Страница:
Прямо под ногами, презрев все и вся, спала на полу молодичка в роскошном павлопосадском платке. На нее дуло сразу из двух дверей, и Ася кинулась ее поднимать, спасая от пневмонии, радикулита и кучи всяких других болезней, которые еще по-старому продолжают связывать со сквозняком, ветром и холодом. Но молодичка только удобней устроилась, и тогда Ася стала загораживать ее чужими чемоданами.
– Двери хлопают, дует,– сказала она и посмотрела вокруг. Но никто не пошевелился, только крохотная старушка в старинной шляпе с вуалью махнула Асе рукой и показала место в кресле рядом с собой.
– Я маленькая,– сказала она.– А вы без вещей и тоже худенькая.
Им было, конечно, тесно, но зато Ася спрятала старушку от сквозняка. Подумав, она снова потолкала молодичку.
– Бесполезно,– сказала старушка,– она тут третью ночь. Пусть хоть поспит.
Ася достала блокнот.
«Тоска по астеническому типу. По обнаженной духовности. Когда откровенная боль – быстрее приходит сочувствие, сопереживание. Гостиничная Зоя отлично одета. Любава – откровенно здорова. Дух болен, но это не видно. (Меня жалеть легче – потертые обшлага? А Калю?) Как просто, когда все на виду. А если не видно, тогда одно объяснение – с жиру бесятся. А ведь не с жиру! Ровесница Любавы, москвичка. Тоже все есть плюс столица. Раздражительна, плаксива, зла. К ней приглашают сексолога. Прогресс, широта взглядов! А она, как и та, просто одинока. Дефицит участия, дружбы, любви. Страдание в момент формирования души естественно. Его не надо лечить. Его надо понимать и сопереживать. Умеем ли мы сопереживать?
Сочувствие – инстинктивно, сопереживание – разумно. Зоя сформировалась без сопереживателей. Поэтому так резка. «Вы» и «мы». Она, так сказать, «обошлась без людей». Любава не обошлась. Искала. Даже в жалком учителишке. (Я же пошла к Феде!) Слепота родительской любви. Обуть, одеть… На московском уровне – вызвать сексолога. А надо иногда просто вместе поплакать. Мать Любавы знает, как плачут от голода. От холода. Она знает, что такое похоронка. После войны она плакала от усталости (ей было пятнадцать, а она работала как взрослая). Дочери плакать, по ее разумению, не от чего. Она и тыкалась носом в жизнь Любавы, как слепой котенок. Искала, где подоткнуть, что прикрыть. Ей бы такую жизнь! Хоть бы на осьмушку такую! Чего ей надо, рыбоньке? Какого рожна? А была каплей, переполнившей чашу непонимания.– Ася поежилась: от двери дуло.– Что такое проблема отцов и детей, проблема поколений? Это ведь жизнь и смерть, уход и приход? До сих пор у «старых» и «молодых» жизненный опыт повторялся: всем доставались и война, и голод, и лишения. Сейчас другая полоса. И кто-то первый крикнул: они не такие, потому что не знали горя. Так неужели же воевать, чтобы знали фунт лиха?»
Представилась Ленка в огромном платке, крест-накрест на груди, возле печки-буржуйки. А она, Ася, безжалостно, с хрустом рвет и бросает в печное нутро разорванного пополам Гоголя. Почему именно Гоголя? Ведь его она должна была оставить. Начать следовало с других… «Я, кажется, напредставляю себе…– подумалось Асе.– Меня за такую мысль, выскажи я ее вслух,– писала она,– распяли бы без суда и следствия, и правильно сделали бы! Но как втолковать, что воспитание конкретно? Что многое из старого опыта уже не годится? Что при хорошей жизни нашего ребенка требуются иные слова воздействия, чем при плохой. Что когда всем трудно, не надо объяснять, что такое сострадание. Оно возникает естественно. А когда всем вполне спокойно и не надо делиться куском хлеба, то разве это значит, что вообще не надо делиться? Надо человека в хорошей жизни готовить к несчастью? Отвратительная крамола! Договорились до осуждения оптимизма! Но я зацеплюсь за это. Его стоит слегка пошатать и поразламывать, оптимизм нашей педагогики, в котором полно радости от «уровня жизни» и так мало радости от «уровня души». Уровень души… Это моя тема. И если я ее не напишу, грош мне цена… Грош цена… Грош цена… Я напишу!!! Ради моей Ленки, которая в свои двенадцать лет вся в иронии, как в броне. В иронии – ко всему: к папе, который «приземленный технарь», к маме, которая «возвышенный гуманитарий». На ее взгляд, мы ничего не понимаем в этой жизни. То, что мы знаем, она расценивает как незнание. А это значит, что у моей девочки, у моего несмышленыша, будет две дороги: Любавы или Кати… Или Кали? Что-то будет, что-то будет…
Кто знает? Разве в наших силах преодолеть непреодолимое: вот хотя бы эту пургу… А это такая малость – пурга в дороге… О ней и не вспомнишь потом. С человеком случается что угодно, так уж он устроен. Что угодно, где угодно и без предупреждения. Я поводырь? Но ведь молодежь не слепая – зрячая. Тогда кто мы? Компас? Пошлость… Сигнал? Тоненькие позывные к состраданию и пониманию… Дети идут, живут, растут, а мы подаем сигналы, пока живы? Это им поможет? Не знаю…»
Ася закрыла блокнот и огляделась. Добрая старушка сидела рядом не одна. Рядом с ней на ящике из-под пива сидел старик с синими-синими глазами. «Сколько им?» – подумала Ася. И не смогла понять, потому что в той старости, что была после шестидесяти, еще не ориентировалась. Могло им быть по семьдесят, могло и по девяносто. У старушки были крохотные ботинки, из них торчали белые шерстяные носки, лицо у старика было будто расчерчено тонким красным пером, словно для демонстраций всей системы капиллярных сосудов. «В таком возрасте отправляться в дорогу? – подумала Ася.– Он же гипертоник».
– Вы куда не прилетели? – спросила она. Вопрос был, конечно, неправильный, старушка заморгала, стараясь понять, а старик посмотрел на Асю сердито.
– Вы куда летите? – поправилась Ася.
