Вызовов у нее сегодня было много, как всегда в понедельник. От усталости болит не голова, не ноги, не поясница, а почему-то плечи. Что это? Генетический подарок от какого-нибудь прапрапрадеда, работавшего грузчиком или прапрапрабабки, носившей на коромысле воду? Или это просто хрупкие женские плечи? Она уже выпила анальгин, потому что не любила являться домой с кислым видом. У Мариши она попросит горячего чаю – и все пройдет. Хрупкие плечи – роскошь и нё по времени. Только бы никого у сестры не было, чтоб она могла почувствовать себя на минутку слабой и расслабиться.
   – Ты устала? – спросила Мариша. Ей было известно, что понедельники у Светланы – трудные. Но тут в еще незакрытую дверь вошел Олег с мимозой. И Мариша стала сама не своя. Взяв у него цветы, она убежала на кухню, Олег почему-то пошел за ней, а Светка собирала со скатерти ложечкой ягоды и ела их, зная, что некрасиво вот так есть прямо со скатерти, но она продолжала собирать растекающееся варенье, потому что надо же было чем-то заесть эту охапку желтых мимоз?
   Когда они вошли в комнату, мимозы у них в руках уже не было, и Светлане было непонятно, оставили ли они цветы на кухне по забывчивости или чтобы она думала, будто никакой мимозы и не было? Почему же тогда ты не оставила на кухне свои глаза, Мариша? Такие глаза не показывают людям, такие глаза надо прятать. Может, именно о таких глазах мечтал Боттичелли, но они ему не встретились – просто слегка разминулись во времени. Боттичелли умер бы от огорчения, узнав, что глаза смотрят на человека, который ничего не смыслит в красивых глазах. Он мужлан из мужланов, каких только Светка и встречала среди своих больных. А уж до флорентийца, который бы понял Маришу, ему и совсем мало дела… Большие лапы Олега грелись на пузатеньком заварном чайнике, он наверняка не думал сейчас ни о чьих глазах.
   – Папа и Полина приезжают двадцать четвертого,– сказала Мариша, и Светлана поняла, что скажи она ей в ответ: «Мариша, я пойду искупаюсь в проруби», та бы пролепетала: «Плавочки в верхнем ящике, синенькие, в целлофановом пакетике».
   – Двадцать четвертое,– задумчиво промолвил Олег,– воскресенье.
   – Что вы говорите! – восхитилась Светлана.– Это же надо!
 
***
 
   «Вылетай немедленно. Ченчикова». Сдав эту телеграмму и получив квитанцию, Корова почувствовала облегчение. Вчера она сидела в ванне, а телефон в комнате трезвонил как сумасшедший. Потом она сушила волосы над газом, жарила картошку, стригла ногти, делала белковую маску, а он все звонил. Она знала: с этих начальников хватит – позвонят, позвонят и попросту пришлют за ней машину, и внутренне готовилась к грандиозному скандалу. Но машину не прислали, и звонки в конце концов прекратились. Потом она уже ждала их, а телефон молчал. «Ну вот. Обошлись»,– сказала она громко. И было непонятно, чего в этих словах больше – удовлетворения или разочарования. Вечером она не выдержала и позвонила по Асиному телефону сама, но никто не ответил. Не ответил и телефон Олега. И Мариша тоже. «Где они все? – возмутилась Корова.– Ну, и черт с ними!» В конце концов, такой освобожденный от всего вечер можно было рассматривать как подарок судьбы и порыться в бумагах. Завтра они соберутся втроем обсуждать всю эту историю, Ася и Олег придут ни с чем, а у нее будут заметки, мысли, выводы. Пусть учатся, пока она жива. Она выдвинула ящики стола, вытряхнула все на пол и с наслаждением уселась прямо на кучу блокнотов, тетрадей и просто неписаных и печатных страниц. «Здравствуй, бесценный хлам!» – сказала она и до полночи просидела на полу в своей нелепой, похожей на квадратный стакан комнате.
