прямо драть, ваше сиятельство!
– Насмерть?
– А уж это как вам будет благоугодно, – улыбнулся маляр, принимая слова за шутку.
– Ты что ухмыляешься? – с оттенком снисхожденья, но сухо произнес граф. – Полагаешь, не запарывал я вашего брата досмерти?
– Как можно-с! Знамое дело. Без этого как же-с?
– У меня, голубчик, в Грузине так порют, как нигде нпо всей России – скажу – не умеют. У меня нет этого заведения, как у дворян-помещиков: всыпают зря по триста да четыреста розог. У меня двадцать пять дадут, да таких, что лучше сотни!
– В этом деле тоже наука нужна! – отозвался маляр.
– Ну, вот, и врешь! – громче воскликнул Аракчеев, обращаясь к солдату, который уже кончал доску. – Гляди! Раскрой бурколы-то свои! Нешто это тот колер? Глядите, что он делает! – обернулся Аракчеев к малярам.
– Переложил малость бакану, – отозвался один из мастеровых.
– Какой теперь надо прибавить? – спросил Аракчеев у солдата.
Солдат вытянулся в струнку и глупо пялил глаза. По лицу его казалось, что он даже не собирается ответить.
– Какой краски добавить?! – громко выкрикнул Аракчеев.
И солдат вдруг еще громче графа развязно и бойко рявкнул.
– Не могу знать, ваше сиятельство!
В голосе его была та твердость и уверенность, как если бы он прямо и точно определял требуемое вопросом.
– Молодец! – выговорил граф. – Начинаешь привыкать. Терпеть не могу, когда ваш брат путает да брешет! Отвечай прямо, ясно: «не могу знать» – и конец.
– Не могу знать! – еще громче и охотнее брякнул солдат.
– Ну, вот что ребята. Вы мне его в месяц времени обучите. Чтобы он у меня по первому слову всякие колеры пускал, а чтобы из всякого колера хоть десять разных выходило. А обучишься, – прибавил граф, обращаясь к солдату, – унтер-офицером будешь, а то и фельдфебелем будешь! Какой ты губернии?
– Костромской, ваше сиятельство!
– А уезда?
– Не могу знать, ваше сиятельство!
– А как сказывают? Чай слыхал от людей?..
– Кш… Кишмяшенского!
– Кинешемского?
– Точно так, ваше сиятельство!
Вступив в апартаменты, которые Аракчеев занимал временно, когда приезжал из Грузина на короткий срок в Петербург, Шумский узнал от служителей, что граф с утра занят, но не в своих горницах, а на внутреннем дворе в пустой «кордегардии».
Привыкший ко всяким диковинкам в поступках своего отца, Шумский невольно все-таки удивился при этом известии.
– Что ж он там делает? – спросил он резко.
– Они заняты, – отвечал один камер-лакей с почтительной таинственностью в голосе. – С малярами.
– Что ж они стены кордегардии малюют, что ли? – спросил Шумский, невольно улыбаясь.
– Никак нет-с. Полагательно рассуждают.
– С малярами рассуждают?
– Точно так-с.
– Ну, пойду и я с ними рассуждать, – произнес Шумский шутливо важным голосом и, сойдя с подъезда, двинулся во внутренний двор дворца.
По многим служителям и полицейским, по кучкам солдат без оружия, стоявшим в разных местах, Щумский мог догадаться, какое направление взять, чтобы найти отца. И он не ошибся. Пройдя двор, крыльцо и сени, он наткнулся на дежурного офицера в кивере.
– Граф здесь? – спросил он.
– Точно так-с – отвечал офицер и, узнав Шумского в лицо, прибавил:
– Прикажете доложить графу или изволите так пройти?
– Нет, уж обо мне докладывать, полагаю, лишнее.
И Шумский отворил дверь, но, переступая порог, он все-таки должен был внутренне сознаться, что легкие мурашки пробежали у него по спине.
«И давно не был, – думалось ему, – и ушел тогда, якобы от кровотечения носом?.. Ругаться будет. Ну, и черт с ним»!
