трудно было понять: "Ключ к таинствам науки", "Театр судоведения", "Краткий
и легчайший способ молиться, творение г-жи Гион", "Торжествующий Хамелеон,
или Изображение анекдотов и свойств графа Мирабо", "Три первоначальных
человеческих свойства, или Изображение хладного, горячего и теплого",
"Нравственные письма к Лиде о любви душ благородных", "Иртыш, превращающийся
в Ипокрену" (разрозненные книжки первого сибирского журнала) и т. д. Мы
пробовали читать эти мудреные таинственные книги и погибали самым постыдным
образом на первых страницах. Это убеждало нас только в том, что именно эти
старинные книги и есть самые умные, потому что их могут понимать только
образованные люди, как наш заводский управитель.
На этих старинных таинственных книгах были неизвестной рукой сделаны
предостерегающие надписи, вроде того, что "кто сию книгу возьмет без спросу-
останется без носу", а на творении г-жи Гион красовалась целая "сентенция":
"Толъко прошу Читать Со вниманием и табак не курить, и если кто покурит, у
Того глаза уйдут в нос, в чем и подписуюсь своеручно Аверкий, сын
Чемоданов".
Шестидесятые годы были отмечены даже в самой глухой провинции громадным
наплывом новой, популярно-научной книги. Это было яркое знамение времени
"Натуральные знания" находились даже не в зачаточном состоянии, а прямо их
не существовало. Невежество доходило до смешного. Милейший Роман Родионыч
любил производить нам с Костей маленький экзамен.
- Коська, из чего делают стекло?
Мы уже знали ответ и в один голос отвечали:
- Из соломы, Роман Родионыч.
- Ишь, выучил у меня. Ну, а какой зверь хвостом пьет?
- Бобер, Роман Родионыч.
И мы и наш экзаменатор верили, что бобр пьет хвостом, и нам не казалось
это странным, да и другим тоже. Курьезов в этом роде было достаточно, и
кругом относительно "натуры" царило самое наивное невежество. Книг по
естествознанию не существовало, а обрывки знаний переходили от поколения к
поколению устным преданием.
Мне было лет пятнадцать, когда я встретился с новой книгой. От нашего
завода верстах в десяти были знаменитые платиновые прииски. Управителем,
или, по заводски, доверенным, поступил туда бывший студент Казанского
университета Николай Федорыч. Мы с Костей уже бродили с ружьями по соседним
горам, бывали на прииске, познакомились с новыми людьми и нашли здесь и
новую книгу, и микроскоп, и совершенно новые разговоры. В приисковой конторе
жил еще другой бывший студент Александр Алексеевич, который, главным
образом, и посвятил нас в новую веру. В конторе на полочке стояли
неизвестные нам книги даже по названию. Тут были и ботанические беседы
Шлейдена, и Молешот, и Фогт, и Ляйель, и много других знаменитых европейских
имен. Перед нашими глазами раскрывался совершенно новый мир, необъятный и
неудержимо манивший к себе светом настоящего знания и настоящей науки. Мы
были просто ошеломлены и не знали, за что взяться, а главное, - как взяться
"с самого начала", чтобы не вышло потом ошибки и не пришлось возвращаться к
прежнему.
Это была наивная и счастливая вера в ту науку, которая должна была
объяснить все и всему научить, а сама наука заключалась в тех новых книгах,
которые стояли на полочке в приисковой конторе. Имена прежних любимцев, как
Загоскин, Марлинский, Лажечников и др., сразу померкли и стушевались.
Выступали вперед другие требования, интересы и стремления.
Роман Родионыч не признавал этих новых книг, которые казались ему
подозрительными.
- Молешот... что такое Молешот? И имя-то какое-то собачье. Нет, брат,
нас не обманешь... Студенты, конечно, очень образованные и обходительные
люди, а все-таки занимаются сущими пустяками. Ты мне подавай настоящее,
самую суть, а не мошек да букашек.
И сейчас, когда я случайно встречаю где-нибудь у букиниста какую-нибудь
книгу издания шестидесятых годов, у меня является радостное чувство, точно
отыщешь хорошего старого знакомого.
Да, у книг своя судьба, как и у людей. "Что ни время, - сказал Гейне, -
то и птицы; что ни птицы - то и песни"...
1898 г.
^TВ. Г. КОРОЛЕНКО - МОЕ ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С ДИККЕНСОМ^U
П ервая книга, которую я начал читать по складам, а дочитал до конца
уже довольно бегло, был роман польского писателя Корженевского -
произведение талантливое и написанное в хорошем литературном тоне. Никто
после этого не руководил выбором моего чтения, и одно время оно приняло
пестрый, случайный, можно даже сказать, авантюристский характер.
Я следовал в этом за моим старшим братом.
Он был года на 2 l/2 старше меня. В детстве эта разница значительная, а
брат был в этом отношении честолюбив. Стремясь отгородиться всячески от
"детей", он присвоил себе разные привилегии. Во-первых, завел тросточку, с
которой расхаживал по улицам, размахивая ею особенным образом. Эта
привилегия была за ним признана. Старшие смеялись, но тросточки не отнимали.
Было несколько хуже, что он запасся также табаком и стал приучаться курить
тайком от родителей, но при нас, младших. Из этого, положим, ничего не
вышло: его тошнило, и табак он хранил больше из тщеславия. Но когда отец
как-то узнал об этом, то сначала очень рассердился, а потом решил: "Пусть
малый лучше читает книги". Брат получил "два злотых" (30 коп.) и подписался
на месяц в библиотеке пана Буткевича, торговавшего на Киевской улице
бумагой, картинками, нотами, учебниками, тетрадями, а также дававшего за
плату книги для чтения. Книг было не очень много и больше все товар по тому
времени ходкий: Дюма, Евгений Сю, Купер, Тайны разных дворов и, кажется, уже
тогда знаменитый Рокамболь...
Брат и этому своему новому праву придал характер привилегии. Когда я
однажды попытался заглянуть в книгу, оставленную им на столе, он вырвал ее у
меня из рук и сказал:
- Пошел! Тебе еще рано читать романы.
После этого я лишь тайком, в его отсутствие, брал книги и, весь
настороже, глотал страницу за страницей.