   А утром они ждали Вовочку. Она и Олег. Его все не было, заходил Крупеня и вдруг изрек безусловную истину: «Не понимаю. Если ты прав, зачем бежать?» И тогда она спустилась вниз, в почтовое отделение, и дала Асе телеграмму. Но, уже получив квитанцию, подумала: надо было подписаться иначе. Анна, Корова, пусть даже Анжелика. Что это ее повело на официальщину? Просто подумалось: чем строже будет текст, тем скорей Ася приедет. Но еще ведь быстрее – телефон? Нет, телефон может создать видимость, кажимость общения, а на самом деле не будет ничего и еще пуще все запутается. Ася обязана вернутъся. И тогда они поговорят с ней по-людски.
   Вовочка пришел в черном костюме. Ткань поблескивала слюдинкой, модная такая, холодная ткань для визитов в большой свет.
   – А я вас ждал сегодня к вечеру,– сказал он.
   – Где Ася? – спросила Корова.
   Олег посмотрел на нее недоуменно. Только женщины способны задавать вопросы, на которые заранее знают ответ.
   Вовочка изобразил на своем лице крупноплановое удивление:
   – Я полагаю, что взяла расчет и уехала? И тут Корова опять повела себя не логично, по-женски. Она закричала:
   – Я не привыкла, чтобы меня считали идиоткой. Зачем я туда ездила? По-твоему, я давно не видела похорон?
   – Аня,– сказал Вовочка, сморщившись.– Я тебя умоляю.
   И Олег понял, что разговор пошел не туда.
   – Ася ни при чем,– вернулся он к сути дела.
   – Я знаю,– сказал Вовочка.
   – Но приказ ты отдал в субботу, когда еще ничего не знал? – снова закричала Корова.– Может, объяснишь почему?
   – Нет,– ответил Вовочка. И нажал кнопку. И отдал указание возникшей девице приглашать членов редколлегии. Ни Олег, ни Корова ими не являлись. И сие значило: их выставляют за дверь.
   Но ему и этого показалось мало.
   – Все,– сказал он, как простучал по телетайпу.– Ася нам не подошла. Никак себя не проявила. ЧП не по ее вине, но с ее пусть косвенным, но сопричастием. Два минуса без единого плюса. Арифметика! Конечно, по-человечески жаль, но…
   – А по какому тебе не жаль? – спросила Корова.
   В кабинете уже рассаживались люди, пустой это номер – задавать такие вопросы в такой обстановке.
   – Если очень интересно, потом,– сказал главный, улыбаясь слюдяной улыбкой.– Честное слово, много шуму из ничего.
   – Что? Что? – интересовались вокруг.
   – Не стоит разговоров,– ответил Вовочка.– Так что все, товарищи.– И он выразительно на них посмотрел.
   В дверях они столкнулись с Крупеней.
   – Пустой номер,– сказал Олег. Корова резко повернулась.
   – Я дала ей телеграмму, чтоб возвращалась! – голос ее звучал вызывающе.
   – Я предупреждаю, что оплачивать эту дорогу мы не будем. Возьмите ее, товарищ Ченчикова, на свой бюджет.
   – Проиграли раунд,– сказал Олег уже в коридоре.
   – Сдался?
   – При чем тут я? Просто, по-моему, ты поторопилась давать телеграмму Асе.
   – А я сама уйду, если он ее не восстановит.
   – Ну, ну,– сказал Олег.– И уйдешь.
