Тася никому не признавалась, но от неумения приспособиться, научиться правилам игры страдала. Получалось так, что все ее воспитание, все ее убеждения, все взгляды, все то, что она считала честным и правильным,– все как тот мост, что выстроили не поперек реки, а вдоль. Хороший мост, но кому он нужен? Пусть бы поплоше, но чтоб перейти было можно… И в этом своем смятении всегда находила одну опору – Олега.
   И вот последние месяцы – сплошная мука. Даже сербиянку вспомнила: «Уйдет к чернявой». «Не уйдет,– думала Тася.– У него и ноги не пойдут, и голова о таком не подумает». Но видела – думает голова. Становилось страшно не оттого даже, что уйдет, а оттого, что без Олега – вроде бы невесомость. Где верх, где низ, где право, где лево? Она и заработает, и прокормит ребят, и воспитать их сумеет: ей будет здесь просто страшно. Сколько лет в Москве, а страшно. Она до сих пор с опаской опускает пятак в метро, ждет, что ее ударит. Она стесняется парикмахерских, где ее причесывают как придется, заранее убежденные, что, как бы ни причесали, она скандалить не будет. Как же ей остаться с глазу на глаз с этим враждебным, непонятным городом? Без Олега, одной?
   Тася не видела: Олег давно стоит в дверях, смотрит на нее. Он принес ей в клюве очень красивую фразу: «Я так тебе скажу, Таисия, жить без любви – безнравственно». И повернись Тася к нему сразу, слова были бы сказаны. Но она его не услышала. Она сидела так неподвижно, так печально окоченев, что Олег испугался: жива ли?
   – Тася! – крикнул он и выронил красивую фразу.
   – А? – ответила Тася, и вскочила, и уставилась на него с ужасом: вот сейчас… Что же она ему скажет? Наверно, надо так: «Я желаю тебе счастья, Олег. Обо мне не беспокойся».
   – Ты знаешь,– сказал Олег.– Мне предлагают поехать в Антарктиду с экспедицией.
   – Ой! – обрадовалась Тася: «Не то, не то!» – Ой, как интересно. Я так рада, так рада!
   А сердце билось так, что подумалось: сейчас умру.
   – Это целый год, мать! – сказал Олег.
   – Господи! Ну и что? – запричитала Тася.– Справлюсь! – Что значил теперь год, два, три, если она только что приготовилась жить без него всю жизнь! – Ты о нас не думай! Все будет хорошо! Ты же писать будешь?
   Олег смотрел, как она кружила по комнате, что-то поправляла, трогала, вся помолодевшая, похорошевшая от этих ненужных, нелепых движений, жена, которую полагалось, требовалось сейчас отрезать от себя безжалостно и начисто, потому что так – нравственно?
   – Столько увидишь, столько узнаешь и напишешь книжку,– говорила Тася и сама удивлялась, как складно говорит. Про книжку даже сообразила… Ведь не о том она сейчас думает. Она думает: Антарктида – это ее счастье, это ее удача. Олег уедет и будет жить воспоминаниями. И какая бы Мариша ни была красивая, чем бы она ни одарила его за это время, о ней и детях он все равно будет вспоминать чаще. Ведь есть же что вспомнить – и хорошего, и веселого.– Книжку напишешь – мальчишки радоваться будут, что папка – писатель,– пела отделенная от сердца гортань, принявшая на себя роль собеседника. «Болезни ребят вспомнит – забеспокоится. Телеграммы будет слать – ждать ответа…»
   – Ты здорова, мать? – спросил Олег.– Щеки у тебя красные…
   – Когда это я болела? Я просто очень за тебя обрадовалась!
   – Я тоже рад! – сказал Олег и вышел покурить на площадку. Странное у него было ощущение, будто самого главного разговора не было и тем не менее – он был. Путь в будущее все-таки лежал через Антарктиду. Короче пути не было.