– Ага,– обрадовалась старушка.– Нам далеко. Мы – в Донбасс… Нас пригласили… Мой муж ветеран шахтного строительства… Он много выстроил шахт…
Одна из них – выдающаяся… Ей будут вручать орден. И нас пригласили…
Ветеран фыркнул. Ему явно не нравилась эта развернутая информация. Он даже отвернулся.
– Мы бы ни за что не решились на такую поездку,– продолжала старушка, игнорируя недовольство мужа,– но мы все равно должны были лететь в Москву к сыну. У него скоро шестидесятилетие. И по дороге решились заехать…
«Господи, сыну уже шестьдесят»,– подумала Ася.
– Да,– поняла старушка.– Мне восемьдесят, а мужу – восемьдесят два.
Ветеран рассвирепел. Ася видела, как помрачнело его лицо и как он посмотрел на жену своими синими глазами, с плавающими, как у сиамской кошки, зрачками.
«Злой он, этот дед»,—подумала Ася и решила спасать старушку. Надо сделать вид, что ей, Асе, все это очень интересно.
– Никогда не дашь вам ваших лет,– сказала она. Пусть ложь, но ведь из всех возможных – самая святая и безобидная.– А где эта самая знаменитая шахта?
Старушка назвала. И на Асю пахнуло жарким Маришиным новосельем, вспомнились закатанные до локтей мягкие руки Полины. Как та подкладывает ей в тарелку горяченького и шепчет:
«Та ты йишь… Ты на ных не дывысь… Тоби зараз сыла нужна…»
– Господи! – сказала Ася.– Я же знаю это место. Там живет одна. удивительная женщина, я ее очень люблю. Там целая история… Она мачеха моей подруги, которая сейчас живет в Москве. Конечно, мачеха не то слово… Мы все ее зовем Полиной, хоть она нам в матери годится. Может быть, вы ее знаете?
И Ася – ну надо же отплатить благодарностью за поделенное кресло, надо спасти старушку от стариковского гнева – стала рассказывать сама. Как училась в университете, как привозила им Полина и пирожки, и соленые огурчики, и сало. Как собирала У девчонок стираное, на их взгляд, бельишко и перестирывала по-своему. Как они не узнавали потом свои платья и кофточки; как водили они Полину в Большой театр; как она вошла в фойе и заплакала. Они растерялись, а она утешала их: «Это я от радости». Ася и не заметила, что рассказывает уже не для них, а для себя. Почему-то вдруг до огромных размеров выросло значение и тех слез Полины, и того, как они после пили в общежитии чай – Полина, Ася и Мариша – и не могли наговориться.
«Вы так всегда и живите, девочки»,– говорила им Полина.
«Как?» – спрашивали они.
Эти слова Полины – «Так и живите», сказанные тогда, после театра, понимались ими, как живите так же возвышенно, так же красиво… И Мариша сказала: «Зашлют куда-нибудь к черту на рога». А Полина сказала: «Ой, девочки, а там люди, наверное, лучше». Ася вдруг почувствовала, что должна позвонить Марише. Обязательно. Что та ее ждет, ходит по комнате, что-нибудь передвигает и трещит пальцами. И пусть она попросит прощения от ее имени у Олега и Коровы. Ну не могла она их дождаться, никак не могла. И снова захлестнула ее обида, вспомнились желтые волосы Кали, и мягкий свитер Барса, и такси, взметнувшее невытоптанный субботний снег у порога редакции, и остроносый Крупеня, с трудом потянувший к себе тяжелую дверь… Надо позвонить!
– Я пойду позвоню,– сказала она и встретила немигающий, невидящий взгляд старушки. Что это с ней? Она их заговорила? – Простите меня, ради бога!
А старик закрыл глаза. Дремлет? Ну, конечно. Он дремлет, а она болтает.
– Я позвоню,– повторила она старушке.– Как раз этой Марише.
И встала, и перешагнула через молодичку. Куда идти, ей было известно,– видела указатель. Междугородная на втором этаже.
Но с Москвой связи не было. Была, конечно, специальная, но не для всех. Сказали, что часа через два-три… Какая-то авария у них. Позвонить домой? Ася потопталась в нерешительности и раздумала. Толком ничего не скажешь, а Аркадий будет нервничать, ведь никто не знает, когда она вылетит. За окном кружило, и к окошку, где принимали обратно билеты, стояла очередь. И возле железнодорожного расписания была толпа. Говорили, что умные еще с вечера уехали на вокзал и, наверное, уже едут или приехали, а тут остались те, кому надо быстро. Поди угадай!
Ася спустилась вниз и пошла к старичкам. Сначала она решила, что ошиблась проходом – ни старичков, ни молодички… Нет, все вроде правильно… И увидела, что молодичка сидит в том кресле, где сидели они со старушкой, что она проснулась и теперь, сидя, довольная, разглядывала стоящую, лежащую и кое-как существующую толпу. Мало же человеку надо! А старички исчезли. И пивной ящик тоже исчез. Если учесть, что ни один самолет не улетал и ни один автобус не уходил в город, старички где-то тут. Она их найдет. Вероятно, им повезло, и они нашли более удобное место. И Ася пошла их искать, но их нигде не было. Это было удивительно, здание-то было крохотное, на улице – пурга… Не погуляешь… Ася подумала, что, может, таких очень уж дряхлых могли поместить где-нибудь в служебной части на диванчике; она побывала теперь всюду и знает, что старше их тут никого нет. Когда их самолет сел, в маленькую гостиницу как раз помещали всех, кто с детьми. Там тоже было туго с местами, но, в общем, всех как-то устроили. Может, теперь дошла очередь и до стариков? Восемьдесят лет! Боже, как много! По данным ЮНЕСКО журналисты живут меньше других. Значит, ей не дожить до того момента, когда Ленка уйдет на пенсию. Ленка – и пенсия. Арбуз на дереве. Синие зайцы. Квадратный мяч. И не надо доживать до этого времени. Не надо человеку видеть старость их детей. Это не гуманно. Не надо перекрещивать во времени старость отцов и детей. Так она думала, продолжая бродить по аэропорту, уже без всякой надежды найти старичков, но пытаясь найти местечко, где можно было бы хоть прислониться к чему-нибудь.
…Сидеть на пивном ящике вдвоем было неудобно. Но зато здесь было тепло, в ресторанном тамбуре, куда их пустила уборщица. И пахло апельсинами. Они сидели спина к спине и оба сосали валидол.