 
***
 
   Крупеня был вне игры. На него не обращали внимания, редколлегия шла своим заведенным порядком, и он подумал о Вовочке: «Ну и скотина же!» Но подумалось так, без злости. Но и то, что злости не было, удивляло. Ведь еще недавно он свирепел, если ему не звонили, когда, по его разумению, должны были позвонить. А тут сидит равнодушный, спокойный. Изрисовал листок бумаги снизу доверху, слева направо, а художник он никакой, и все его изыски дальше квадратов, заштрихованных пополам с квадратами незаштрихованными не пошли. Получилось в итоге приблизительное изображение клетчатого одеяла сиротской расцветки. Он скомкал листок и запустил им в урну, Попал. Видел, Вовочка проследил за движением бумажки, и тогда Крупеня понял, что он все время за ним следит, помнит о нем и не реагирует на его присутствие не по рассеянности и замордованности, а сознательно. Потому что, как там ни говори, темный он, Крупеня, мужик или старый, отставший или размагнитившийся, он – не Ася. И его нельзя так просто слопать. Подавишься. Он вспомнил, как в субботу он вошел в этот кабинет и налетел на парня, такого всего литого, блестящего. И сразу понял, кто это. Тогда он отметил, что в смысле физической полноценности замена резонная. Куда ему тягаться с такими ногами или таким торсом? Крупеня буравил его взглядом где-то на уровне роскошного кадыка, подрагивавшего от самолюбования. Урод он, Крупеня, по сравнению с ним, урод! От мальчика пахло хорошим одеколоном. Конечно, хорошо бы ему, Крупене, просто исчезнуть, с точки зрения этих хлопцев. Подумав так, Крупеня вдруг решил, что никуда он не уйдет. Не доставит он им такого удовольствия. Пусть этот литой мальчик идет в метрдотели или в оперетту – певцом. А он, Крупеня, будет сидеть в своем пропахшем лекарствами кабинете и честно делать свое дело. Еще одно сиротское одеяло полетело в урну. И снова он попал. А ты, оказывается, снайпер, Крупеня. Ишь как ловко мечешь! Так вот, он будет заниматься своим делом. Почему-то сейчас, на редколлегии, краем уха слушая, как чехвостят редактора сельского отдела за отсутствие толковых материалов, он, Крупеня, понял, что все в жизни можно переиграть. И в пятьдесят можно написать так, что ахнут. Написал же он преамбулу к Олегову материалу, и ему сказали: «Знаешь, братец, тут еще надо подумать, где центр тяжести– в преамбуле или в статье». Значит, может! А эти Вовочкины попытки сделать наглядным уроком и «телегу» об Олеге, и Асину историю, и этих разнесчастных сельхозников – ерунда! А он, который понимает, что надо, зарылся в нору со своей печенкой… Над ненаписанным котом плакал. Ну и дурак, что не написал. Никто не виноват! Короче, надо начинать сначала. Штаны через голову надевать нельзя, а переиграть судьбу – это можно, если найти в себе силы. И он швырнул третье клетчатое одеяло и снова попал – и засмеялся. А Вовочка запнулся на слове «безупречность»,– ах ты мать честная, какое трудное слово! Испортил Крупеня весь смысл редколлегии своим неуместным идиотским каким-то, подумает потом Вовочка,– смешком. А Крупене вдруг померещилось нечто совсем уж странное, будто смех, он – главное. А неуместный – тем более.
   Роль шутов историками не оценена, и бог с нею. Важно, что роль была. И у него, Крупени, тоже есть роль, и совсем не шутовская, которую он сыграет теперь как следует.
   – Как здоровье, Леша?
   Оказывается, все уже ушли. А он все рисует свои клеточки. И Вовочка стоит рядом, то ли укусит, то ли лизаться начнет.
   – Много слов,– сказал ему Крупеня.– Надо было сельхозотдел разогнать по командировкам, и вся недолга. Безупречность! Чего ты ее, бедную, поминаешь? Зачем она тебе? Ну, за что ты Асю?
   – Не будем о ней,– сказал Царев.– Здесь все ясно. Ты мне лучше объясни, что это за кунштюк с выходом в «Правду»?
   – Кунштюк – это по-немецки «фокус»! – засмеялся Крупеня.– Надо же было доказать, что материал есть, поскольку есть проблема, а «телега» – доказательство, что мы попали в точку. Что ты, несмышленыш? Не знаешь, когда «телеги» пишут?
   – Алексей Андреевич! Оставим этот жаргон! Я не мальчик, и в этом-то вся штука. И отлично понимаю, что ежели что-то делается за моей спиной, значит…
   – Хорошо, что ты это сам сказал,– перебил его Крупеня.– Я в придворных интригах не мастак, но ведь это твоя школа, старик,– идти в обход, за спинами. Ну разве нет? Ты за моей спиной всю газетную политику строишь, ты этого красавца – моего будто бы преемника,– небось, пока я был в больнице, совсем в курс ввел. А я, Володя, не умер. Вот ведь как! Так что насчет «за спиной» это к тебе, старик, возвращается бумеранг. «Ни единой мысли не тратьте на то, чего нельзя изменить! Ни единого усилья на то, чего нельзя улучшить!» – противным голосом забубнил Крупеня.– Запомнил стишки, которыми ты мне мозги лечил. Пошел и почитал. И вижу: Царев из Крупени делает дурака. Там же конец другой, Вовочка! Слушай! – И Крупеня громко, хрипло прокричал:
 
   Растопчите себялюбивого негодяя,
   Хватающего вас за руку,
   Когда вы тащите из шурфа своего
   брата Веревкой, которая так доступна.