Это было странное, пестрое и очень пряное чтение. Некогда было читать
сплошь, приходилось знакомиться с завязкой и потом следить за нею в
разбивку. И теперь многое из прочитанного тогда представляется мне, точно
пейзаж под плывущими туманами. Появляются, точно в прогалинах, ярко
светящиеся островки и исчезают... Д'Артаньян, выезжающий из маленького
городка на смешной кляче, фигуры его друзей мушкетеров, убийство королевы
Марго, некоторые злодейства иезуитов из Сю... Все эти образы появлялись и
исчезали, вспугнутые шагами брата, чтобы затем возникнуть уже в другом месте
(в следующем томе), без связи, в действии, без определившихся характеров.
Поединки, нападения, засады, любовные интриги, злодейства и неизбежное их
наказание. Порой мне приходилось расставаться с героем в самый критический
момент, когда его насквозь пронзали шпагой, а между тем роман еще не был
кончен и, значит, оставалось место для самых мучительных предположений. На
мои робкие вопросы - ожил ли герой и что сталось с его возлюбленной в то
время, когда он влачил жалкое существование со шпагой в груди, - брат
отвечал с суровой важностью:
- Не трогай моих книг! Тебе еще рано читать романы.
И прятал книги в другое место.
Через некоторое время, однако, ему надоело бегать н библиотеку, и он
воспользовался еще одной привилегией своего возраста: стал посылать меня
менять ему книги...
Я был этому очень рад. Библиотека была довольно далеко от нашего дома,
и книга была в моем распоряжении на всем этом пространстве. Я стал читать на
ходу..
Эта манера придавала самому процессу чтения характер своеобразный и,
так сказать, азартный. Сначала я не умел примениться как следует к уличному
движению рисковал попасть под извозчиков, натыкался на прохожих. До сих пор
помню солидную фигуру какого-то поляка с седыми подстриженными усами и
широким лицом, который, когда я ткнулся в него, взял меня за воротник и с
насмешливым любопытством рассматривал некоторое время, а потом отпустил с
какой-то подходящей сентенцией. Но со временем я отлично выучился лавировать
среди опасностей, издали замечая через обрез книги ноги встречных... Шел я
медленно, порой останавливаясь за углами, жадно следя за событиями, пока
подходил к книжному магазину. Тут я наскоро смотрел развязку и со вздохом
входил к Буткевичу. Конечно, пробелов оставалось много. Рыцари, разбойники,
защитники невинности, прекрасные дамы - все это каким-то вихрем, точно на
шабаше, мчалось в моей голове под грохот уличного движения и обрывалось
бессвязно, странно, загадочно, дразня, распаляя, но не удовлетворяя
воображение. Из всего "Кавалера de Maison rouge" {Красного дома (франц.). }
я помнил лишь то, как он, переодетый якобинцем, отсчитывает шагами плиты в
каком-то зале и в конце выходит из-под эшафота, на котором казнили
прекраснейшую из королев, с платком, обагренным ее кровью. К чему он
стремился и каким образом попал под эшафот, я не знал очень долго.
Думаю, что это чтение принесло мне много вреда, пролагая в голове
странные и ни с чем несообразные извилины приключений, затушевывая лица,
характеры, приучая к поверхностности...
Однажды я принес брату книгу, кажется, сброшюрованную из журнала, в
которой, перелистывая дорогой, я не мог привычным взглядом разыскать обычную
нить приключений. Характеристика какого-то высокого человека, сурового,
неприятного. Купец. У него контора, в которой "привыкли торговать кожами, но
никогда не вели дел с женскими сердцами"... Мимо! Что мне за дело до этого
неинтересного человека! Потом какой-то дядя Смоль ведет странные разговоры с
племянником в лавке морских принадлежностей. Вот наконец... старуха похищает
девочку, дочь купца. Но и тут все дело ограничивается тем, что нищенка
снимает с нее платье и заменяет лохмотьями. Она приходит домой, ее поят
тепленьким и укладывают в постель. Жалкое и неинтересное приключение, к
которому и я отнесся очень пренебрежительно: такие приключения бывают на
свете. Книга внушила мне решительное предубеждение, и я не пользовался
случаями, когда брат оставлял ее.
Но вот однажды я увидел, что брат, читая, расхохотался, как
сумасшедший, и потом часто откидывался, смеясь, на спинку раскачиваемого
стула. Когда к нему пришли товарищи, я завладел книгой, чтобы узнать, что же
такого смешного могло случиться с этим купцом, торговавшим кожами?
Некоторое время я бродил ощупью по книге, натыкаясь, точно на улице, на
целые вереницы персонажей, на их разговоры, но еще не схватывая главного:
струи диккенсовского юмора. Передо мной промелькнула фигурка маленького
Павла, его сестры Флоренсы, дяди Смоля, капитана Тудля с железным крючком
вмесnj руки... Нет, все еще неинтересно... Тутc с его любовью к жилетам...
Дурак... Стоило ли описывать такого болвана?..
Но вот, перелистав смерть Павла (я не любил описания смертей вообще), я
вдруг остановил свой стремительный бег по страницам и застыл, точно
заколдованный:
- Завтра поутру, мисс Флой, папа уезжает...
- Вы знаете, Сусанна, куда он едет? - спросила Флоренса, опустив глаза
в землю".
Читатель, вероятно, помнит дальше: Флоренса тоскует о смерти брата.
Мистер Домби тоскует о сыне... Мокрая ночь. Мелкий дождь печально дребезжал
в заплаканные окна. Зловещий ветер пронзительно дул и стонал вокруг дома,
как будто ночная тоска обуяла его. Флоренса сидела одна в своей траурной
спальне и заливалась слезами. На часах башни пробило полночь...
Я не знаю, как это случилось, но только с первых строк этой картины -
вся она встала передо мной, как живая, бросая яркий свет на все, прочитанное
урывками до тех пор.
Я вдруг живо почувствовал и смерть незнакомого мальчика, и эту ночь, и
эту тоску одиночества и мрака, и уединение в этом месте, обвеянном грустью
недавней смерти... И тоскливое падение дождевых капель, и стон, и завывание
ветра, и болезненную дрожь чахоточных деревьев... И страшную тоску
одиночества бедной девочки и сурового отца. И ее любовь к этому сухому,
жесткому человеку, и его страшное равнодушие...