 
***
 
   «Это мое счастье такое,– злилась Корова,– как я дежурю, так в газете одна ахинея. Кто здесь работает? Кого набрали? Не умеют согласовывать подлежащее со сказуемым! Не статьи, а огнетушители – шум и пена». Она черкала и черкала полосы красным карандашом. Это тоже была ее манера. Вопреки указаниям, просьбам, распоряжениям, она одна продолжала расправляться с газетой при помощи толстого красного карандаша, отчего газетные полосы, прочитанные ею, казались прошедшими через перестрелку и мелкие уличные бои. Статья на второй полосе была написана писателем, которого Корова уважала. Она оставила ее напоследок и даже карандаш отложила, приготовившись читать. Мягкий, интеллигентный язык успокоил ее. Наконец-то по-русски! Но уже на второй колонке она, как партизан, нарвавшийся на засаду, схватилась за оружие.
   – Вот черт! – ругнулась Корова.– Что же это такое?
   «Есть вещи, за которые не жалко отдать жизнь, а душу – жалко».
   Корова поставила на полях жирный красный вопрос.
   «Они что, все с ума посходили? Ничего не вычитывают толком? Что это имеет в виду мой дорогой Николай Сергеевич? Что это за дело, за которое можно отдать жизнь без души? Я дура, я не знаю. Пойду спрошу…»
   Тяжело дыша, как всегда после долгого сиденья, она пошла к Вовочке.
   Главный тоже читал в это время писательскую статью.
   – Что тебе? – спросил он.
   – У тебя в каком месте душа? – осведомилась Корова.
   – В пятках,– засмеялся Вовочка.– Когда ты приходишь – в пятках. Я чувствую, что все надо с полосы снимать, что подлежащие и сказуемые…
   – …не согласуются,– перебила Корова.– Ну и черт с ними. Теперь модно не согласовываться. Ты мне скажи лучше, за что жизнь отдать не жалко, а душу жалко?
   Вовочка смотрел на нее непонимающе.
   – Никому не нужна жизнь, если отдают ее без души. И не дай бог, ежели кто-то так сделает… Равно как и душа, вылетевшая из только что освежеванного тела, тоже практической ценности не имеет… Николай Сергеевич, видимо накануне ухода в лучший мир, оставляет нам не те заповеди, старик… Тебе что, глаза застило?
   – Подожди,– сказал Вовочка.– В контексте все как-то не так. Ты выдергиваешь…
   – Ты меня не путай! – возмутилась Корова.– В контексте все шито-крыто, И это ужасно. Вершина лицемерия, лицедейства или как хочешь это назови. Жизнь к ногам брошу, но душу… Чувствуешь… Жизнь – на продажу, а душа – во спасение?.. Так вот, не знаю, как тебе, а мне это глубоко противно. Предпочитаю жизнь, и чтоб ею не разбрасывались, и чтоб душа в здоровом теле, а не на божничке, под лампадкой…
   – Это что, можно понять и так? – поморщился Вовочка.
   – Я все сказала. Вот полосы. Смотри. А Николаю Сергеевичу я сама позвоню.
   – Да, позвони,– обрадовался Вовочка,– и пусть он сообразит, как это подправить.
   Корова дозвонилась и, оборвав положенный обмен взаимными комплиментами, сказала писателю, что думала. И о лицемерии тоже. Тот вдруг почему-то испугался и тут же стал предлагать фразы взамен.
   В общем, через десять минут все было исправлено, и Корова почувствовала опустошение. Она пошла гулять по ночной редакции, тыркаться в закрытые двери, зашла к Крупене. Тот сидел за новым блестящим столом, и вид у него был несчастный.
   – Он тебе не идет,– сказала Корова, постучав по тумбе ногой.
   – Вижу,– смутился Крупеня.– А главное, ничего в него не влезает.
   – Выбрось все лишнее к чертовой матери,– посоветовала Корова.
   – Тоже верно,– согласился Крупеня.– А начнешь перебирать – вроде жалко.
   – Ты лучше себя пожалей. Желтый весь… Такой стол требует хорошо откормленного, здорового мужика…
   – Ты меня не выживай,– грустно сказал Крупеня.– Без тебя знаю.