 
   Царев покраснел и подумал, что Крупене дорого обойдется эта цитата. Если он еще вчера был предельно деликатен и осторожен, то теперь он ему сам развязал руки. Не надо только сейчас подавать виду, что он принял вызов и протрубил войну. Пусть Крупеня потешится цитатой, публикацией Олегова материала в «Правде». Теперь, когда он так откровенно хихикает на редколлегиях и швыряется бумажками, он сам себе подписывает приговор. Сейчас он ему намеренно не скажет про звонок прокурора. Пусть не думает, что это для него имело значение. Сейчас, когда с Михайловой все благополучно разрешилось и она уехала, важно показать Крупене, что его система руководства правильна и безукоризненна по сути, независимо ни от каких звонков. А Крупеня все о своем.
   – Я в случае с Асей хочу воспользоваться проверенным способом – веревкой,– твердил он.
   – Это наше старое непреодолимое непонимание,– мягко ответил Вовочка, которому все уже было ясно, так почему бы и не поговорить вообще.– Скандал без выступления газеты. Скандал – до того…
   – Неизбежно,– сказал Крупеня.– Неизбежно. До, после. Но так может быть, мы же в живом деле…
   – Острота слова газеты и неуязвимость поведения газетчика. Я буду этого добиваться…
   – Брось,– скривился Крупеня.– Что такое неуязвимость? Что? Ты можешь мне объяснить на пальцах?
   – Мы не имеем права на ошибку.
   – Мы как газета. В целом. Согласен. А людям оставь их ошибки, потому что иначе у нас не будет истины. Пусть лезут в пекло, пусть набивают шишки, пусть постигают жизнь и шкурой, и сердцем, и мозгом… Тогда они будут чего-то стоить… по отдельности. И все вместе… Ты никого не научил на примере Аси. Ты призвал людей к профессиональной осторожности…
   – Это плохо?
   – Я не кончил. К той осторожности, когда у тебя завтра все трудные письма уйдут на расследование и ни один не поедет по следу сам…
   – Не драматизируй…
   – Ты идешь к этому… Оставь, Владимир, людям право на ошибку. Оставь им надежду, что в случае ошибки им помогут…
   – Очень дорого это, Алексей, очень…
   – А я не знаю? А что дешевле? Возня с людьми вообще цены не имеет.
   – Все имеет цену…
   – Пардон,– засмеялся Крупеня,– пардон. На какие рубли будем считать? Новые или старые? Или на доллары? В общем, так, старик. Асю надо вернуть. Наша Корова умница. А если тебе это трудно, оставь деликатное дело мне. Я со всеми объяснюсь, ежели что…
   – Я не сделаю этого,– сказал Вовочка.
   – А ты сделай,– Крупеня встал.– И еще одно. У меня стол в кабинете трухлявый, я не менял, когда все меняли. Это я к тому, чтобы ты знал, отчего будет бегать озабоченным наш завхоз. У него будет большая деятельность по доставанию мне нового стола.– И Крупеня, швырнув очередное изображение клетчатого одеяла в урну, пошел к двери.
   – Постой,– сказал Вовочка.– Постой. Ты ведь…
   – Я выписался из больницы. Все нормально.– И он ушел, мягко и деликатно закрыв за собой дверь. Конечно, в боку болело… Но на душе у него было весело…
 
***
 
   В сущности, Цареву не нужна была верстка книги, которую редактировала Мариша. Больше того, захоти он ее получить, курьер бы привез. И читать в ней было нечего, так себе авторы, а значит, и так себе мысли. Но после разговора с Крупеней надо было кому-то выговорить все, что мешало ему в эти дни. Ирина отпадала. Ей рассказывать – что себе самому. Есть, конечно, несколько приятелей, но он все-таки позвонил Марише, наплел про верстку, она обещала, что возьмет ее домой, и вот он едет. Она поняла, что ему надо поговорить. Сказала, что и ей тоже надо. Но вот теперь, когда он едет, он понимает – зря. Конечно, зря!