Дверь в кабинет отворена... не более, чем на ширину волоса, но все же
отворена... а всегда он запирался. Дочь с замирающим сердцем подходит к
щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие
предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит.
Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный пол, светил для нее лучом
небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась
руками за половинки притворенной двери и... вошла.
Мой брат зачем-то вернулся в комнату, и я едва успел выйти до его
прихода. Я остановился и ждал. Возьмет книгу? И я не узнаю сейчас, что будет
дальше. Что сделает этот суровый человек с бедной девочкой, которая идет
вымаливать у него капли отцовской любви. Оттолкнет? Нет, не может быть.
Сердце у меня билось болезненно и сильно. Да, не может быть. Нет на свете
таких жестоких людей. Наконец, ведь это же зависит от автора, и он не
решится оттолкнуть бедную девочку опять в одиночество этой жуткой и страшной
ночи... Я чувствовал страшную потребность, чтобы она встретила наконец
любовь и ласку. Было бы так хорошо... А если?
Брат выбежал в шапке, и вскоре вся его компания прошла по двору. Они
шли куда-то, вероятно надолго. Я кинулся опять в комнату и схватил книгу.
"... Ее отец сидел за столом в углублении кабинета и приводил в порядок
бумаги... Пронзительный ветер завывал вокруг дома... Но ничего не слыхал
мистер Домби. Он сидел, погруженный в свою думу, и дума эта была тяжелее,
чем легкая поступь робкой девушки. Однако лицо его обратилось на нее,
суровое, мрачное лицо, которому догорающая лампа сообщила какой-то дикий
отпечаток. Угрюмый взгляд его принял вопросительное выражение.
- Папа! Папа! Поговори со мной...
Он вздрогнул и быстро вскочил со стула.
- Что тебе надо? Зачем ты пришла сюда?.. Флоренса видела, он знал
зачем. Яркими буквами пламенела его мысль на диком лице... Жгучею стрелой
впилась она в отверженную грудь и вырвала из нес протяжный замирающий крик
страшного отчаяния.
Да припомнит это мистер Домби в грядущие годы! Крик его дочери исчез и
замер в воздухе, но не исчезнет и не замрет в тайниках его души. Да
припомнит это мистер Домби в грядущие годы!.."
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим
криком девушки, и вспышкой гнева, и отчаяния самого автора... Зачем же,
зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать
иначе... Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он
только видит этот ужас и сам так же потрясен, как и я... И вот к замирающему
крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его
собственного сердца...
И я повторял за ним, с ненавистью и жаждой мщения: да, да, да! Он
припомнит, непременно, непременно припомнит это в грядущие годы...
Эта картина сразу осветила для меня, точно молния, все обрывки, так
безразлично мелькавшие при поверхностном чтении. Я с грустью вспомнил, что
пропустил столько времени... Теперь я решил использовать остальное: я жадно
читал еще часа два, уже не отрываясь до прихода брата... Познакомился с
милой Полли, кормилицей, ласкавшей бедную Флоренсу, с больным мальчиком,
спрашивавшим на берегу, о чем говорит море, с его ранней больной детской
мудростью... И даже влюбленный Тутс показался мне уже не таким болваном...
Чувствуя, что скоро вернется брат, я нервно глотал страницу за страницей,
знакомясь ближе с друзьями и врагами Флоренсы... И на заднем фоне все время
стояла фигура мистера Домби, уже значительная потому, что обреченная
ужасному наказанию. Завтра на дороге я прочту о том, как он наконец
"вспомнит в грядущие годы"... Вспомнит, но, конечно, будет поздно... Так и
надо!..
Брат ночью дочитывал роман, и я слышал опять, как он то хохотал, то в
порыве гнева ударял по столу кулаком...
<> 3 <>
Наутро он мне сказал:
- На вот снеси. Да смотри у меня: недолго.
- Слушай, - решился я спросить, - над чем ты так смеялся вчера?..
- Ты еще глуп и все равно не поймешь... Ты не знаешь, что такое юмор...
Впрочем, прочти вот тут... Мистер Тутс объясняется с Флоренсой и то и дело
погружается в кладезь молчания...
И он опять захохотал заразительно и звонко.
- Ну, иди. Я знаю: ты читаешь на улицах, и евреи называют тебя уже
мешигинер! {Мешигинер - сумасшедший} Притом же тебе еще рано читать романы.
Только все-таки смотри не ходи долго. Через полчаса быть здесь! Смотри, я
записываю время...
Брат был для меня большой авторитет, но все же я знал твердо, что не
вернусь ни через полчаса, ни через час. Я не предвидел только, что в первый
раз в жизни устрою нечто вроде публичного скандала...
Привычным шагом, но медленнее обыкновенного, от правился я вдоль улицы,
весь погруженный в чтение, но тем не менее искусно лавируя по привычке среди
встречных. Я останавливался на углах, садился на скамейки, где они были у
ворот, машинально поднимался и опять брел дальше, уткнувшись в книгу. Мне
уже трудно было по-прежнему следить только за действием по одной ниточке, не
оглядываясь по сторонам и не останавливаясь на второстепенных лицах. Все
стало необыкновенно интересно, каждое лицо зажило своею жизнью, каждое
движение, слово, жест врезывались в память. Я невольно захохотал, когда
мудрый капитан Бенсби, при посещении его корабля изящной Флоренсой,
спрашивает у капитан Тудля: "Товарищ, чего хотела бы хлебнуть эта дама;
Потом разыскал объяснение влюбленного Тутса, выпаливающего залпом:
"Здравствуйте, мисс Домби, здравствуйте. Как ваше здоровье, мисс Домби? Я
здоров, слава богу, мисс Домби, а как ваше здоровье?.."
После этого, как известно, юный джентльмен сделал веселую гримасу, но,
находя, что радоваться нечему, испустил глубокий вздох, а рассудив, что
печалиться не следовало, сделал опять веселую гримасу и наконец опустился в
кладезь молчания, на самое дно...