   – Ничего ты не знаешь,– вздохнула Корова.– Тебе бы плюнуть на всех и думать о себе. И о здоровье, и о своих писаниях. А ты добрый… На таких хорошо воду возить. Но я тебе так скажу: если ты уйдешь – я тоже уйду.– Вот еще новости! – Крупеня даже рассердился.
   – Слушай, Лексей, божий человек,– тихо сказала Корова,– я устала…
   – Брось,– махнул Крупеня,– да ты еще…
   – Как загнанная лошадь,– продолжала Корова.– Ну ты сам сообрази… Больше двадцати лет я все время в состоянии полной боевой… А я, между прочим, женщина…
   – Кто ж спорит… – Крупеня растерялся. Все что угодно, но вести разговор на тему: женщина ли Корова, этого он не мо? это ему никогда не приходило в голову. Конечно, женщина, но все-таки…
   – Знаешь, как у меня иногда болят потроха?.. Жить не хочется… А разве вам это можно сказать? Что вы, мужики, поймете? Какая-нибудь мужская стервь заорет: «А у нее уже климакс!» Хоть у него у самого климакс всю жизнь…
   – Выдумываешь, кто бы это прю тебя заорал? – Пусть попробует! – сказала Корова.– Пусть попробует! Я – Священная Корова, меня нельзя трогать…
   – Точно! – Крупеня обрадовался, что разговор из трудного переходит в элементарный «коровий».
   – Полегчало? – с иронией спросила Корова.– Лягаюсь, кусаюсь, и жалеть меня не надо… Так?
   – Ты ведьма,– сказал Крупеня.– Я тебя боюсь. Может, возьмешь отпуск?
   – Пошли меня лучше в командировку по безнадежному письму, чтоб мне пришлось землю есть, докапываясь до истины. Я и очухаюсь…
   – Бросаете меня, черти,– грустно сказал Крупеня.– Олега потянуло на льдину, тебя – землю есть… Кто ж работать будет? Строчки гнать?
   – Найдутся,– вздохнула Корова.– Значит, бежит Олег?.. А я все думала, как он выкрутится?
   – Ты о чем? – не понял Крупеня.
   – Так… Я пошла, старик.– Корова встала, подвигала затекшими ногами: «Вот, черт, всегда к ночи» – и, махнув Крупене рукой, вышла.
   «Что я могу для нее сделать? Что? – думал Крупеня.– Ведь действительно устала женщина. Десятерых стоит…»
   И он стал у себя в столе искать «безнадежное» письмо.
 
***
 
   За полночь Корова спускалась вниз, чтобы найти редакционную машину, которая отвезет ее домой. Вместе с ней уходил из редакции молодой сотрудник из спортивного отдела. Уже в лифте он сказал, что на машину не претендует, что за ним приедут и всякое такое… Корова рассматривала его тонкую, какую-то ломкую фигуру, стараясь сообразить, сколько ему лет. Двадцать или тридцать? Вышли вместе. Возле новеньких «Жигулей» в снежки играла молодежь. В девице в распахнутой дубленке Корова узнала Калю.
   – Ченчикова! Поедемте с нами! – закричала Каля.
   «Поеду! – подумала вдруг Корова.– А чего, собственно, не поехать?»
   И она втиснулась в машину.
   – А Кузю на колени, а Кузю на колени! – закричал кто-то.
   И только когда машина тронулась, Корова сообразила: тонкий и ломкий Кузя – от двадцати до тридцати – сидит у нее на коленях. Для удобства он обнял ее за голову и прижал ее нос к своему пиджаку, от которого пахнуло каким-то неизвестным Корове одеколоном, хорошими сигаретами и типографской краской. «Мост между поколениями проложен»,– мрачно подумала она.
   Потом они подымались в тесном лифте, Каля задрала дубленку и платье и стала подтягивать колготки. Парень, что вел машину, двумя пальцами оттянул нейлон и понимающе пощупал.
   – Франция! – сказал он убежденно.– Скажи какой я умный!
   Корова шлепнула Калю:
   – Не стыдно?
   Каля отряхнулась, посмотрела на нее с иронией.
   – Анечка! Не морализируй. Тут этого не поймут. Потом вошли в большую комнату.