   Ясно представилось, как Мариша встретит его в передней. «Господи, мы все такие слабые,– скажет она ему.– Бедные мы люди, нет у нас ни когтей, ни клыков, ни толстой шкуры,– один только мозг, который можно убить крохотным кровяным тромбиком». Она поможет ему раздеться, а на слове «тромбик» погладит по шерстяной рубашкё там, где, по ее разумению, расположено у него сердце. А вдруг все будет наоборот? Вдруг прямо, без перехода: «Володя, ведь Ася ни в чем не виновата. Зачем ты ее так?!»
   Царев тронул за плечо шофера. Сегодня его везет не Умар.
   – Останови возле автомата. Вышел и позвонил Марише.
   – Извини. Обстоятельства против нас.– И, закрыв микрофон рукой, чтоб не слышно было уличного шума, добавил: – У меня иностранная делегация. Я потом позвоню.
   Вот и все. И не надо ничего объяснять. Объяснения – всегда слабость. Маришино свойство – поворачивать к себе людей самой беззащитной стороной. А может, в этом ее мимикрированная жестокость? Если бы она могла его выслушать, не перебивая…
 
   ЧТО БЫ ОН ЕЙ ТОГДА СКАЗАЛ
 
   «У каждого человека есть свой неприятный сон. Я, например, подпиливаю дерево, и оно падает на меня. Очаровательный сон для психоаналитиков, которые усмотрят в нем непомерную гордыню, неистовое честолюбие и тайные подкорковые страхи. В детстве я кричал, когда на меня падало это проклятое дерево. Потом привык к этому сну и уже знал, что оно меня не убьет, что я вовремя проснусь. И вот когда я совсем поборол страхи, сон перестал мне сниться. Только иногда я вижу клонящееся дерево, но даже в этот, казалось бы, жуткий момент я уже больше жалею не себя, а его, которое столько времени без толку и безнадежно падает, а я его давно уже не боюсь. Тем не менее что-то, Мариша, связанное с тем сном, в основу моего характера легло. Например, о каждом человеке я думаю: по плечу ли тот рубит? Всегда ли знает, что перед ним – осина или дуб? Что из нее получится – сервант или табуретка? Знает ли он, как рубить и где стоять, чтоб не придавило? Я-то все это теперь знаю. Хотя во всей моей родне ни одного лесоруба, ни одного просто лесного жителя нё было. У всех моих родных одно дымное пригородное прошлое. И вот, надо же, во сне я постиг секрет, как валить деревья. Никому, никогда – даже Ирине – я этого не говорил. В этой истории есть многозначительность, которую я терпеть не могу. Каждый начнет думать: а что он хотел этим сказать? Да ничего, кроме того, что сказал: я ценю в людях умение преодолевать страх и извлекать из ошибок опыт. И еще ценю умение выбирать деревья по плечу. Вот у тебя, красивой, умной женщины, нет судьбы. Потерялась в журналистике, а чтобы совсем не исчезнуть, выбралась, так сказать, за ее пределы. Пятнадцать пустых лет жизни. Мне тебя жалко, Мариша. Без всякого приуменьшения – это трагедия. А я вот счастливчик. Почти все время делал работу, которую люблю. Минус работа в посольстве. Но ты же знаешь: оттуда я тоже писал. Мне приятно сознавать, что в том качестве, в котором я сейчас функционирую, я профессионально неуязвим. Я не несостоявшийся актер, которого поставили директором театра. Не писатель, которому, чтобы прожить, надо где-то администрировать. Я чего-то стою, потому что чего-то стою. Я к тому, Мариша, что мне в моем деле можно и нужно доверять. Я умный. Я знаю лес, я умею выбрать дерево и знаю, как надо поплевать на ладони перед тем, как сказать «Эх, ухнем!». Я уважаю себя за это, потому что вокруг меня десятки, сотни не знающих этого. Кстати, это одна из самых больших бед нашего времени. Непрофессиональный врач, непрофессиональный учитель, непрофессиональный юрист. А как можно работать непрофессионально? На мой взгляд, лучше совсем не работать. Меньше вреда. Половина учителей моего сына полнейшие дилетанты. Детский врач, что приходит к дочери, путается в рецептуре. Парикмахер не умеет стричь. Журналист не умеет писать. Но все они работают, черт возьми! Каждый не на своем месте, а ведет себя как на своем. С правом решающего