Глазам Шумского представилась очень большая горница совершенно пустая. Вдоль одной стены были стойком расставлены, приперты к ней длинные доски, а около них, на полу, стояло несколько ведерок. Вокруг них двигались трое крестьян и один солдат, все с кистями в руках, а между ними, спиною к Шумскому, – был сам граф Аракчеев, в сюртуке без эполет.
При звуке запертой двери он обернулся. Увидя сына, Аракчеев уперся в него своими безжизненными стеклянными глазами. Ни единый мускул в лице его не шевельнулся.
Молодой человек почтительно приблизился. Граф поднял и протянул руку. Шумский, едва коснувшись до нее пальцами, как всегда чмокнул край рукава. Затем, ни слова не сказав сыну, Аракчеев повернулся опять к малярам и заговорил с ними, кратко, однозвучно, сухо выговаривая слова. Маляры отвечали вперебивку и говорили довольно свободно.
Было очевидно, что вследствие вольного обращения с ними всемогущего вельможи, они видели в нем только простого барина.
– Ну, ты, теперь малюй вот эту! – выговорил Аракчеев, указывая солдату одну из досок.
Солдат взял ведерко, опустил кисть и, приблизившись к доске, начал мазать.
Тут только Шумский заметил, что доски, припертые к стене, были уже наполовину вымазаны. Штук десять лоснились, выкрашенные разноцветными красками, и штук пятнадцать оставались еще чистыми.
Покуда солдат мазал доску, на этот раз темно-коричневой краской, Аракчеев обернулся к одному из маляров и выговорил:
– Стало быть, коли через год шпаклевка оказалась, то прямо – драть насмерть?
– Дери, ваше сиятельство! Задирай! Я за свою ответствую на десять годов. А это уж какой маляр!
– Прямо такого драть? – повторил Аракчеев.
– Прямо драть, ваше сиятельство!
– Насмерть?
– А уж это как вам будет благоугодно, – улыбнулся маляр, принимая слова за шутку.
– Ты что ухмыляешься? – с оттенком снисхожденья, но сухо произнес граф. – Полагаешь, не запарывал я вашего брата досмерти?
– Как можно-с! Знамое дело. Без этого как же-с?
– У меня, голубчик, в Грузине так порют, как нигде нпо всей России – скажу – не умеют. У меня нет этого заведения, как у дворян-помещиков: всыпают зря по триста да четыреста розог. У меня двадцать пять дадут, да таких, что лучше сотни!
– В этом деле тоже наука нужна! – отозвался маляр.
– Ну, вот, и врешь! – громче воскликнул Аракчеев, обращаясь к солдату, который уже кончал доску. – Гляди! Раскрой бурколы-то свои! Нешто это тот колер? Глядите, что он делает! – обернулся Аракчеев к малярам.
– Переложил малость бакану, – отозвался один из мастеровых.
– Какой теперь надо прибавить? – спросил Аракчеев у солдата.
Солдат вытянулся в струнку и глупо пялил глаза. По лицу его казалось, что он даже не собирается ответить.
– Какой краски добавить?! – громко выкрикнул Аракчеев.
И солдат вдруг еще громче графа развязно и бойко рявкнул.
– Не могу знать, ваше сиятельство!
В голосе его была та твердость и уверенность, как если бы он прямо и точно определял требуемое вопросом.
– Молодец! – выговорил граф. – Начинаешь привыкать. Терпеть не могу, когда ваш брат путает да брешет! Отвечай прямо, ясно: «не могу знать» – и конец.
– Не могу знать! – еще громче и охотнее брякнул солдат.
– Ну, вот что ребята. Вы мне его в месяц времени обучите. Чтобы он у меня по первому слову всякие колеры пускал, а чтобы из всякого колера хоть десять разных выходило. А обучишься, – прибавил граф, обращаясь к солдату, – унтер-офицером будешь, а то и фельдфебелем будешь! Какой ты губернии?
– Костромской, ваше сиятельство!
– А уезда?
– Не могу знать, ваше сиятельство!
– А как сказывают? Чай слыхал от людей?..
– Кш… Кишмяшенского!
– Кинешемского?
– Точно так, ваше сиятельство!