   – Я тут уже была,– громко сказала Корова.– Сто раз.
   Хозяин, полнеющий мужчина с добрыми безвольными глазами, удивленно посмотрел на нее.
   – Вы меня с кем-то спутали,– сказал он ласково, усаживая Корову в широкое кресло и подвигая к ней столик, на котором стояли вино и яблоки.
   – Была,– упорствовала Корова.
   – Ну и пусть,– согласился хозяин.– В конце концов, это даже лестно, вы приходите ко мне в дом, и вам кажется, что вы здесь уже были много раз.
   – Ничего не лестно,– сказала Корова.– Наоборот. У всех до тошноты одинаково. Будете при свечах танцевать?
   – Будем! – закричала Каля.– Но когда вам, Анечка, успело это надоесть? Вы часто танцуете при свечах?
   – Когда я танцую – свечи гаснут, поэтому прошу молодых людей меня не приглашать,– мрачно сказала Корова.
   – Мы можем оставить свет,– предложил хозяин.
   – Зачем же так оригинальничать? – снисходительно пробормотала Корова.– Скажут же такое – свет оставлять!
   На душе у нее было противно. Зря она сюда пришла. В конце концов, сама же говорит: другое время – другие песни. Ничего она не имеет против свечей или коллекции Лис, что стоят на полках, и Христос на стене ей нравится, умный и интеллигентный мужчина, и вино хорошее, не крашеная отрава по минимальной цене, и хозяин вполне ничего, спокойный, вежливый, очистил ей яблоко, вынул серединку, все чудно, если не считать, что яблоко она любит с кожурой и предпочитает выгрызать серединку, раскусывая тугие коричневые зерна. Христос ей знаком еще с детства, возле него чадила лампадка, и бабушка мелко на него крестилась тыщу раз в день… А сейчас возле Христа стоят по росту маленькие бутылочки из-под изысканных вин. Ближе к нему – коньяки, подальше разные там мадеры… А свечки, на ее взгляд, очень жирные, и те, что уже побывали в употреблении, растеклись и потеряли форму, эдакая расплывчатая коптящая масса.
   – Они все очень славные ребята,– сказал хозяин.– Я их люблю.
   – Я тоже,– сказала Корова.
   – Что же вам так у меня не нравится? – грустно спросил он.
   – Все мне нравится. Чего вы ко мне пристали? Налейте лучше…
   И она пила, и смотрела, как плавают по стенам уродливые тени, как коптят свечи, как некто, видимо очень знаменитый и очень веселый человек, соблазняет ее с магнитофонной ленты…
   Потом Каля села к ней на подлокотник.
   – Не брюзжите, Аня,– сказала она.– Вы расстраиваете милейшего хозяина своим видом.
   – Я никогда не умела вести себя в обществе,– ответила Корова.– Пусть он мне простит.
   – Он простит, он добрый,– сказала Каля.
   – Да, да…– Хозяин присел перед Коровой на корточки, держа бокал за длинную сиреневую ножку.– И я хочу с вами выпить за то, чтоб вы на самом деле пришли еще и еще в эту халупу, которая вам показалось знакомой…
   – Зачем? – спросила его Корова.
   – Господи! Да просто так… Посидеть в этом кресле…
   Корова зажмурилась, пытаясь вспомнить, ходила ли она куда-нибудь, кроме Мариши, в гости просто так, посидеть, но не могла вспомнить.
   – Просто так? – прошептала она.– В этом есть смысл?
   – А в чем он есть? – резко спросила Каля.
   – Вы такие обе прелестные,– сказал хозяин.– Одна ни в чем не видит смысла, другая ищет его во всем. Это очаровательно. А я – посередине.– Сдвинутые бокалы нежно зазвенели.
   «Я ищу смысл во всем? Я ищу смысл во всем… Я ищу смысл во всем? Я ищу смысл во всем… – спрашивала и отвечала Корова.– Может, это не достоинство, а слабость? Ну и черт с вами. Пусть слабость. Но просто так я не могу и не буду…
 
   Во всем мне хочется дойти
   До самой сути.
