menu {меню (франц.).}. Сверх того, для сношений в непредвиденном случае
между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых
живущие на далеком расстоянии разговаривают друг с другом. "..."

"..." Нынешний Министр примирений вполне достоин своего звания; он еще
молод, но волосы его уже поседели от беспрерывных трудов; в лице его
выражается доброта вместе с проницательностию и глубокомыслием.
Кабинет его завален множеством книг и бумаг; между прочим, я видел у
него большую редкость: Свод русских законов, изданный в половине XIX
столетия по Р. X.; многие листы истлели совершенно, но другие еще
сохранились в целости; эта редкость как святыня хранится под стеклом в
драгоценном ковчеге, на котором начертано имя государя, при котором этот
свод был издан.
"Это один из первых памятников, - сказал мне хозяин, - Русского
законодательства; от изменения языка, в течение столь долгого времени,
многое в сем памятнике сделалось ныне совершенно необъяснимым, но из того,
что мы до сих пор могли разобрать, видно, как древне наше просвещение! такие
памятники должно сохранять благодарное потомство". "..."

"..." Сегодня поутру зашел ко мне г-н Хартин и пригласил осмотреть залу
общего собрания Академии. "Не знаю, - сказал он, - позволят ли нам сегодня
остаться в заседании, но до начала его вы успеете познакомиться с некоторыми
из здешних ученых".
Зала Ученого Конгресса, как я тебе уже писал, находится в здании
Кабинета Редкостей. Сюда, сверх еженедельных собраний, собираются ученые
почти ежедневно; большею частию они здесь и живут, чтобы удобнее
пользоваться огромными библиотеками и физическою лабораторией Кабинета. Сюда
приходят и физик, и историк, и поэт, и музыкант, и живописец; они благородно
поверяют друг другу свои мысли, опыты, даже и неудачные, самые зародыши
своих открытий, ничего не скрывая, без ложной скромности и без
самохвальства; здесь они совещаются о средствах согласовать труды свои и
дать им единство направления; сему весьма способствует особая организация
сего сословия, которое я опишу тебе в одном из будущих моих писем. Мы вошли
в огромную залу, украшенную статуями и портретами великих людей; несколько
столов были заняты книгами, а другие физическими снарядами, приготовленными
для опытов; к одному из столов были протянуты проводники от огромнейшей в
мире гальвано-магнетической цепи, которая одна занимала особое здание в
несколько этажей.
Было еще рано и посетителей мало. В небольшом кружку с жаром говорили о
недавно вышедшей книжке; эта книжка была представлена Конгрессу одним
молодым археологом и имела предметом объяснить весьма спорную и любопытную
задачу, а именно о древнем названии Петербурга. Тебе, может быть,
неизвестно, что по сему предмету существуют самые противоречащие мнения.
Исторические свидетельства убеждают, что этот город был основан тем великим
государем, которого он носит имя. Об этом никто не спорит; но открытия
некоторых древних рукописей привели к мысли, что, по неизъяснимым причинам,
сей знаменитый город в продолжение тысячелетия несколько раз переменял свое
название. Эти открытия привели в волнение всех здешних археологов: один из
них доказывает, что древнейшее название Петербурга было Петрополь, и
приводит в доказательство стих древнего поэта:

Петрополь с башнями дремал...

Ему возражали, и не без основания, что в этом стихе должна быть
опечатка. Другой утверждает, также основываясь на древних свидетельствах,
что древнейшее название Петербурга было Петроград. Я не буду высчитывать
всех других предположений по сему предмету: молодой археолог опровергает их
всех без исключения. Перерывая полуистлевшие слои древних книг, он нашел
связку рукописей, которых некоторые листы больше других были пощажены
временем. Несколько уцелевших строк подали ему повод написать целую книгу
комментарий, в которых он доказывает, что древнее название Петербурга было
Питер; в подтверждение своего мнения, он представил Конгрессу подлинную
рукопись. Я видел сей драгоценный памятник древности; он писан на той ткани,
которую древние называли бумагою и которой тайна приготовления ныне
потеряна; впрочем, жалеть нечего, ибо ее непрочность причиною тому, что для
нас исчезли совершенно все письменные памятники древности. Я списал для тебя
эти несколько строк, приведших в движение всех ученых; вот они:
"Пишу я вам, почтеннейший, из Питера, а на днях отправляюсь в
Кронштадт, где мне предлагают место помощника столоначальника... с
жалованьем по пятисот рублей в год..." Остальное истребилось временем.
Ты можешь себе легко представить, к каким любопытным исследованиям
могут вести сии немногие драгоценные строки; очевидно, что это отрывок из
письма, но кем и к кому оно было написано? вот вопрос, вполне достойный
внимания ученого мира. "..."