…Значит, она все еще там, эта женщина. Удивительно, ее все знают. И она может явиться на это шахтное торжество, она ведь всюду званная. Старик вспомнил, как она его ударила какими-то бумажками, и тяжело задышал. Конечно, Василию повезло. Женился на культурной женщине, но все равно он на всю жизнь был травмирован этой изменой. У них в роду – постоянство. Они не уходят от жен и не изменяют мужьям. И Василий такой. Правда, неизвестно, какой будет внук Женька, но когда он у них два года жил, они старались воспитать его правильно, хотя это было так трудно. Теперь у детей слишком много воли, много прав, много денег. И скажи им, что не хватает строгости, обзовут любыми словами. Он пробовал, знает. Надо же! Эта сучка в Большом театре расплакалась. Когда законного мужа бросала, не плакала. Веселая бегала по городу, только юбка в коленях трещала. А тут, нате вам, слезы оказались близко… Старик ясно представил себе, как она сидит на праздновании в первом ряду и нагло всем улыбается. А этот ее муж, интересно, живой? А может, у нее уже третий? Или четвертый? Такие разве останавливаются…
Старушка слышала, как тяжело дышит старик. Вот ведь как все получилось!.. Кто же думал, что встреча с этой худой, измученной женщиной так обернется? Она помнит так называемую Маришу крохотной толстой девчонкой. Она тогда не удержалась, пошла посмотреть, куда и к кому ушла Полина. Муж не знал об этом, не дай бог! Он тогда сразу все высказал Полининой матери, и точка. На этом отрезал. А она до самой эвакуации общалась с бывшей сватьей. От нее она и узнала адрес. И издали посмотрела – индивидуальный домик на две семьи, крашеная дверь, дворишко неказистый и девчонка бегает в трусах и панамке. И Полина в выцветшем платье моет веник в бочке с водой. Старуха тогда пожелала ей всю жизнь ходить в этом платье и всю жизнь возиться с вениками.
Значит, эта девчонка теперь выросла. Она о ней совсем забыла. В конце концов, ведь у Васеньки все сложилось очень хорошо. И в семье, и по службе. Она везет ему на шестидесятилетие японский транзистор. Покупали его для Женьки, но потом передумали. Все равно ведь все ему же останется. Родители не вечны.
Странно, но, подумав о невечности сына, старушка совсем не думала о себе. Ее беспокоило сейчас, как бы они в ресторанном тамбуре не пропустили посадку на самолет, и она закряхтела, зашевелилась на ящике, поворачиваясь лицом к мужу.
– Ну что ты елозишь? – сказал он. – Нет от тебя покоя…
– А вдруг самолет улетит без нас? – спросила она тихо.
Старик молчал. И она знала, что он не ответит. Он не будет отвечать на ее вопросы ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, потому что считает ее виноватой в том, что разговорилась с той женщиной. Она вздохнула, смирилась. В конце концов, кто-то когда-нибудь выведет их отсюда…
Олег и Корова возвращались в Москву в понедельник днем. Перед самой Москвой они поругались.
– Только идиот может появиться сегодня на работе! – шумела Корова.– Только ты! Но подумал бы хоть обо мне. Ты, порядочный, являешься, а я, прогульщица, дома сижу!
– Надо прийти,– бубнил уже целый час Олег.– Поедем прямо в редакцию, поговорим с Асей, доложимся и объясним все главному.
– Понедельник – плохой день. Явимся завтра утром, чистенькие, выспавшиеся…
– Валяй,– говорил Олег.– Ты – завтра, я – сейчас.
– Но меня вызовут по телефону! – кричала Корова.
– Перегрызи провод.
193
Где-то в глубине души Корова понимала, что Олег прав, но ей хотелось домой, в ванную, ей хотелось полежать на диване, разглядывая высокий лепной потолок. У нее была удивительная квартира, которой она гордилась. В ней все было не как у всех, потому что создавалась она хитрым способом. Когда-то, еще до войны, сосед уговорил ее мать отдать ему одну из двух комнат. Был он личностью ловкой и хитрой, и в результате каких-то сложных махинаций он таки сделал, что хотел. Мать получила какие-то деньги, которых скоро не стало – деньги у матери никогда не держались; кроме того, пришлось наращивать стену между комнатами с их стороны, потому что сосед жил шумно, и в результате комната стала совсем маленькая и непропорционально высокая. «У меня квартира не в квадратных, а в кубических метрах»,– любила говорить Корова. Друзья, приходившие к ней, почтительно замирали перед громадной двустворчатой дверью, а мраморная лестница с чугунными витыми перилами современного человека сражала наповал. И прихожая у Коровы была громадная, и туалет – четыре квадратных метра, и кухня, и все это благолепие старой барской квартиры завершалось нелепой крохотной комнаткой, будто не из того же комплекта. Но Корова именно за эту некомплектность и любила свою квартиру. И любила в нее возвращаться, потому что терпеть не могла гостиничный уют, ничейные кровати, чужие, казенные простыни и полотенца со штампами. Может понять этот вахлак Олег, что ей надо отмокнуть в воде после всех этих страстей-мордастей? Задолдонил одно: ты – домой, а я – в редакцию. Она даже простилась с ним, схватила «левака» и укатила. Олег потоптался возле метро, почему-то ему показалось, что Корова, совершив почетный круг мимо трех вокзалов, выйдет из машины и скажет: «Черт с тобой, поехали!» Но она не вернулась, и он поехал в редакцию один. Уже в лифте он почувствовал знакомое холодящее волнение, какое бывало у него всегда, если он хоть день не бывал на работе. Первый же человек, встреченный в коридоре, мог принести в клюве какую-нибудь новость или предложение, вроде: «Слушай, а не мотнешься ли ты к лаосским партизанам? Нужен репортажик строк на полтораста». И тогда, услышав это, он поймет, что он – на месте, дома, вернулся из командировки. Так было и в этот раз.
– Старик! – услышал он.– Бросай все и дуй в Казахстан. Там есть дед, который, извини, сунет палец в землю и скажет, какой будет урожай. Он в гробу видел этих ученых агрономов! Если бы мы жили в проклятом мире чистогана, я бы на месте этого деда застраховал палец на миллион… Приверженцы чистой науки вполне могут отрубить ему руки за ведьмизм… Каково слово? Сам придумал!