   В работе, в поисках пути,
   В сердечной смуте.
   До сущности протекших дней,
   До их причины,
   До оснований, до корней,
   До сердцевины».
 
   Это уже сказано. И многие до нее проделали такой же путь сомнений и поисков. Нечего воображать, что это тебе одной досталось. Но, в общем, хорошо, что досталось. Упорное желание «дойти до сути» – товар дефицитный. И дорогой. Не всем достается. Так-то, граждане танцующие при свечах!
   Хозяин протягивал ей еще одно белое очищенное яблоко.
   – Съешьте сами. Я предпочитаю вот так.– И она вкусно впилась в твердый яблочный бок.
   – Ради бога,– сказал хозяин,– ради бога! Ешьте как хотите.– И он отошел.
   «Ну что я из себя строю»,– подумала Корова. И снова запел некто бархатный и знаменитый, и тени плясали по интеллигентному лицу Христа, который давно постиг смысл всего и поэтому вполне спокойно, по-философски относился к коньячному соседству. «Мне бы твое спокойствие,– подумала Корова.– Я вот так не умею…»
 
***
 
   Ася отправилась к Клюевой в воскресенье утром. Командировка в Сальск была у нее со вторника, день до отъезда хотелось набить до отказа. Но пока она добралась, пока кружила в хороводе белых одинаковых домов, часы подошли к двенадцати. Стало тревожно: воскресенье – Клюева могла и уйти из дому, и тогда придется возвращаться ни с чем. А тут еще новоселы захватили лифт. Было совершенно очевидно, что в первую очередь будут подыматься вещи: коробки с посудой, ящики из-под пива с обувью, корыто с книгами. И Ася пошла пешком по бесконечной, еще пахнущей стройкой лестнице.
   Дом жил новосельем, но не тем, которое хмельное и застольное, а тем – самым ранним и хозяйственно-трезвым, у которого свои особые признаки и радости. Обивались двери коричневым дерматином, вставлялись «глазки», выводились к дверям кнопки звонков, привинчивались таблички с фамилиями. Шло обживание на первом круге. У многих дверей лежали чистые мокрые тряпки – значит, здесь уже все в порядке: и звонок, и «глазок», и дерматин. Ася дважды передыхала, пока не добралась до нужной квартиры. На дверной ручке висел вырванный из середины тетради двойной листок. «Ничего не надо»—было на нем написано. Если учесть, что ни звонка, ни «глазка» не было и чистая мокрая тряпка у двери не лежала, записка на дверной ручке звучала вызовом всему этому сверлящему, стучащему, двигающему дому. Ася постучала. «Написано же!» —крикнули за дверью, а потом ее открыли, и перед Асей, повиснув на костылях, предстала Клюева, с лицом, не выражающим никакого гостеприимства.
   – Цельный день сегодня, с шести утра,– сказала Клюева.– Цельный день шабашник за шабашником!
   – Я из газеты,– быстро ответила Ася.– Хочу поговорить с вами о Светлане Петровне.
   Брови Клюевой поползли вверх, а потом сурово сомкнулись.
   – Черт знает что,– удивилась она.– Я вчера сама приезжала. Поговорить хотела. Так ни у кого времени не нашлось! А в воскресенье ног не жалко в такой конец… – И она махнула рукой – входите.
   Пока Ася проходила мимо, пока снимала коротенькие сапожки, пока вешала на вешалку пальтишко на рыбьем меху и ставила у порога сумку с надписью «Аэрофлот», Клюева вспомнила: именно эта женщина шла вчера по коридору, и к ней взметнулась из кресла длинноволосая, взметнулась так, что кожаная юбка скрипнула, как машина при резком тормозе. А Ася рассматривала квартиру, в которой все было сложено в угол и только кровать стояла правильно, была покрыта белым пикейным одеялом, и на подушках лежала кружевная накидка. И пикейное одеяло, и накидка – все это было из Асиного детства и поэтому умилило ее и насторожило. Умилило потому, что детство же! Это когда было-то? Еще при тех больших, как простыни, сотнях, на которые можно было купить два подержанных учебника для третьего класса. А насторожило, потому что Ася вспомнила мать, ее страсть к пикейным одеялам и кружевным накидкам. И если Клюева такая, то получится ли с ней разговор о Светке?