"..."В первый раз еще мне удалось видеть в подлиннике древнюю рукопись;
ты не можешь представить, какое особенное чувство возбудилось в моей душе,
когда я смотрел на этот величественный памятник древности, на этот почерк
вельможи, может быть великого человека, переживший его по крайней мере
четыре тысячи столетия, человека, от которого, может быть, зависела судьба
миллионов; в самом почерке есть что-то необыкновенно стройное и
величественное. Но только чего стоило древним выписывать столько букв для
слов, которые мы ныне выражаем одним значком. Откуда они брали время на
письмо? а писали они много: недавно мне показывали мельком огромное здание,
сохраняющееся доныне с древнейших времен; оно сверху донизу наполнено
истлевшими связками писаной бумаги; все попытки разобрать их были тщетны;
они разлетаются в пыль при малейшем прикосновении; успели списать лишь
несколько слов, встречающихся чаще других, как-то: рапорт, или правильнее
репорт, инструкция, отпуск провианта и прочее т. п., которых значение
совершенно потерялось. Сколько сокровищ для истории, для поэзии, для наук
должно храниться в этих связках, и все истреблено неумолимым временем! Если
мы во многом отстали от древних, то по крайней мере наши писания не
погибнут. Я видел здесь книги, за тысячу лет писанные на нашем стеклянном
папирусе - как вчера писаны! разве комета растопит их?!

...Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических
депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и
некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет
и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором;
проживут еще романы, и то не долго - их заменит театр, учебные книги
заменятся публичными лекциями. Новому труженику науки будет предстоять труд
немалый: поутру облетать (тогда вместо извозчиков будут аэростаты) с десяток
лекций, прочесть до двадцати газет и столько же книжек, написать на лету
десяток страниц и по-настоящему поспеть в театр; но главное дело будет:
отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного
предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему
с первой минуты легкою; будет приискана математическая формула для того,
чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и
быстро расчислить, сколько затем страниц можно пропустить без изъяна.
Скажите: это мечта! ничего не бывало! за исключением аэростатов - все
это воочью совершается: каждый из нас - такой труженик, и облегчительная
формула для чтения найдена - спросите у кого угодно. Воля ваша. Non multum
sed multa {В немногом - многое (лат.).} - без этого жизнь невозможна.