Ну вот. Он вернулся. Все в порядке. Все о'кэй. Спасибо тебе, антинаучный дед. В комнате Аси пыхтела кофеварка и шел обычный треп. Ее не было, а спрашивать у этих дымящих девиц, где она, Олег не хотел. Взять хотя бы это распатланное чудовище Калю. Ну не может он с ней разговаривать серьезно, пусть его бог простит. Это у нее в материале «коровы дремали, как противопожарные машины». Он смеялся, а она говорила, что это образ. А бык-производитель – это же надо такое придумать! – «отдавал зоотехникам свое семя, как выстреливал в космос». «Тоже образ?» – спросил Олег. «Представь себе!» —презрительно сказала Каля. «Нет! Ты представь!.. – заорал на нее Олег.– Быка себе представь». Она ушла, гордо шевеля лопатками: «Я криков слушать не желаю…» Она, конечно, не без способностей, если отвлечься от того, что решительно ничего не знает. И смелая, потому что, не зная, отважно пишет и сравнивает трактор с пылесосом, колхозного пастуха с римским императором, плоскую черную школьную доску с земным шаром и даже себя почему-то с яблочным червем, которого надкусили. «Молчи,– говорили ему,– молчи. Может, это что-то рождается? В муках. Не бей, не замахивайся».
Олег был убежден: ничего не рождается. Всего-навсего переработанный поток книжной информации. В газете цена ему грош. Девица в командировки не ездит – вот что главное. Целый день пыхтит у них кофеварка и перемываются чьи-то кости. Как и сейчас.
Кабинет Крупени был открыт. Сам он сидел за столом и что-то писал. Олег вошел без стука.
– Прибыл,– сказал он.– Об чем и докладываю.
Крупеня взметнулся со стула так, что полетели на пол исписанные листки и один упал к ногам Олега. Он поднял его, протянул Крупене, в последнюю секунду увидев на листке свою фамилию.
– Это я в «Правду». По поводу твоей истории. Их твой материал заинтересовал – я его им отдал, а это, так сказать, преамбула, чтоб они были в курсе всей каши в целом.
– Я бы мог сам,– сказал Олег, чувствуя обиду.
И пожалел, что сказал: Крупеня смутился, как-то скрючился и развел руками.
– Тебя не было. И сегодня мы тебя не ждали. А хотелось не тянуть.
«Ну и скотина же я»,– подумал Олег. И вдруг понял, как важно было для Крупени написать самому эту так называемую преамбулу, которая имела для него какое-то особое значение. И ведь не такой Крупеня человек, чтобы сказать что-то не так и не то…
– Ну и правильно. Только потом покажешь, ладно? – примирительно добавил он.
– Конечно,– сказал Крупеня.– Конечно, покажу. Это же твой материал. Я его только чуть сократил; Ну, как съездилось?
– Нормально,– ответил Олег.– История грустная, но Ася ни в чем нё виновата. Просто стечение обстоятельств.
– Чего ж она тогда сбежала?
– Да нет. Это в двух словах не скажешь. Закормленная заласканная девчонка…
– Ты меня не понял. Я об Асе.
– Почему уехала? Да нечего там было больше делать. Понимаешь? Девица пила молоко, отлеживалась, капризничала…
Крупеня потер лоб и засмеялся.
– Мы с тобой как на разных языках! Я об одном, ты о другом. Ася уехала из Москвы. Уволилась! Понимаешь? Сразу, с ходу, едва поговорив е главным. Я с ней на минуту разминулся. Она решила, что ей вроде нельзя оставаться… Подробностей я не знаю.
– Как – уехала? – не понял Олег. – А почему нас не дождалась?
– Мне это как раз и не нравится,– задумчиво сказал Крупеня.
– Должна была дождаться. Тут подруга ее сегодня с утра подняла шум, позвонили в аэропорт, говорят, улетела еще в субботу. Не по-людски, а? Как скажешь?
– Ничего не понимаю,– развел руками Олег.– Что же она сказала Вовочке?
– Мне он сказал, что расстались интеллигентно. Что она не сочла возможным после такого ЧП оставаться в редакции. Вовочка, кстати, в отличие от нас с тобой, ее понимает.
– Я примитивный,– говорил Олег занудливым голосом, как делал всегда, когда чего-то не понимал или с чем-то не соглашался.– Что было раньше – курица или яйцо? Кто первый сказал «мяу»?
– Как говорят остроумные люди, значения не играет. Дунула, понимаешь, из Москвы как виноватая. Я в тот день долго искал такси! Приехал, а от нее только мусорная корзинка с бумажками.
– Идиотка! – сказал Олег.– Паникерша!
– Будете писать материал?
– Ты меня спрашиваешь? – зло сказал Олег.– Одна баба слабонервная, другая привыкла после командировки откисать в ванне, а мне – разбираться? Не будет материала. Ни хрена не будет.– И Олег, махнув рукой, вышел.
Возле двери стояла Каля.
– Я вас жду,– сказала она, отщелкивая пепел с тонкой сигареты.– Вас интересует Ася? Она улетела еще в субботу. Я звонила в порт.
– Я знаю,– сказал Олег и пошел, потому что знал, был уверен: она больше ничего не скажет, разве что какой был голос у дежурной по порту.
– Голос у дежурной, – прожурчала в спину ему Каля,– был страшно усталый. Оказывается, этот рейс прибыл на место только сегодня утром. Почти сутки пережидали пургу где-то в дороге.– Она шла следом за Олегом, отставив далеко в сторону руку, в которой тоненько дымилась ее сигарета.– Вы должны знать,– продолжала она,– Асю выперли. Я это знаю, потому что была тогда здесь. Сегодня говорят, что она струсила и сбежала. Наверное, было и это. Но ведь ей ничего не оставалось… Я хотела внести ясность, и все.– Резко повернувшись, Каля ушла, и в длинном темном коридоре долго поблескивала ее обтянутая кожаная юбка и как-то в стороне дымилась сигарета.