Я, как и брат, расхохотался над бедным Тутсом, обратив на себя внимание
прохожих. Оказалось, что провидение, руководству которого я вручал свои
беспечные шаги на довольно людных улицах, привело меня почти к концу пути.
Впереди виднелась Киевская улица, где была библиотека. А я в увлечении
отдельными сценами еще далеко не дошел до тех "грядущих годов", когда мистер
Домби должен вспомнить свою жестокость к дочери...
Вероятно, еще и теперь недалеко от Киевской улицы, в Житомире, стоит
церковь св. Пантелеймона (кажется, так). В то время между каким-то выступом
этой церкви и соседним домом было углубление вроде ниши. Увидя этот затишный
уголок, я зашел туда, прислонился к стене и ... время побежало над моей
головой... Я не замечал уже ни уличного грохота, ни тихого полета минут. Как
зачарованный, я глотал сцену за сценой, без надежды дочитать сплошь до конца
и не в силах оторваться. В церкви ударили к вечерне. Прохожие порой
останавливались и с удивлением смотрели на меня в моем убежище... Их фигуры
досадливыми неопределенными пятнами рисовались в поле моего зрения,
напоминая об улице. Молодые евреи - народ живой, юркий и насмешливый -
кидали иронические замечания и о чем-то назойливо спрашивали. Одни
проходили, другие останавливались... Кучка росла.
Один раз я вздрогнул. Мне показалось, что прошел брат торопливой
походкой и размахивая тросточкой... "Не может быть", - утешил я себя, но
все-таки стал быстрее перелистывать страницы... Вторая женитьба мистера
Домби... Гордая Эдифь... Она любит Флоренсу и презирает мистера Домби. Вот,
вот, сейчас начнется... Да вспомнит мистер Домби...
Но тут мое очарование было неожиданно прервано: брат, успевший сходить
в библиотеку и возвращавшийся оттуда в недоумении, не найдя меня, обратил
внимание на кучку еврейской молодежи, столпившейся около моего убежища. Еще
не зная предмета их любопытства, он протолкался сквозь них и... Брат был
вспыльчив и считал нарушенными свои привилегии. Поэтому он только вошел в
мой приют и схватил книгу. Инстинктивно я старался удержать ее, не выпуская
из рук и не отрывая глаз. Зрители шумно ликовали, оглашая улицу хохотом и
криками...
- Дурак! Сейчас закроют библиотеку, - крикнул брат и, выдернув книгу,
побежал по улице. Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще весь во
власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек. На последних,
торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая
картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и какой-то седой старик
гуляет с детьми и смотрит на внучку с нежностью и печалью...
- Неужели... они помирились? - спросил я у брата, которого встретил на
обратном пути из библиотеки, довольного, что еще успел взять новый роман и,
значит, не остался без чтения в праздничный день. Он был отходчив и уже
только смеялся надо мной.
- Теперь ты уже окончательно мешигинер... Приобрел прочную
известность... Ты спрашиваешь: простила ли Флоренса? Да, да... Простила. У
Диккенса всегда кончается торжеством добродетели и примирением.
Диккенс... Детство неблагодарно: я не смотрел фамилию авторов книг,
которые доставляли мне удовольствие, но эта фамилия, такая
серебристо-звонкая и приятная, сразу запала мне в память...
Так вот, как я впервые, - можно сказать на ходу - познакомился с
Диккенсом...
23 января 1912 г.
^TНАЧАЛО XX ВЕКА^U
Л. Н. АНДРЕЕВ
И. А. БУНИН
А. М. РЕМИЗОВ
^TА. М. ГОРЬКИЙ - КОНОВАЛОВ^U
Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну,
стал читать.
Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест
перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза.
- Про что это книжка?
Это были "Подлиповцы".
- Прочитай вслух, а?.. - попросил он
И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе, и,
прислонив свою голову к моим коленям, слушал... Иногда я через книгу
заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они в
памяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания... И рот
его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые
кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил
колени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я
старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю
Сысойки и Пилы.
Наконец я устал и закрыл книгу.
- Все уж? - шепотом спросил меня Коновалов. - Меньше половины...
- Всю вслух прочитаешь?
- Изволь.
- Эх! - Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-то
хотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и для
чего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения.
- Как ты это читаешь! - шепотом заговорил он. - На разные голоса... Как
живые все они... Апроська! Пила... дураки какие! Смешно мне было слушать...
А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь это
как есть настоящие люди... всамделишные мужики... И совсем как живые и
голоса и рожи... Слушай, Максим! Посадим печь - читай дальше!
Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читал
книгу. Потом опять пауза - печь испекла, вынули хлебы, посадили другие,
замесили еще тесто, поставили еще опару... Все это делалось с лихорадочной
быстротой и почти молча.
Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложные
приказания и торопился, торопился...
К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел.
Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными
глазами и молчал, упершись руками в колени...
- Хорошо? - спросил я.
Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотом
заговорил:
- Кто же это сочинил? - В глазах его светилось неизъяснимое словами
изумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством.
Я рассказал, кто написал книгу.
- Ну - человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет - вот до
чего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было?
- То есть как?
- Ну, например, дали ему награду или что там?
- А за что ему нужно дать награду? - спросил я.
- Как за что? Книга... вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее
читают... судят: Пила, Сысойка... какие же это люди? Жалко их станет всем...
Народ темный. Какая у них жизнь? Ну, и...
- И - что?
Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил:
- Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их
поддерживать.
В ответ на это я прочитал ему целую лекцию... Но - увы! - она не
произвела того впечатления, на которое я рассчитывал.
Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и стал
вздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал.
Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня.
- Так ему, значит, ничего и не дали? - спросил он.
- Кому? - осведомился я, позабыв о Решетникове.
- Сочинителю-то?
Я не ответил ему, чувствуя раздражение против слушателя, очевидно, не
считавшего себя в силах решать мировые вопросы.
Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в
свои руки, осторожно повертел ее, открыл, закрыл и, положив на место,
глубоко вздохнул.
- Как все это премудро, господи! - вполголоса заговорил он. - Написал
человек книгу... бумага и на ней точечки разные - вот и все. Написал и...
умер он?
- Умер, - сказал я.
- Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и
говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди - Пила,
и легчайший способ молиться, творение г-жи Гион", "Торжествующий Хамелеон,
или Изображение анекдотов и свойств графа Мирабо", "Три первоначальных
человеческих свойства, или Изображение хладного, горячего и теплого",
"Нравственные письма к Лиде о любви душ благородных", "Иртыш, превращающийся
в Ипокрену" (разрозненные книжки первого сибирского журнала) и т. д. Мы
пробовали читать эти мудреные таинственные книги и погибали самым постыдным
образом на первых страницах. Это убеждало нас только в том, что именно эти
старинные книги и есть самые умные, потому что их могут понимать только
образованные люди, как наш заводский управитель.
На этих старинных таинственных книгах были неизвестной рукой сделаны
предостерегающие надписи, вроде того, что "кто сию книгу возьмет без спросу-
останется без носу", а на творении г-жи Гион красовалась целая "сентенция":
"Толъко прошу Читать Со вниманием и табак не курить, и если кто покурит, у
Того глаза уйдут в нос, в чем и подписуюсь своеручно Аверкий, сын
Чемоданов".
Шестидесятые годы были отмечены даже в самой глухой провинции громадным
наплывом новой, популярно-научной книги. Это было яркое знамение времени
"Натуральные знания" находились даже не в зачаточном состоянии, а прямо их
не существовало. Невежество доходило до смешного. Милейший Роман Родионыч
любил производить нам с Костей маленький экзамен.
- Коська, из чего делают стекло?
Мы уже знали ответ и в один голос отвечали:
- Из соломы, Роман Родионыч.
- Ишь, выучил у меня. Ну, а какой зверь хвостом пьет?
- Бобер, Роман Родионыч.
И мы и наш экзаменатор верили, что бобр пьет хвостом, и нам не казалось
это странным, да и другим тоже. Курьезов в этом роде было достаточно, и
кругом относительно "натуры" царило самое наивное невежество. Книг по
естествознанию не существовало, а обрывки знаний переходили от поколения к
поколению устным преданием.
Мне было лет пятнадцать, когда я встретился с новой книгой. От нашего
завода верстах в десяти были знаменитые платиновые прииски. Управителем,
или, по заводски, доверенным, поступил туда бывший студент Казанского
университета Николай Федорыч. Мы с Костей уже бродили с ружьями по соседним
горам, бывали на прииске, познакомились с новыми людьми и нашли здесь и
новую книгу, и микроскоп, и совершенно новые разговоры. В приисковой конторе
жил еще другой бывший студент Александр Алексеевич, который, главным
образом, и посвятил нас в новую веру. В конторе на полочке стояли
неизвестные нам книги даже по названию. Тут были и ботанические беседы
Шлейдена, и Молешот, и Фогт, и Ляйель, и много других знаменитых европейских
имен. Перед нашими глазами раскрывался совершенно новый мир, необъятный и
неудержимо манивший к себе светом настоящего знания и настоящей науки. Мы
были просто ошеломлены и не знали, за что взяться, а главное, - как взяться
"с самого начала", чтобы не вышло потом ошибки и не пришлось возвращаться к
прежнему.
Это была наивная и счастливая вера в ту науку, которая должна была
объяснить все и всему научить, а сама наука заключалась в тех новых книгах,
которые стояли на полочке в приисковой конторе. Имена прежних любимцев, как
Загоскин, Марлинский, Лажечников и др., сразу померкли и стушевались.
Выступали вперед другие требования, интересы и стремления.
Роман Родионыч не признавал этих новых книг, которые казались ему
подозрительными.
- Молешот... что такое Молешот? И имя-то какое-то собачье. Нет, брат,
нас не обманешь... Студенты, конечно, очень образованные и обходительные
люди, а все-таки занимаются сущими пустяками. Ты мне подавай настоящее,
самую суть, а не мошек да букашек.
И сейчас, когда я случайно встречаю где-нибудь у букиниста какую-нибудь
книгу издания шестидесятых годов, у меня является радостное чувство, точно
отыщешь хорошего старого знакомого.
Да, у книг своя судьба, как и у людей. "Что ни время, - сказал Гейне, -
то и птицы; что ни птицы - то и песни"...
1898 г.
^TВ. Г. КОРОЛЕНКО - МОЕ ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С ДИККЕНСОМ^U
П ервая книга, которую я начал читать по складам, а дочитал до конца
уже довольно бегло, был роман польского писателя Корженевского -
произведение талантливое и написанное в хорошем литературном тоне. Никто
после этого не руководил выбором моего чтения, и одно время оно приняло
пестрый, случайный, можно даже сказать, авантюристский характер.
Я следовал в этом за моим старшим братом.
Он был года на 2 l/2 старше меня. В детстве эта разница значительная, а
брат был в этом отношении честолюбив. Стремясь отгородиться всячески от
"детей", он присвоил себе разные привилегии. Во-первых, завел тросточку, с
которой расхаживал по улицам, размахивая ею особенным образом. Эта
привилегия была за ним признана. Старшие смеялись, но тросточки не отнимали.
Было несколько хуже, что он запасся также табаком и стал приучаться курить
тайком от родителей, но при нас, младших. Из этого, положим, ничего не
вышло: его тошнило, и табак он хранил больше из тщеславия. Но когда отец
как-то узнал об этом, то сначала очень рассердился, а потом решил: "Пусть
малый лучше читает книги". Брат получил "два злотых" (30 коп.) и подписался
на месяц в библиотеке пана Буткевича, торговавшего на Киевской улице
бумагой, картинками, нотами, учебниками, тетрадями, а также дававшего за
плату книги для чтения. Книг было не очень много и больше все товар по тому
времени ходкий: Дюма, Евгений Сю, Купер, Тайны разных дворов и, кажется, уже
тогда знаменитый Рокамболь...
Брат и этому своему новому праву придал характер привилегии. Когда я
однажды попытался заглянуть в книгу, оставленную им на столе, он вырвал ее у
меня из рук и сказал:
- Пошел! Тебе еще рано читать романы.
После этого я лишь тайком, в его отсутствие, брал книги и, весь
настороже, глотал страницу за страницей.