^TА. И. ГЕРЦЕН^U

^TРЕЧЬ, СКАЗАННАЯ ПРИ ОТКРЫТИИ ПУБЛИЧНОЙ БИБЛИОТЕКИ ДЛЯ ЧТЕНИЯ В ВЯТКЕ 6 ДЕКАБРЯ 1837 ГОДА^U

Милостивые государи! С тех пор, как Россия в лице великого Петра
совещалась с Лейбницем о своем просвещении, с тех пор, как она царю передала
дело своего воспитания, - правительство, подобное солнцу, ниспослало лучи
света тому великому народу, которому только недоставало просвещения, чтоб
сделаться первым народом в мире. Оно продолжало жизнь Петра выполнением его
мысли, постоянно, неутомимо прививая России науку. Цари, как великий Петр,
стали впереди своего народа и повели его к образованию. Ими были заведены
академии и университеты, ими были призваны люди, знаменитые на ученом
поприще. А они нам передали европейскую науку, и мы вступили во владение ее,
не делая тех жертв, которых она стоила нашим соседям; они нам передали
изобретения, найденные по тернистому пути, который сами прокладывали, а мы
ими воспользовались и пошли далее; они передали прошедшее Европы, а мы
отворили бесконечный ипподром в будущее. - Свет распространяется быстро,
потребность ведения обнаружилась решительно во всех частях этой вселенной,
называемой: Россия. Чтоб удовлетворить ей, учебных заведений оказалось
недостаточно; аудитория открыта для некоторых избранных, массам надобно
другое. Сфинксы, охраняющие храм наук, не каждого пропускают, и не каждый
имеет средство войти в него. Для того, чтоб просвещение сделать народным,
надобно было избрать более общее средство и разменять, так сказать, науку на
мелкие деньги. И вот наш великий царь предупреждает потребность народную
заведением публичных библиотек в губернских городах. Публичная библиотека -
это открытый стол идей, за который приглашен каждый, за которым каждый
найдет ту пищу, которую ищет; это - запасной магазейн, куда одни положили
свои мысли и открытия, а другие берут их в рост. В той стране, где
просвещение считается необходимым, как хлеб насущный, - в Германии, это
средство давно уже известно: там нет маленького городка, где бы не было
библиотеки для чтения; там все читают; работник, положив молот, берет книгу,
торговка ожидает покупщика с книгою в руке; и после этого обратите внимание
ваше на образованность народа германского, и вы увидите пользу чтения.
Это-то влияние, вместе с положительной пользой распространения открытий,
поселило великую мысль учредить публичные библиотеки на всех местах, где
связываются узлы гражданской жизни нашей обширной родины. Августейшим
утверждением своим государь император дал жизнь этой мысли, и в большей
части значительных городов империи открыты библиотеки. Пожертвования ваши,
милостивые государи, доказывают, что здешнее общество оправдало попечения
правительства. Нет места сомнению, что святое начинание наше благословится
богом.
Теперь позвольте мне, милостивые государи, обратиться исключительно к
будущим читателям; не новое хочу я им сказать, а повторить известные всем
вам мысли о том, что такое книга.
Отец передает сыну опыт, приобретенный дорогими трудами, как дар, для
того чтоб избавить его от труда уже совершенного. Точно так поступали целые
племена; так составились на Востоке эти предания, имеющие силу закона: одно
поколение передавало свой опыт другому; это другое, уходя, прибавляло к нему
результат своей жизни, и вот составилась система правил, истин, замечаний,
на которую новое поколение опирается как на предыдущий факт и которое хранит
твердо в душе своей как драгоценное отцовское наследие. Этот предыдущий
факт, этот-то опыт, написанный и брошенный в общее употребление, есть книга.
Книга - это духовное завещание одного поколения другому, совет умирающего
старца юноше, начинающему жить; приказ, передаваемый часовым, отправляющимся
на отдых, часовому, заступающему его место. Вся жизнь человечества
последовательно оседала в книге: племена, люди, государства исчезали, а
книга оставалась. Она росла вместе с человечеством, в нее кристаллизовались
все учения, потрясавшие умы, и все страсти, потрясавшие сердца; в нее
записана та огромная исповедь бурной жизни человечества, та огромная
аутография, которая называется всемирной историей. Но в книге не одно
прошедшее; она составляет документ, по которому мы вводимся во владение
настоящего, во владение всей суммы истин и усилий, найденных страданиями,
облитых иногда кровавым потом; она - программа будущего. Итак, будем уважать
книгу! Это - мысль человека, получившая относительную самобытность, это -
след, который он оставил при переходе в другую жизнь.

Было время, когда и букву и книгу хранили тайной, именно потому, что
массы не умели оценить того, что они выражали. Жрецы Египта, желая пламенно
высказать свою теодицею, исписали все храмы, все обелиски, - но исписали
иероглифами, для того чтоб одни избранные могли понимать их. Левиты хранили
в святой скинии небом вдохновенные книги Моисея. Настали другие времена.
Христианство научило людей уважать слово человеческое, народы сбегались
слушать учителей и с благоговением читали писания св. отцов и легенды. Слово
было оценено, а между тем мысль окрепла, наука двинулась вперед, ей стало
тесно в школе, народы почувствовали жажду познаний, недоставало токмо
средств распространять мысль быстро, мгновенно, подобно лучам света.
Германия подарила роду человеческому книгопечатание, и мысль написанная
разнеслась во все четыре конца мира и отзывалась, тысячи раз повторенная в
тысяче сердцах.
Вспомнив это, не грустно ли будет думать, что праздность может иного
заставить приходить сюда вялой рукой оборачивать страницы, как будто книга
назначена токмо для препровождения времени? Нет, будем с почтением входить в
этот храм мысли, утомленные заботами вседневной жизни; придем сюда отдохнуть
душою и, укрепленные на новый труд, всякий раз благословим нынешний день,
столь близкий русскому сердцу, столь торжественный и с памятью которого
соединяется день рождения нашей библиотеки.