Светлана, окончив обход участка, шла к Марише. Идучи мимо барака Клюевой, она установила, что окна в ее квартире уже разбиты. Разбитое стекло – меньшее, что могут сделать мальчишки. Большее – пожар, который они обязательно устроят, когда выедут старики Лямкины. А пока старики зажигают лампочки во всех пустых квартирах: мол, мы тут еще живем!
– Двери хлопают, дует,– сказала она и посмотрела вокруг. Но никто не пошевелился, только крохотная старушка в старинной шляпе с вуалью махнула Асе рукой и показала место в кресле рядом с собой.
– Я маленькая,– сказала она.– А вы без вещей и тоже худенькая.
Им было, конечно, тесно, но зато Ася спрятала старушку от сквозняка. Подумав, она снова потолкала молодичку.
– Бесполезно,– сказала старушка,– она тут третью ночь. Пусть хоть поспит.
Ася достала блокнот.
«Тоска по астеническому типу. По обнаженной духовности. Когда откровенная боль – быстрее приходит сочувствие, сопереживание. Гостиничная Зоя отлично одета. Любава – откровенно здорова. Дух болен, но это не видно. (Меня жалеть легче – потертые обшлага? А Калю?) Как просто, когда все на виду. А если не видно, тогда одно объяснение – с жиру бесятся. А ведь не с жиру! Ровесница Любавы, москвичка. Тоже все есть плюс столица. Раздражительна, плаксива, зла. К ней приглашают сексолога. Прогресс, широта взглядов! А она, как и та, просто одинока. Дефицит участия, дружбы, любви. Страдание в момент формирования души естественно. Его не надо лечить. Его надо понимать и сопереживать. Умеем ли мы сопереживать?
Сочувствие – инстинктивно, сопереживание – разумно. Зоя сформировалась без сопереживателей. Поэтому так резка. «Вы» и «мы». Она, так сказать, «обошлась без людей». Любава не обошлась. Искала. Даже в жалком учителишке. (Я же пошла к Феде!) Слепота родительской любви. Обуть, одеть… На московском уровне – вызвать сексолога. А надо иногда просто вместе поплакать. Мать Любавы знает, как плачут от голода. От холода. Она знает, что такое похоронка. После войны она плакала от усталости (ей было пятнадцать, а она работала как взрослая). Дочери плакать, по ее разумению, не от чего. Она и тыкалась носом в жизнь Любавы, как слепой котенок. Искала, где подоткнуть, что прикрыть. Ей бы такую жизнь! Хоть бы на осьмушку такую! Чего ей надо, рыбоньке? Какого рожна? А была каплей, переполнившей чашу непонимания.– Ася поежилась: от двери дуло.– Что такое проблема отцов и детей, проблема поколений? Это ведь жизнь и смерть, уход и приход? До сих пор у «старых» и «молодых» жизненный опыт повторялся: всем доставались и война, и голод, и лишения. Сейчас другая полоса. И кто-то первый крикнул: они не такие, потому что не знали горя. Так неужели же воевать, чтобы знали фунт лиха?»
Представилась Ленка в огромном платке, крест-накрест на груди, возле печки-буржуйки. А она, Ася, безжалостно, с хрустом рвет и бросает в печное нутро разорванного пополам Гоголя. Почему именно Гоголя? Ведь его она должна была оставить. Начать следовало с других… «Я, кажется, напредставляю себе…– подумалось Асе.– Меня за такую мысль, выскажи я ее вслух,– писала она,– распяли бы без суда и следствия, и правильно сделали бы! Но как втолковать, что воспитание конкретно? Что многое из старого опыта уже не годится? Что при хорошей жизни нашего ребенка требуются иные слова воздействия, чем при плохой. Что когда всем трудно, не надо объяснять, что такое сострадание. Оно возникает естественно. А когда всем вполне спокойно и не надо делиться куском хлеба, то разве это значит, что вообще не надо делиться? Надо человека в хорошей жизни готовить к несчастью? Отвратительная крамола! Договорились до осуждения оптимизма! Но я зацеплюсь за это. Его стоит слегка пошатать и поразламывать, оптимизм нашей педагогики, в котором полно радости от «уровня жизни» и так мало радости от «уровня души». Уровень души… Это моя тема. И если я ее не напишу, грош мне цена… Грош цена… Грош цена… Я напишу!!! Ради моей Ленки, которая в свои двенадцать лет вся в иронии, как в броне. В иронии – ко всему: к папе, который «приземленный технарь», к маме, которая «возвышенный гуманитарий». На ее взгляд, мы ничего не понимаем в этой жизни. То, что мы знаем, она расценивает как незнание. А это значит, что у моей девочки, у моего несмышленыша, будет две дороги: Любавы или Кати… Или Кали? Что-то будет, что-то будет…
Кто знает? Разве в наших силах преодолеть непреодолимое: вот хотя бы эту пургу… А это такая малость – пурга в дороге… О ней и не вспомнишь потом. С человеком случается что угодно, так уж он устроен. Что угодно, где угодно и без предупреждения. Я поводырь? Но ведь молодежь не слепая – зрячая. Тогда кто мы? Компас? Пошлость… Сигнал? Тоненькие позывные к состраданию и пониманию… Дети идут, живут, растут, а мы подаем сигналы, пока живы? Это им поможет? Не знаю…»
Ася закрыла блокнот и огляделась. Добрая старушка сидела рядом не одна. Рядом с ней на ящике из-под пива сидел старик с синими-синими глазами. «Сколько им?» – подумала Ася. И не смогла понять, потому что в той старости, что была после шестидесяти, еще не ориентировалась. Могло им быть по семьдесят, могло и по девяносто. У старушки были крохотные ботинки, из них торчали белые шерстяные носки, лицо у старика было будто расчерчено тонким красным пером, словно для демонстраций всей системы капиллярных сосудов. «В таком возрасте отправляться в дорогу? – подумала Ася.– Он же гипертоник».
– Вы куда не прилетели? – спросила она. Вопрос был, конечно, неправильный, старушка заморгала, стараясь понять, а старик посмотрел на Асю сердито.
– Вы куда летите? – поправилась Ася.
– Ага,– обрадовалась старушка.– Нам далеко. Мы – в Донбасс… Нас пригласили… Мой муж ветеран шахтного строительства… Он много выстроил шахт…
Одна из них – выдающаяся… Ей будут вручать орден. И нас пригласили…
Ветеран фыркнул. Ему явно не нравилась эта развернутая информация. Он даже отвернулся.