Это было странное, пестрое и очень пряное чтение. Некогда было читать
сплошь, приходилось знакомиться с завязкой и потом следить за нею в
разбивку. И теперь многое из прочитанного тогда представляется мне, точно
пейзаж под плывущими туманами. Появляются, точно в прогалинах, ярко
светящиеся островки и исчезают... Д'Артаньян, выезжающий из маленького
городка на смешной кляче, фигуры его друзей мушкетеров, убийство королевы
Марго, некоторые злодейства иезуитов из Сю... Все эти образы появлялись и
исчезали, вспугнутые шагами брата, чтобы затем возникнуть уже в другом месте
(в следующем томе), без связи, в действии, без определившихся характеров.
Поединки, нападения, засады, любовные интриги, злодейства и неизбежное их
наказание. Порой мне приходилось расставаться с героем в самый критический
момент, когда его насквозь пронзали шпагой, а между тем роман еще не был
кончен и, значит, оставалось место для самых мучительных предположений. На
мои робкие вопросы - ожил ли герой и что сталось с его возлюбленной в то
время, когда он влачил жалкое существование со шпагой в груди, - брат
отвечал с суровой важностью:
- Не трогай моих книг! Тебе еще рано читать романы.
И прятал книги в другое место.
Через некоторое время, однако, ему надоело бегать н библиотеку, и он
воспользовался еще одной привилегией своего возраста: стал посылать меня
менять ему книги...
Я был этому очень рад. Библиотека была довольно далеко от нашего дома,
и книга была в моем распоряжении на всем этом пространстве. Я стал читать на
ходу..
Эта манера придавала самому процессу чтения характер своеобразный и,
так сказать, азартный. Сначала я не умел примениться как следует к уличному
движению рисковал попасть под извозчиков, натыкался на прохожих. До сих пор
помню солидную фигуру какого-то поляка с седыми подстриженными усами и
широким лицом, который, когда я ткнулся в него, взял меня за воротник и с
насмешливым любопытством рассматривал некоторое время, а потом отпустил с
какой-то подходящей сентенцией. Но со временем я отлично выучился лавировать
среди опасностей, издали замечая через обрез книги ноги встречных... Шел я
медленно, порой останавливаясь за углами, жадно следя за событиями, пока
подходил к книжному магазину. Тут я наскоро смотрел развязку и со вздохом
входил к Буткевичу. Конечно, пробелов оставалось много. Рыцари, разбойники,
защитники невинности, прекрасные дамы - все это каким-то вихрем, точно на
шабаше, мчалось в моей голове под грохот уличного движения и обрывалось
бессвязно, странно, загадочно, дразня, распаляя, но не удовлетворяя
воображение. Из всего "Кавалера de Maison rouge" {Красного дома (франц.). }
я помнил лишь то, как он, переодетый якобинцем, отсчитывает шагами плиты в
каком-то зале и в конце выходит из-под эшафота, на котором казнили
прекраснейшую из королев, с платком, обагренным ее кровью. К чему он
стремился и каким образом попал под эшафот, я не знал очень долго.
Думаю, что это чтение принесло мне много вреда, пролагая в голове
странные и ни с чем несообразные извилины приключений, затушевывая лица,
характеры, приучая к поверхностности...
Однажды я принес брату книгу, кажется, сброшюрованную из журнала, в
которой, перелистывая дорогой, я не мог привычным взглядом разыскать обычную
нить приключений. Характеристика какого-то высокого человека, сурового,
неприятного. Купец. У него контора, в которой "привыкли торговать кожами, но
никогда не вели дел с женскими сердцами"... Мимо! Что мне за дело до этого
неинтересного человека! Потом какой-то дядя Смоль ведет странные разговоры с
племянником в лавке морских принадлежностей. Вот наконец... старуха похищает
девочку, дочь купца. Но и тут все дело ограничивается тем, что нищенка
снимает с нее платье и заменяет лохмотьями. Она приходит домой, ее поят
тепленьким и укладывают в постель. Жалкое и неинтересное приключение, к
которому и я отнесся очень пренебрежительно: такие приключения бывают на
свете. Книга внушила мне решительное предубеждение, и я не пользовался
случаями, когда брат оставлял ее.
Но вот однажды я увидел, что брат, читая, расхохотался, как
сумасшедший, и потом часто откидывался, смеясь, на спинку раскачиваемого
стула. Когда к нему пришли товарищи, я завладел книгой, чтобы узнать, что же
такого смешного могло случиться с этим купцом, торговавшим кожами?
Некоторое время я бродил ощупью по книге, натыкаясь, точно на улице, на
целые вереницы персонажей, на их разговоры, но еще не схватывая главного:
струи диккенсовского юмора. Передо мной промелькнула фигурка маленького
Павла, его сестры Флоренсы, дяди Смоля, капитана Тудля с железным крючком
вмесnj руки... Нет, все еще неинтересно... Тутc с его любовью к жилетам...
Дурак... Стоило ли описывать такого болвана?..
Но вот, перелистав смерть Павла (я не любил описания смертей вообще), я
вдруг остановил свой стремительный бег по страницам и застыл, точно
заколдованный:
- Завтра поутру, мисс Флой, папа уезжает...
- Вы знаете, Сусанна, куда он едет? - спросила Флоренса, опустив глаза
в землю".
Читатель, вероятно, помнит дальше: Флоренса тоскует о смерти брата.
Мистер Домби тоскует о сыне... Мокрая ночь. Мелкий дождь печально дребезжал
в заплаканные окна. Зловещий ветер пронзительно дул и стонал вокруг дома,
как будто ночная тоска обуяла его. Флоренса сидела одна в своей траурной
спальне и заливалась слезами. На часах башни пробило полночь...
Я не знаю, как это случилось, но только с первых строк этой картины -
вся она встала передо мной, как живая, бросая яркий свет на все, прочитанное
урывками до тех пор.
Я вдруг живо почувствовал и смерть незнакомого мальчика, и эту ночь, и
эту тоску одиночества и мрака, и уединение в этом месте, обвеянном грустью
недавней смерти... И тоскливое падение дождевых капель, и стон, и завывание
ветра, и болезненную дрожь чахоточных деревьев... И страшную тоску
одиночества бедной девочки и сурового отца. И ее любовь к этому сухому,
жесткому человеку, и его страшное равнодушие...