1837 г.


^TЗАПИСКИ ОДНОГО МОЛОДОГО ЧЕЛОВЕКА^U

Ребячество оканчивалось преждевременно; я бросил игрушки и принялся
читать. Так иногда в теплые дни февраля наливаются почки на деревьях,
подвергаясь ежедневно опасности погибнуть от мороза и лишить дерево лучших
соков. За книги принялся я скуки ради - само собою разумеется, не за
учебные. Развившаяся охота к чтению выучила меня очень скоро по-французски и
по-немецки и с тем вместе послужила вечным препятствием доучиться. Первая
книга, которую я прочел con amore {с любовью (итал.).}, была "Лолотта и
Фанфан", вторая - "Алексис, или домик в лесу". С легкой ручки мамзель
Лолотты я пустился читать без выбора, без устали, понимая, не понимая,
старое и новое, трагедии Сумарокова, "Россиаду", "Российский феатр" etc.,
etc. И, повторяю, это неумеренное чтение было важным препятствием учению.
Покидая какой-нибудь том "Детей аббатства" и весь занятый лордом Мортимером,
мог ли я с охотой заниматься грамматикой и спрягать глагол aimer {любить
(франц.).} с его адъютантами etre и avoir {быть и иметь (франц.).}, после
того, как я знал, как спрягается он жизнию и в жизни? К тому же романы я
понимал, а грамматику нет; то, что теперь кажется так ясно текущим из
здравого смысла, тогда представлялось какими-то путами, нарочно выдуманными
затруднениями. Бушо не любил меня и с скверным мнением обо мне уехал в Мец.
Досадно! Когда поеду во Францию, заверну к старику. Чем же мне убедить его?
Он измеряет человека знанием французской грамматики, и то не какой-нибудь, а
именно восьмым изданием Ломондовой, - а я только не делаю ошибок на
санскритском языке, и то потому, что не знаю его вовсе. Чем же? Есть у меня
доказательство, - ну, уж это мой секрет, а старик сдастся, как бы только он
не поторопился на тот свет; впрочем, я и туда поеду: мне очень хочется
путешествовать.
Перечитав все книги, найденные мною в сундуке, стоявшем в кладовой, я
стал промышлять другие, и провизор на Маросейке, приносивший когда-то Зандов
портрет и всегда запах ребарбара с розой, прислал мне засаленные и ощипанные
томы Лафонтена; томы эти совершенно свели меня с ума. Я начал с романа "Der
Sonderling" {Чудак (нем.).} и пошел, и пошел!.. Романы поглотили все мое
внимание, читая, я забывал себя в камлотовой курточке и переселялся
последовательно в молодого Бургарда, Алкивиада, Ринальдо Ринальдини и т. д.
Но как мое умственное обжорство не знало меры, то вскоре недостало в
фармации на Маросейке романов, и я начал отыскивать везде всякую дрянь,
между прочим, отрыл и "Письмовник" Курганова - этот блестящий предшественник
нравственно-сатирической школы в нашей литературе. Богатым запасом истин и
анекдотов украсил Курганов мою память; даже до сих пор не забыты некоторые,
например: "Некий польский шляхтич ветрогонного нрава, желая оконфузить
одного ученого, спросил его, что значит обол, парабол, фарибол? Сей отвечал
ему..." и т. д. Можете в самом источнике почерпнуть острый ответ.
Полезные занятия Кургановым и Лафонтеном были вскоре прерваны новым
лицом. К человеку французской грамоты присоединился человек русской
грамматики, Василий Евдокимович Пациферский {Иван Евдокимович Протопопов, он
был впоследствии штаб-лекарем в каком-то карабинерном полку; носились слухи,
что он был убит во время старорусского бунта. - Примеч. А. И. Герцена. 1862
г.}, студент медицины. Господи боже мой, как он, бывало, стучит дверью,
когда придет, как снимает калоши, как топает! Волосы носил он ужасно длинные
и никогда не чесал их по выходе из рязанской епархиальной семинарии; на
иностранных словах ставил он дикие ударения школы, а французские щедро
снабжал греческой лямбда и русским ъ на конце. Но благодарность студенту
медицины: у него была теплая человеческая душа, и с ним с первым стал я
заниматься, хотя и не с самого начала.
Пока дело шло о грамматике, которая шла в корню, и о географии и
арифметике, которые бежали на пристяжке, Пациферский находил во мне упорную
лень и рассеянность, приводившую в удивление самого Бушо, не удивлявшегося
ничему (как было сказано), кроме соборной церкви в Меце. Он не знал, что