   – Почему же вам все-таки «ничего не надо»? – начала Ася «от яйца».– Звонок-то надо?
   – Потому что у меня сын, сейчас он в больнице,– ответила Клюева.– И я хочу, чтоб он приложил к дому руки. Что, у меня деньги лишние? Шабашники ходят, такие же пацаны, как и он. Значит, могут? Пусть и он себе сделает.
   – В общем, правильно,– сказала Ася.– Я, например, звонок сама себе ставила.
   – Господи,– возмутилась Клюева,– да и я все сама могу. И не потому, что костыли, я сижу. Я слово дала – ни рукой. Пусть сам. А так я и печку могу выложить, и трубу вывести как надо. Я наш барак только три года тому крыла, когда протек. Весь – сама, мужики снизу только советы давали. Праздник был, пасха. Они штаны испачкать боялись. А может, бога?
   Вдруг он есть? А такой квартирке ума не дать! Пусть сам после больницы придет и повозится.
   – Правильно,– согласилась Ася.
   – Правильно ли, неправильно, а будет так,– и Клюева постучала костылем – поставила точку.
   В соседскую стену с остервенением впивалась дрель. Ася подумала: этот звук ее преследует. Вспомнила, как Царев вешал чеканку на Маришином новоселье. Все его тогда окружили – ни дать ни взять великий умелец колокол поднимает на церковь. И все ждут первого звона. И три пальца истово сложены, чтоб успеть при первом же звуке приставить их ко лбу. Когда Вовочка повесил, все захлопали, а Полина мокрой тряпкой вытирала обсыпанный известкой пол, мебель, а с чеканки смотрел на них длинный скошенный глаз грузинки, загадочный глаз, обещающий сразу то ли любовь, то ли смерть. Все говорили – блистательная работа, а главное, что она вне серии, «авторская». Асе чеканка не понравилась. Было в ней какое-то коварство, какая-то жестокость, спрятанная за красотой. И Мариша это поняла, вернее, почувствовала, полыхнуло в ее глазах смятение, но она поцеловала Вовочку. «Чудесно»,– сказала она. А грузинка будто хмыкнула под своим легким кисейно-металлическим платком.
   – Я хорошо знаю Светлану,– сказала Ася, отгоняя от себя звук дрели и все нахлынувшие с ним воспоминания.– Я тоже ее очень ценю и тоже люблю.
   – Я ее не люблю,– вдруг сказала Клюева.– С чего вы взяли!
   Ася растерялась. Что это с ней – не с Клюевой, а с ней, с Асей. Что за напасть? Ничего-то она не понимает!..
   – Не люблю,– повторила Клюева.– У нас этому слову цены нет. Мать люби, школу люби, начальника люби, всех люби…
   – А как, вы считаете, надо? – спросила Ася.
   – Так,– непонятно ответила Клюева.– Я докторшу уважаю. При чем тут любовь? Уважаю – разве хуже? Вот Славку, сына, я люблю. А уважать – не уважаю…
   – Ну это вы зря… – Ася говорила, мягко, осторожно. Может, Клюева просто слегка ненормальная баба, как знать, что ее взорвет?
   Они уселись в кухне. Клюева с наслаждением оперлась на высокую спинку стула. Ася поняла, что она так и не привыкла к своим костылям. Как же она добиралась до редакции? Не доверившись ни письму, ни телефону. А сама – не люблю. Ну пусть. Видимо, ей слово «любовь» не нравится. Для этого могут быть тысяча и одна причина.
   – Я с вами поговорю, потом похожу по ее участку. Просто к вам – я к первой,– сказала Ася.
   – На участке сходите к Лямкиным. Они еще в бараке. Они ее тоже уважают. А про большие дома – нё скажу. Там людей не знаю. Бегает она туда часто. Видела в окошко, а вот к кому – не скажу.