Дверь в кабинет отворена... не более, чем на ширину волоса, но все же
отворена... а всегда он запирался. Дочь с замирающим сердцем подходит к
щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие
предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит.
Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный пол, светил для нее лучом
небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась
руками за половинки притворенной двери и... вошла.
Мой брат зачем-то вернулся в комнату, и я едва успел выйти до его
прихода. Я остановился и ждал. Возьмет книгу? И я не узнаю сейчас, что будет
дальше. Что сделает этот суровый человек с бедной девочкой, которая идет
вымаливать у него капли отцовской любви. Оттолкнет? Нет, не может быть.
Сердце у меня билось болезненно и сильно. Да, не может быть. Нет на свете
таких жестоких людей. Наконец, ведь это же зависит от автора, и он не
решится оттолкнуть бедную девочку опять в одиночество этой жуткой и страшной
ночи... Я чувствовал страшную потребность, чтобы она встретила наконец
любовь и ласку. Было бы так хорошо... А если?
Брат выбежал в шапке, и вскоре вся его компания прошла по двору. Они
шли куда-то, вероятно надолго. Я кинулся опять в комнату и схватил книгу.
"... Ее отец сидел за столом в углублении кабинета и приводил в порядок
бумаги... Пронзительный ветер завывал вокруг дома... Но ничего не слыхал
мистер Домби. Он сидел, погруженный в свою думу, и дума эта была тяжелее,
чем легкая поступь робкой девушки. Однако лицо его обратилось на нее,
суровое, мрачное лицо, которому догорающая лампа сообщила какой-то дикий
отпечаток. Угрюмый взгляд его принял вопросительное выражение.
- Папа! Папа! Поговори со мной...
Он вздрогнул и быстро вскочил со стула.
- Что тебе надо? Зачем ты пришла сюда?.. Флоренса видела, он знал
зачем. Яркими буквами пламенела его мысль на диком лице... Жгучею стрелой
впилась она в отверженную грудь и вырвала из нес протяжный замирающий крик
страшного отчаяния.
Да припомнит это мистер Домби в грядущие годы! Крик его дочери исчез и
замер в воздухе, но не исчезнет и не замрет в тайниках его души. Да
припомнит это мистер Домби в грядущие годы!.."
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим
криком девушки, и вспышкой гнева, и отчаяния самого автора... Зачем же,
зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать
иначе... Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он
только видит этот ужас и сам так же потрясен, как и я... И вот к замирающему
крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его
собственного сердца...
И я повторял за ним, с ненавистью и жаждой мщения: да, да, да! Он
припомнит, непременно, непременно припомнит это в грядущие годы...
Эта картина сразу осветила для меня, точно молния, все обрывки, так
безразлично мелькавшие при поверхностном чтении. Я с грустью вспомнил, что
пропустил столько времени... Теперь я решил использовать остальное: я жадно
читал еще часа два, уже не отрываясь до прихода брата... Познакомился с
милой Полли, кормилицей, ласкавшей бедную Флоренсу, с больным мальчиком,
спрашивавшим на берегу, о чем говорит море, с его ранней больной детской
мудростью... И даже влюбленный Тутс показался мне уже не таким болваном...
Чувствуя, что скоро вернется брат, я нервно глотал страницу за страницей,
знакомясь ближе с друзьями и врагами Флоренсы... И на заднем фоне все время
стояла фигура мистера Домби, уже значительная потому, что обреченная
ужасному наказанию. Завтра на дороге я прочту о том, как он наконец
"вспомнит в грядущие годы"... Вспомнит, но, конечно, будет поздно... Так и
надо!..
Брат ночью дочитывал роман, и я слышал опять, как он то хохотал, то в
порыве гнева ударял по столу кулаком...
<> 3 <>
Наутро он мне сказал:
- На вот снеси. Да смотри у меня: недолго.
- Слушай, - решился я спросить, - над чем ты так смеялся вчера?..
- Ты еще глуп и все равно не поймешь... Ты не знаешь, что такое юмор...
Впрочем, прочти вот тут... Мистер Тутс объясняется с Флоренсой и то и дело
погружается в кладезь молчания...
И он опять захохотал заразительно и звонко.
- Ну, иди. Я знаю: ты читаешь на улицах, и евреи называют тебя уже
мешигинер! {Мешигинер - сумасшедший} Притом же тебе еще рано читать романы.
Только все-таки смотри не ходи долго. Через полчаса быть здесь! Смотри, я
записываю время...
Брат был для меня большой авторитет, но все же я знал твердо, что не
вернусь ни через полчаса, ни через час. Я не предвидел только, что в первый
раз в жизни устрою нечто вроде публичного скандала...
Привычным шагом, но медленнее обыкновенного, от правился я вдоль улицы,
весь погруженный в чтение, но тем не менее искусно лавируя по привычке среди
встречных. Я останавливался на углах, садился на скамейки, где они были у
ворот, машинально поднимался и опять брел дальше, уткнувшись в книгу. Мне
уже трудно было по-прежнему следить только за действием по одной ниточке, не
оглядываясь по сторонам и не останавливаясь на второстепенных лицах. Все
стало необыкновенно интересно, каждое лицо зажило своею жизнью, каждое
движение, слово, жест врезывались в память. Я невольно захохотал, когда
мудрый капитан Бенсби, при посещении его корабля изящной Флоренсой,
спрашивает у капитан Тудля: "Товарищ, чего хотела бы хлебнуть эта дама;
Потом разыскал объяснение влюбленного Тутса, выпаливающего залпом:
"Здравствуйте, мисс Домби, здравствуйте. Как ваше здоровье, мисс Домби? Я
здоров, слава богу, мисс Домби, а как ваше здоровье?.."
После этого, как известно, юный джентльмен сделал веселую гримасу, но,
находя, что радоваться нечему, испустил глубокий вздох, а рассудив, что
печалиться не следовало, сделал опять веселую гримасу и наконец опустился в
кладезь молчания, на самое дно...