делать, не принадлежа к числу записных учителей, готовых за билет час целый
толковать свою науку каменной стене. Василий Евдокимович краснея брал деньги
и несколько раз хотел бросить уроки. Наконец, он переменил одну пристяжную,
и наскоро прочитавши в Гейме, изданном Титом Каменецким, о ненужной и только
для баланса выдуманной части света, Австралии, принялся за историю, и вместо
того, чтоб задавать в Шрекке до отметки ногтем, он мне рассказывал, что
помнил и как помнил; я должен был на другой день ему повторять своими
словами, и я историей начал заниматься с величайшим прилежанием. Пациферский
удивился и, утомленный моею ленью в грамматике, он поступил, как настоящий
студент: положил ее к стороне, и вместо того, чтоб мучить меня местничеством
между е и ять, он принялся за словесность. Повторяю, у него душа была
человеческая, сочувствовавшая изящному, - и ленивый ученик, занимавшийся во
время класса вырезыванием иероглифов на столе, быстро усвоивал себе
школьно-романтические воззрения будущего медико-хирурга. Уроки Пациферского
много способствовали к раннему развитию моих способностей. В двенадцать лет
я помню себя совершенным ребенком, несмотря на чтение романов; через год я
уже любил заниматься, и мысль пробудилась в душе, жившей дотоле одним
детским воображением.
Но в чем же состояло преподавание словесности Василия Евдокимовича -
мудрено сказать; это было какое-то отрицательное преподавание. Принимаясь за
риторику, Василий Евдокимович объявил мне, что она - пустейшая ветвь из всех
ветвей и сучков древа познания добра и зла, вовсе ненужная: "Кому бог не дал
способности красно говорить, того ни Квинтилиан, ни Цицерон не научат, а
кому дал, тот родился с риторикой". После такого введения он начал по
порядку толковать о фигурах, метафорах, хриях. Потом он мне предписал diurna
manu nocturnaque {денно и нощно (лат.).} переворачивать листы "Образцовых
сочинений", гигантской хрестоматии томов в двенадцать, и прибавил, для
поощрения, что десять строк "Кавказского пленника" лучше всех образцовых
сочинений Муравьева, Капниста и компании. Несмотря на всю забавность
отрицательного преподавания, в совокупности всего, что говорил Василий
Евдокимович, проглядывал живой, широкий современный взгляд на литературу,
который я умел усвоить и, как обыкновенно делают последователи, возвел в
квадрат и в куб все односторонности учителя. Прежде я читал с одинаким
удовольствием все, что попадалось: трагедии Сумарокова, сквернейшие переводы
восьмидесятых годов разных комедий и романов; теперь я стал выбирать,
ценить. Пациферский был в восторге от новой литературы нашей, и я, бравши
книгу, справлялся тотчас, в котором году печатана, и бросал ее, ежели она
была печатана больше пяти лет тому назад, хотя бы имя Державина или
Карамзина предохраняло ее от такой дерзости. Зато поклонение юной литературе
сделалось безусловно, - да она и могла увлечь именно в ту эпоху, о которой
идет речь. Великий Пушкин явился царем-властителем литературного движения;
каждая строка его летала из рук в руки; печатные экземпляры "не
удовлетворяли", списки ходили по рукам. "Горе от ума" наделало более шума в
Москве, нежели все книги, писанные по-русски, от "Путешествия Коробейникова
к святым местам" до "Плодов чувствований" князя Шаликова. "Телеграф" начинал
энергически свое поприще и неполными, угловатыми знаками своими быстро
передавал европеизм; альманахи с прекрасными стихами, поэмы сыпались со всех
сторон; Жуковский переводил Шиллера, Козлов - Байрона, и во всем, у всех
была бездна надежд, упований, верований горячих и сердечных. Что за восторг,
что за восхищенье, когда я стал читать только что вышедшую первую главу
"Онегина"! Я ее месяца два носил в кармане, вытвердил на память. Потом, года
через полтора, я услышал, что Пушкин в Москве. О боже мой, как пламенно я
желал увидеть поэта! Казалось, что я вырасту, поумнею, поглядевши на него. И
я увидел, наконец, и все показывали, с восхищеньем говоря: "Вот он, вот он"
{Ценсурный пропуск. - Примеч. 1862 г.}...