– Мы бы ни за что не решились на такую поездку,– продолжала старушка, игнорируя недовольство мужа,– но мы все равно должны были лететь в Москву к сыну. У него скоро шестидесятилетие. И по дороге решились заехать…
«Господи, сыну уже шестьдесят»,– подумала Ася.
– Да,– поняла старушка.– Мне восемьдесят, а мужу – восемьдесят два.
Ветеран рассвирепел. Ася видела, как помрачнело его лицо и как он посмотрел на жену своими синими глазами, с плавающими, как у сиамской кошки, зрачками.
«Злой он, этот дед»,—подумала Ася и решила спасать старушку. Надо сделать вид, что ей, Асе, все это очень интересно.
– Никогда не дашь вам ваших лет,– сказала она. Пусть ложь, но ведь из всех возможных – самая святая и безобидная.– А где эта самая знаменитая шахта?
Старушка назвала. И на Асю пахнуло жарким Маришиным новосельем, вспомнились закатанные до локтей мягкие руки Полины. Как та подкладывает ей в тарелку горяченького и шепчет:
«Та ты йишь… Ты на ных не дывысь… Тоби зараз сыла нужна…»
– Господи! – сказала Ася.– Я же знаю это место. Там живет одна. удивительная женщина, я ее очень люблю. Там целая история… Она мачеха моей подруги, которая сейчас живет в Москве. Конечно, мачеха не то слово… Мы все ее зовем Полиной, хоть она нам в матери годится. Может быть, вы ее знаете?
И Ася – ну надо же отплатить благодарностью за поделенное кресло, надо спасти старушку от стариковского гнева – стала рассказывать сама. Как училась в университете, как привозила им Полина и пирожки, и соленые огурчики, и сало. Как собирала У девчонок стираное, на их взгляд, бельишко и перестирывала по-своему. Как они не узнавали потом свои платья и кофточки; как водили они Полину в Большой театр; как она вошла в фойе и заплакала. Они растерялись, а она утешала их: «Это я от радости». Ася и не заметила, что рассказывает уже не для них, а для себя. Почему-то вдруг до огромных размеров выросло значение и тех слез Полины, и того, как они после пили в общежитии чай – Полина, Ася и Мариша – и не могли наговориться.
«Вы так всегда и живите, девочки»,– говорила им Полина.
«Как?» – спрашивали они.
Эти слова Полины – «Так и живите», сказанные тогда, после театра, понимались ими, как живите так же возвышенно, так же красиво… И Мариша сказала: «Зашлют куда-нибудь к черту на рога». А Полина сказала: «Ой, девочки, а там люди, наверное, лучше». Ася вдруг почувствовала, что должна позвонить Марише. Обязательно. Что та ее ждет, ходит по комнате, что-нибудь передвигает и трещит пальцами. И пусть она попросит прощения от ее имени у Олега и Коровы. Ну не могла она их дождаться, никак не могла. И снова захлестнула ее обида, вспомнились желтые волосы Кали, и мягкий свитер Барса, и такси, взметнувшее невытоптанный субботний снег у порога редакции, и остроносый Крупеня, с трудом потянувший к себе тяжелую дверь… Надо позвонить!
– Я пойду позвоню,– сказала она и встретила немигающий, невидящий взгляд старушки. Что это с ней? Она их заговорила? – Простите меня, ради бога!
А старик закрыл глаза. Дремлет? Ну, конечно. Он дремлет, а она болтает.
– Я позвоню,– повторила она старушке.– Как раз этой Марише.
И встала, и перешагнула через молодичку. Куда идти, ей было известно,– видела указатель. Междугородная на втором этаже.
Но с Москвой связи не было. Была, конечно, специальная, но не для всех. Сказали, что часа через два-три… Какая-то авария у них. Позвонить домой? Ася потопталась в нерешительности и раздумала. Толком ничего не скажешь, а Аркадий будет нервничать, ведь никто не знает, когда она вылетит. За окном кружило, и к окошку, где принимали обратно билеты, стояла очередь. И возле железнодорожного расписания была толпа. Говорили, что умные еще с вечера уехали на вокзал и, наверное, уже едут или приехали, а тут остались те, кому надо быстро. Поди угадай!
Ася спустилась вниз и пошла к старичкам. Сначала она решила, что ошиблась проходом – ни старичков, ни молодички… Нет, все вроде правильно… И увидела, что молодичка сидит в том кресле, где сидели они со старушкой, что она проснулась и теперь, сидя, довольная, разглядывала стоящую, лежащую и кое-как существующую толпу. Мало же человеку надо! А старички исчезли. И пивной ящик тоже исчез. Если учесть, что ни один самолет не улетал и ни один автобус не уходил в город, старички где-то тут. Она их найдет. Вероятно, им повезло, и они нашли более удобное место. И Ася пошла их искать, но их нигде не было. Это было удивительно, здание-то было крохотное, на улице – пурга… Не погуляешь… Ася подумала, что, может, таких очень уж дряхлых могли поместить где-нибудь в служебной части на диванчике; она побывала теперь всюду и знает, что старше их тут никого нет. Когда их самолет сел, в маленькую гостиницу как раз помещали всех, кто с детьми. Там тоже было туго с местами, но, в общем, всех как-то устроили. Может, теперь дошла очередь и до стариков? Восемьдесят лет! Боже, как много! По данным ЮНЕСКО журналисты живут меньше других. Значит, ей не дожить до того момента, когда Ленка уйдет на пенсию. Ленка – и пенсия. Арбуз на дереве. Синие зайцы. Квадратный мяч. И не надо доживать до этого времени. Не надо человеку видеть старость их детей. Это не гуманно. Не надо перекрещивать во времени старость отцов и детей. Так она думала, продолжая бродить по аэропорту, уже без всякой надежды найти старичков, но пытаясь найти местечко, где можно было бы хоть прислониться к чему-нибудь.
***
…Сидеть на пивном ящике вдвоем было неудобно. Но зато здесь было тепло, в ресторанном тамбуре, куда их пустила уборщица. И пахло апельсинами. Они сидели спина к спине и оба сосали валидол.