Я, как и брат, расхохотался над бедным Тутсом, обратив на себя внимание
прохожих. Оказалось, что провидение, руководству которого я вручал свои
беспечные шаги на довольно людных улицах, привело меня почти к концу пути.
Впереди виднелась Киевская улица, где была библиотека. А я в увлечении
отдельными сценами еще далеко не дошел до тех "грядущих годов", когда мистер
Домби должен вспомнить свою жестокость к дочери...
Вероятно, еще и теперь недалеко от Киевской улицы, в Житомире, стоит
церковь св. Пантелеймона (кажется, так). В то время между каким-то выступом
этой церкви и соседним домом было углубление вроде ниши. Увидя этот затишный
уголок, я зашел туда, прислонился к стене и ... время побежало над моей
головой... Я не замечал уже ни уличного грохота, ни тихого полета минут. Как
зачарованный, я глотал сцену за сценой, без надежды дочитать сплошь до конца
и не в силах оторваться. В церкви ударили к вечерне. Прохожие порой
останавливались и с удивлением смотрели на меня в моем убежище... Их фигуры
досадливыми неопределенными пятнами рисовались в поле моего зрения,
напоминая об улице. Молодые евреи - народ живой, юркий и насмешливый -
кидали иронические замечания и о чем-то назойливо спрашивали. Одни
проходили, другие останавливались... Кучка росла.
Один раз я вздрогнул. Мне показалось, что прошел брат торопливой
походкой и размахивая тросточкой... "Не может быть", - утешил я себя, но
все-таки стал быстрее перелистывать страницы... Вторая женитьба мистера
Домби... Гордая Эдифь... Она любит Флоренсу и презирает мистера Домби. Вот,
вот, сейчас начнется... Да вспомнит мистер Домби...
Но тут мое очарование было неожиданно прервано: брат, успевший сходить
в библиотеку и возвращавшийся оттуда в недоумении, не найдя меня, обратил
внимание на кучку еврейской молодежи, столпившейся около моего убежища. Еще
не зная предмета их любопытства, он протолкался сквозь них и... Брат был
вспыльчив и считал нарушенными свои привилегии. Поэтому он только вошел в
мой приют и схватил книгу. Инстинктивно я старался удержать ее, не выпуская
из рук и не отрывая глаз. Зрители шумно ликовали, оглашая улицу хохотом и
криками...
- Дурак! Сейчас закроют библиотеку, - крикнул брат и, выдернув книгу,
побежал по улице. Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще весь во
власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек. На последних,
торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая
картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и какой-то седой старик
гуляет с детьми и смотрит на внучку с нежностью и печалью...
- Неужели... они помирились? - спросил я у брата, которого встретил на
обратном пути из библиотеки, довольного, что еще успел взять новый роман и,
значит, не остался без чтения в праздничный день. Он был отходчив и уже
только смеялся надо мной.
- Теперь ты уже окончательно мешигинер... Приобрел прочную
известность... Ты спрашиваешь: простила ли Флоренса? Да, да... Простила. У
Диккенса всегда кончается торжеством добродетели и примирением.
Диккенс... Детство неблагодарно: я не смотрел фамилию авторов книг,
которые доставляли мне удовольствие, но эта фамилия, такая
серебристо-звонкая и приятная, сразу запала мне в память...
Так вот, как я впервые, - можно сказать на ходу - познакомился с
Диккенсом...
23 января 1912 г.
^TНАЧАЛО XX ВЕКА^U
Л. Н. АНДРЕЕВ
И. А. БУНИН
А. М. РЕМИЗОВ
^TА. М. ГОРЬКИЙ - КОНОВАЛОВ^U
Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну,
стал читать.
Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест
перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза.
- Про что это книжка?
Это были "Подлиповцы".
- Прочитай вслух, а?.. - попросил он
И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе, и,
прислонив свою голову к моим коленям, слушал... Иногда я через книгу
заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они в
памяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания... И рот
его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые
кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил
колени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я
старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю
Сысойки и Пилы.
Наконец я устал и закрыл книгу.
- Все уж? - шепотом спросил меня Коновалов. - Меньше половины...
- Всю вслух прочитаешь?
- Изволь.
- Эх! - Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-то
хотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и для
чего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения.
- Как ты это читаешь! - шепотом заговорил он. - На разные голоса... Как
живые все они... Апроська! Пила... дураки какие! Смешно мне было слушать...
А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь это
как есть настоящие люди... всамделишные мужики... И совсем как живые и
голоса и рожи... Слушай, Максим! Посадим печь - читай дальше!
Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читал
книгу. Потом опять пауза - печь испекла, вынули хлебы, посадили другие,
замесили еще тесто, поставили еще опару... Все это делалось с лихорадочной
быстротой и почти молча.
Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложные
приказания и торопился, торопился...
К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел.
Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными
глазами и молчал, упершись руками в колени...
- Хорошо? - спросил я.
Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотом
заговорил:
- Кто же это сочинил? - В глазах его светилось неизъяснимое словами
изумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством.
Я рассказал, кто написал книгу.
- Ну - человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет - вот до
чего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было?
- То есть как?
- Ну, например, дали ему награду или что там?
- А за что ему нужно дать награду? - спросил я.
- Как за что? Книга... вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее
читают... судят: Пила, Сысойка... какие же это люди? Жалко их станет всем...
Народ темный. Какая у них жизнь? Ну, и...
- И - что?
Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил:
- Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их
поддерживать.
В ответ на это я прочитал ему целую лекцию... Но - увы! - она не
произвела того впечатления, на которое я рассчитывал.
Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и стал
вздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал.
Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня.
- Так ему, значит, ничего и не дали? - спросил он.
- Кому? - осведомился я, позабыв о Решетникове.
- Сочинителю-то?
Я не ответил ему, чувствуя раздражение против слушателя, очевидно, не
считавшего себя в силах решать мировые вопросы.
Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в
свои руки, осторожно повертел ее, открыл, закрыл и, положив на место,
глубоко вздохнул.
- Как все это премудро, господи! - вполголоса заговорил он. - Написал
человек книгу... бумага и на ней точечки разные - вот и все. Написал и...
умер он?
- Умер, - сказал я.
- Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и
говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди - Пила,