Чацкий.
Вы помните?
Софья.
Ребячество!
Чацкий.
Да-с, а теперь...


Нет, лучше промолчим, потому что Софья Павловна Фамусова совсем не
параллельно развивалась с нашей литературой...
Бушо уехал в Мец; его заменил m-r Маршаль. Маршаль был человек большой
учености (в французском смысле), нравственный, тихий, кроткий; он оставил во
мне память ясного летнего вечера без малейшего облака. Маршаль принадлежал к
числу тех людей, которые отроду не имели знойных страстей, которых характер
светел, ровен, которым дано настолько любви, чтоб они были счастливы, но не
настолько, чтоб она сожгла их. Все люди такого рода - классики par droit de
naissance {по праву рождения (франц.).}; его прекрасные познания в древних
литературах делали его, сверх того, классиком par droit de conquete {по
праву завоевания (франц.).}. Откровенный почитатель изящной, ваятельной
формы греческой поэзии и вываянной из нее поэзии века Людовика XIV, он не
знал и не чувствовал потребности знать глубоко духовное искусство Германии.
Он верил, что после трагедий Расина нельзя читать варварские драмы Шекспира,
хотя в них и проблескивает талант; верил, что вдохновение поэта может только
выливаться в глиняные формы Батте и Лагарпа; верил, что бездушная поэма
Буало есть Corpus juris poeticus {Свод законов поэзии (лат.).}; верил, что
лучше Цицерона никто не писал прозой; верил, что драме так же необходимы три
единства, как жиду одно обрезанье. При всем этом ни в одном слове Маршаля не
было пошлости. Он стал со мною читать Расина в то самое время, как я попался
в руки Шиллеровым "Разбойникам"; ватага Карла Моора увела меня надолго в
богемские леса романтизма. Василий Евдокимович неумолимо помогал
разбойникам, и китайские башмаки лагарповского воззрения рвались по швам и
по коже.
Из сказанного уже видно, что все учение было бессистемно; оттого я
выучился очень немногому и, вместо стройного целого, в голове моей
образовалась беспорядочная масса разных сведений, общих мест, переплетенных
фантазиями и мечтами. Наука зато для меня не была мертвой буквой, а живою
частью моего бытия, но это увидим после. Ко времени, о котором речь,
относится самая занимательная статья моего детства. Мир книжный не
удовлетворял меня; распускавшаяся душа требовала живой симпатии, ласки,
товарища, любви, а не книгу, - и я вызвал, наконец, себе симпатию, и еще из
чистой груди девушки. "..."

1840 г.


^TН. Д. ИВАНЧИН-ПИСАРЕВ - БИБЛИОФИЛЫ^U

В нравственном мире, как и в физическом, все оттенено, все различено по
степеням, по разрядам. Охота до книг разделяется также на многие разряды. Ни
слова о библиофилах, которые дорожат первым изданием (editio princeps)
Гутенбергов, Альдов, Эльзевиров, почти не раскрывают их, чтобы не повредить
всецелости экземпляра, для обладания коим подъято было столько трудов,
истрачено столько денег; ибо он редчайший, едва ли не единственный: он с
ошибками в нумерации страниц и с краями менее обрезанными (la marge non
rognee), - ни слова о них: я сам из числа таких чудаков по охоте к эстампам.
Еще менее можно сказать здесь об охотниках обыкновенных, которые читают свои
книги, не щадя экземпляра; эти, в случае истребления их библиотеки пожаром,
готовы, подобно Фенелону, сказать друзьям: "Было бы жаль, если бы я не
помнил всего содержания своих книг". В характере этого разряда нет ничего
резкого, казистого.
Но вот бывали еще такие библиофилы: у одних книги расставлены так:
большие на нижних, малые на верхних полках и, если не придутся форматы