   – Я узнаю в регистратуре, это не проблема. Вы мне лучше о ней расскажите.
   – Она меня со своим мужем сюда перевозила. Вдвоем все таскали. У меня, конечно, вещи не громоздкие. Я старье сюда не хотела брать. У меня одни люди для своей дачи все оптом купили. Для дачи – лучше и не надо. Вот кровать взяла – я на другой и спать бы не смогла, мне только ее и надо. Остальное – тряпки. Но таскать все равно много. До вечера носили.
   Ася подумала: из этой истории не сошьешь никакой материал. В конце концов, у Клюевой должны быть сослуживцы. Наконец, просто знакомые. Если же Клюева – вредная женщина, которой никто не хочет помочь, то Светкина ретивость тоже не много стоит. Ну помогла – и спасибо, что дальше, дальше что?
   Клюева, как почувствовала, сказала:
   – Думаете, глупая доброта? Или еще хуже: ну и штучка эта Клюева, ее даже перевезти было некому. Было кому. Просто лифт пустили на пробу, на день. Надо было успеть, а позвать я не успела. Так получилось… Вот куплю новую мебель – своих попрошу, подымут.
   – Видите ли,– сказала Ася,– Светлана – врач. Мне важно знать, какой она врач? Какой она специалист? Будь она трижды добрая и отзывчивая, если…
   – Не знаю,– сказала раздраженно Клюева,– не знаю. Я в хирургии лежала…
   «Вот и все,– подумала Ася.– Пропал день. Ничего
   она мне не скажет, потому что ничего не знает. И лечилась она в хирургии».
   – Я посмотрела,– усмехнулась Клюева,– в редакции вашей все зелень, зелень…
   – Разве это грех? – ответила Ася.– Это – слава богу. Это хорошо.
   – Не знаю,– покачала головой Клюева,– не знаю. Безответственные они все. Взять моего сына… Вся жизнь за него другими продумана. «А чего мне думать? За меня, говорит, Совет Министров думает! Я, говорит, потом соображу». А что потом? Когда потом? Едут в транспорте, трутся друг об дружку. Что те собаки. На это ума хватает. Губы развесят, глаза глупые, руки вольные. Стыдно. Я понимаю – живые, молодые, им хочется. И во все времена так было… Но зачем же в метро? Больше негде? Мы как жили? Восемь человек на двенадцати метрах. Ужас, а не жизнь. Лежишь с мужем и ждешь, а отец с матерью тоже еще не старые… А у этих сейчас квартиры. У Славки моего будет на одного целая комната. А он тоже, наверное, трется где-нибудь, где полюднее… Я их за это не уважаю… Дети они наши, надо будет – все им отдашь, а вот уважения нет… И они нас не уважают. За это же самое – что мы на все для них готовы. Что мы ради них последние штаны снимем. Они возьмут да подумают: ну и дураки. Одни без ума дают, другие без совести берут… У вас дети есть?
   – Дочка,– сказала Ася.– Ей двенадцать…
   – Хлебнете еще! – Клюева говорила, будто все знала наверняка.– Хлебнете.
   – Мы сами в этом виноваты… – Асе уже интересно стало говорить с Клюевой.
   – Нет,– сказала Клюева.– Виноватить себя тоже неправильно. Если живешь по своему разумению, по совести, не надо себя виноватить. Чего с них груз снимать? Думать самому надо. А мы бьем себя в грудь – сами виноваты, сами! В чем я виновата? Мне сорок семь лет, а у меня тридцать два года стажа. В пятьдесят пять будет сорок. Я виноватая? И думать об этом не хочу. И вам не советую.
   Ася вспомнила: до синевы выстиранное белье и оторванные пуговицы у матери Любавы. Дочка молоко пьет, а она глотает. Больно, доченька, больно? Кругом виноватая мать. Что тебе сделать, Любава? Какого тебе суконца купить, какие клипсы заказать?..
   Полина когда-то штопала Маришины чулки. «Хочешь, я тебе этот черный шов сама нашью? Никто и не заметит…» И глаза виноватые, что нет у красавицы Мариши модных чулок с черной пяткой…