…Значит, она все еще там, эта женщина. Удивительно, ее все знают. И она может явиться на это шахтное торжество, она ведь всюду званная. Старик вспомнил, как она его ударила какими-то бумажками, и тяжело задышал. Конечно, Василию повезло. Женился на культурной женщине, но все равно он на всю жизнь был травмирован этой изменой. У них в роду – постоянство. Они не уходят от жен и не изменяют мужьям. И Василий такой. Правда, неизвестно, какой будет внук Женька, но когда он у них два года жил, они старались воспитать его правильно, хотя это было так трудно. Теперь у детей слишком много воли, много прав, много денег. И скажи им, что не хватает строгости, обзовут любыми словами. Он пробовал, знает. Надо же! Эта сучка в Большом театре расплакалась. Когда законного мужа бросала, не плакала. Веселая бегала по городу, только юбка в коленях трещала. А тут, нате вам, слезы оказались близко… Старик ясно представил себе, как она сидит на праздновании в первом ряду и нагло всем улыбается. А этот ее муж, интересно, живой? А может, у нее уже третий? Или четвертый? Такие разве останавливаются…
Старушка слышала, как тяжело дышит старик. Вот ведь как все получилось!.. Кто же думал, что встреча с этой худой, измученной женщиной так обернется? Она помнит так называемую Маришу крохотной толстой девчонкой. Она тогда не удержалась, пошла посмотреть, куда и к кому ушла Полина. Муж не знал об этом, не дай бог! Он тогда сразу все высказал Полининой матери, и точка. На этом отрезал. А она до самой эвакуации общалась с бывшей сватьей. От нее она и узнала адрес. И издали посмотрела – индивидуальный домик на две семьи, крашеная дверь, дворишко неказистый и девчонка бегает в трусах и панамке. И Полина в выцветшем платье моет веник в бочке с водой. Старуха тогда пожелала ей всю жизнь ходить в этом платье и всю жизнь возиться с вениками.
Значит, эта девчонка теперь выросла. Она о ней совсем забыла. В конце концов, ведь у Васеньки все сложилось очень хорошо. И в семье, и по службе. Она везет ему на шестидесятилетие японский транзистор. Покупали его для Женьки, но потом передумали. Все равно ведь все ему же останется. Родители не вечны.
Странно, но, подумав о невечности сына, старушка совсем не думала о себе. Ее беспокоило сейчас, как бы они в ресторанном тамбуре не пропустили посадку на самолет, и она закряхтела, зашевелилась на ящике, поворачиваясь лицом к мужу.
– Ну что ты елозишь? – сказал он. – Нет от тебя покоя…
– А вдруг самолет улетит без нас? – спросила она тихо.
Старик молчал. И она знала, что он не ответит. Он не будет отвечать на ее вопросы ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, потому что считает ее виноватой в том, что разговорилась с той женщиной. Она вздохнула, смирилась. В конце концов, кто-то когда-нибудь выведет их отсюда…
***
Олег и Корова возвращались в Москву в понедельник днем. Перед самой Москвой они поругались.
– Только идиот может появиться сегодня на работе! – шумела Корова.– Только ты! Но подумал бы хоть обо мне. Ты, порядочный, являешься, а я, прогульщица, дома сижу!
– Надо прийти,– бубнил уже целый час Олег.– Поедем прямо в редакцию, поговорим с Асей, доложимся и объясним все главному.
– Понедельник – плохой день. Явимся завтра утром, чистенькие, выспавшиеся…
– Валяй,– говорил Олег.– Ты – завтра, я – сейчас.
– Но меня вызовут по телефону! – кричала Корова.
– Перегрызи провод.
193
Где-то в глубине души Корова понимала, что Олег прав, но ей хотелось домой, в ванную, ей хотелось полежать на диване, разглядывая высокий лепной потолок. У нее была удивительная квартира, которой она гордилась. В ней все было не как у всех, потому что создавалась она хитрым способом. Когда-то, еще до войны, сосед уговорил ее мать отдать ему одну из двух комнат. Был он личностью ловкой и хитрой, и в результате каких-то сложных махинаций он таки сделал, что хотел. Мать получила какие-то деньги, которых скоро не стало – деньги у матери никогда не держались; кроме того, пришлось наращивать стену между комнатами с их стороны, потому что сосед жил шумно, и в результате комната стала совсем маленькая и непропорционально высокая. «У меня квартира не в квадратных, а в кубических метрах»,– любила говорить Корова. Друзья, приходившие к ней, почтительно замирали перед громадной двустворчатой дверью, а мраморная лестница с чугунными витыми перилами современного человека сражала наповал. И прихожая у Коровы была громадная, и туалет – четыре квадратных метра, и кухня, и все это благолепие старой барской квартиры завершалось нелепой крохотной комнаткой, будто не из того же комплекта. Но Корова именно за эту некомплектность и любила свою квартиру. И любила в нее возвращаться, потому что терпеть не могла гостиничный уют, ничейные кровати, чужие, казенные простыни и полотенца со штампами. Может понять этот вахлак Олег, что ей надо отмокнуть в воде после всех этих страстей-мордастей? Задолдонил одно: ты – домой, а я – в редакцию. Она даже простилась с ним, схватила «левака» и укатила. Олег потоптался возле метро, почему-то ему показалось, что Корова, совершив почетный круг мимо трех вокзалов, выйдет из машины и скажет: «Черт с тобой, поехали!» Но она не вернулась, и он поехал в редакцию один. Уже в лифте он почувствовал знакомое холодящее волнение, какое бывало у него всегда, если он хоть день не бывал на работе. Первый же человек, встреченный в коридоре, мог принести в клюве какую-нибудь новость или предложение, вроде: «Слушай, а не мотнешься ли ты к лаосским партизанам? Нужен репортажик строк на полтораста». И тогда, услышав это, он поймет, что он – на месте, дома, вернулся из командировки. Так было и в этот раз.
– Старик! – услышал он.– Бросай все и дуй в Казахстан. Там есть дед, который, извини, сунет палец в землю и скажет, какой будет урожай. Он в гробу видел этих ученых агрономов! Если бы мы жили в проклятом мире чистогана, я бы на месте этого деда застраховал палец на миллион… Приверженцы чистой науки вполне могут отрубить ему руки за ведьмизм… Каково слово? Сам придумал!
Ну вот. Он вернулся. Все в порядке. Все о'кэй. Спасибо тебе, антинаучный дед. В комнате Аси пыхтела кофеварка и шел обычный треп. Ее не было, а спрашивать у этих дымящих девиц, где она, Олег не хотел. Взять хотя бы это распатланное чудовище Калю. Ну не может он с ней разговаривать серьезно, пусть его бог простит. Это у нее в материале «коровы дремали, как противопожарные машины». Он смеялся, а она говорила, что это образ. А бык-производитель – это же надо такое придумать! – «отдавал зоотехникам свое семя, как выстреливал в космос». «Тоже образ?» – спросил Олег. «Представь себе!» —презрительно сказала Каля. «Нет! Ты представь!.. – заорал на нее Олег.– Быка себе представь». Она ушла, гордо шевеля лопатками: «Я криков слушать не желаю…» Она, конечно, не без способностей, если отвлечься от того, что решительно ничего не знает. И смелая, потому что, не зная, отважно пишет и сравнивает трактор с пылесосом, колхозного пастуха с римским императором, плоскую черную школьную доску с земным шаром и даже себя почему-то с яблочным червем, которого надкусили. «Молчи,– говорили ему,– молчи. Может, это что-то рождается? В муках. Не бей, не замахивайся».
Олег был убежден: ничего не рождается. Всего-навсего переработанный поток книжной информации. В газете цена ему грош. Девица в командировки не ездит – вот что главное. Целый день пыхтит у них кофеварка и перемываются чьи-то кости. Как и сейчас.
Кабинет Крупени был открыт. Сам он сидел за столом и что-то писал. Олег вошел без стука.
– Прибыл,– сказал он.– Об чем и докладываю.
Крупеня взметнулся со стула так, что полетели на пол исписанные листки и один упал к ногам Олега. Он поднял его, протянул Крупене, в последнюю секунду увидев на листке свою фамилию.
– Это я в «Правду». По поводу твоей истории. Их твой материал заинтересовал – я его им отдал, а это, так сказать, преамбула, чтоб они были в курсе всей каши в целом.
– Я бы мог сам,– сказал Олег, чувствуя обиду.
И пожалел, что сказал: Крупеня смутился, как-то скрючился и развел руками.
– Тебя не было. И сегодня мы тебя не ждали. А хотелось не тянуть.
«Ну и скотина же я»,– подумал Олег. И вдруг понял, как важно было для Крупени написать самому эту так называемую преамбулу, которая имела для него какое-то особое значение. И ведь не такой Крупеня человек, чтобы сказать что-то не так и не то…
– Ну и правильно. Только потом покажешь, ладно? – примирительно добавил он.
– Конечно,– сказал Крупеня.– Конечно, покажу. Это же твой материал. Я его только чуть сократил; Ну, как съездилось?
– Нормально,– ответил Олег.– История грустная, но Ася ни в чем нё виновата. Просто стечение обстоятельств.
– Чего ж она тогда сбежала?
– Да нет. Это в двух словах не скажешь. Закормленная заласканная девчонка…
– Ты меня не понял. Я об Асе.
– Почему уехала? Да нечего там было больше делать. Понимаешь? Девица пила молоко, отлеживалась, капризничала…
Крупеня потер лоб и засмеялся.
– Мы с тобой как на разных языках! Я об одном, ты о другом. Ася уехала из Москвы. Уволилась! Понимаешь? Сразу, с ходу, едва поговорив е главным. Я с ней на минуту разминулся. Она решила, что ей вроде нельзя оставаться… Подробностей я не знаю.
– Как – уехала? – не понял Олег. – А почему нас не дождалась?
– Мне это как раз и не нравится,– задумчиво сказал Крупеня.
– Должна была дождаться. Тут подруга ее сегодня с утра подняла шум, позвонили в аэропорт, говорят, улетела еще в субботу. Не по-людски, а? Как скажешь?
– Ничего не понимаю,– развел руками Олег.– Что же она сказала Вовочке?
– Мне он сказал, что расстались интеллигентно. Что она не сочла возможным после такого ЧП оставаться в редакции. Вовочка, кстати, в отличие от нас с тобой, ее понимает.
– Я примитивный,– говорил Олег занудливым голосом, как делал всегда, когда чего-то не понимал или с чем-то не соглашался.– Что было раньше – курица или яйцо? Кто первый сказал «мяу»?
– Как говорят остроумные люди, значения не играет. Дунула, понимаешь, из Москвы как виноватая. Я в тот день долго искал такси! Приехал, а от нее только мусорная корзинка с бумажками.
– Идиотка! – сказал Олег.– Паникерша!
– Будете писать материал?
– Ты меня спрашиваешь? – зло сказал Олег.– Одна баба слабонервная, другая привыкла после командировки откисать в ванне, а мне – разбираться? Не будет материала. Ни хрена не будет.– И Олег, махнув рукой, вышел.
Возле двери стояла Каля.
– Я вас жду,– сказала она, отщелкивая пепел с тонкой сигареты.– Вас интересует Ася? Она улетела еще в субботу. Я звонила в порт.
– Я знаю,– сказал Олег и пошел, потому что знал, был уверен: она больше ничего не скажет, разве что какой был голос у дежурной по порту.
– Голос у дежурной, – прожурчала в спину ему Каля,– был страшно усталый. Оказывается, этот рейс прибыл на место только сегодня утром. Почти сутки пережидали пургу где-то в дороге.– Она шла следом за Олегом, отставив далеко в сторону руку, в которой тоненько дымилась ее сигарета.– Вы должны знать,– продолжала она,– Асю выперли. Я это знаю, потому что была тогда здесь. Сегодня говорят, что она струсила и сбежала. Наверное, было и это. Но ведь ей ничего не оставалось… Я хотела внести ясность, и все.– Резко повернувшись, Каля ушла, и в длинном темном коридоре долго поблескивала ее обтянутая кожаная юбка и как-то в стороне дымилась сигарета.
***
Светлана, окончив обход участка, шла к Марише. Идучи мимо барака Клюевой, она установила, что окна в ее квартире уже разбиты. Разбитое стекло – меньшее, что могут сделать мальчишки. Большее – пожар, который они обязательно устроят, когда выедут старики Лямкины. А пока старики зажигают лампочки во всех пустых квартирах: мол, мы тут еще живем!