голоса. Значит, я, когда меня снимут, могу пойти бригадиром лесорубов на основании науки во сне? Или руководителем хора – я ведь пел когда-то, у меня был приличный тенор… И я быстро бы научился держать в руках дирижерскую палочку. Стал бы хорошо смотреться сзади. Со стороны затылка, кстати, у меня пока все в порядке. Лысею со лба, Мариша, и, между прочим, довольно интенсивно. Так вот, Мариша, я хочу немногого – я хочу, чтобы доверяли моим решениям, моей политике, даже моей интуиции. Плохо, что вот с этим у меня сейчас непорядок. Говорят, люди не замечают, когда начинают становиться червивой грушей. Знаешь, у меня есть зам – Крупеня. Хороший, надежный, но темноватый мужик. Понимаешь, именно мужик-самоучка. Не сочти меня снобом. Но считаю анахронизмом, отставанием от времени, когда в идеологии или в искусстве сидят мужики. Я уважаю мужика при его мужицком ремесле. Когда же это образ мыслей, когда это пресловутое «мы университетов не кончали», я против. Надо было кончать, черт возьми! Лешка не совсем такой. Но больной. И он этого не понимает… Я раньше не замечал, а теперь вдруг увидел: он, кажется, бахвалится этой своей первозданностью. Это уже конец, Мариша. Когда невежество разворачивается в марше – это конец. Но мне не хочется бить его наотмашь. И, видишь ли, Мариша, когда я брал себе на плечи – подчеркиваю с удовольствием и уверенностью – весь этот груз, который называется газетой, я ведь брал на себя и право быть, если
   нужно, жестоким. Как делегату выдается джентльменский набор в виде блокнота, ручки, карандаша и талона на обед, так и руководителю дается, так сказать, патронташ. А ведь я не из тех, Мариша, кто выбивает десять из десяти. Мне это не нужно. Но ведь приходится! Я не преуменьшаю боль этих символических выстрелов. Раны от них болят, как настоящие. Это тебе говорю я. Ибо в другом измерении, в другой ситуации я тоже бываю безоружным, просматриваюсь насквозь, получаю добротно отлитые пули. И это естественно. Это жизнь. Но я никогда не опустился и не опущусь до мелкой злобности: меня взгрели – взгрею-ка и я. Больше всего в людях ненавижу мелочность. Мелочность в человеческих расчетах и отношениях: если ты – мне, то и я – тебе. Я хочу, чтоб ты меня поняла правильно – я не о том, когда надо платить благодарностью, когда надо отдавать добром. Это вне суда. Я о другом. Ко мне приходят люди и просят меня принять их на работу. Основание? А то, что чей-то папа при случае может ударить по мне из автомата. Это не просьба. Это психологическая атака. В этих случаях я гоню! Понимаешь: гоню! И чьих-то деток, и своих собственных друзей. Хочу быть безупречным. Ася должна была уйти, потому что оказалась непрофессиональной по большому счету, который я сейчас предъявляю всем. И себе в первую очередь. Ты знаешь, был момент, еще до Ирины, когда мне хотелось на тебе жениться. Ты не могла это заподозрить, хотя на тебе хотели жениться все. Я думаю, нам обоим повезло. Ты, если говорить высоким стилем, женщина на все времена… Я не такой. И мне годится женщина именно на наше время. Знаешь, оно какое? Оно острое. Оно обнажающее. В нем, внешне благополучном, много взрывчатки, и мне хочется быть в центре взрыва. Ты бы тянула в безопасность, а Ирина понимает, что живет в беспокойную эпоху. И мы – дети нашего времени. Все, без исключения. Если все-таки уйдет Крупеня, я возьму на его место настоящего парня. то, что надо! Три языка, минус рефлексия, минус старые связи, плюс понимание системы. то есть жизни, в ее, так сказать, математическом выражении. Систему надо знать, ибо она реальность. И, только владея ею, можно чего-то добиться… У меня один инструмент для этого – моя газета. Это прекрасный инструмент! Так могу ли я позволить играть на этом инструменте культей? Даже если она от войны? Нет и нет! И обидно, что надо объяснять людям такие очевидные вещи…»
   …Вот какой получился монолог! Просто жаль, что Мариша его не слышала, не смотрела на него в этот момент своими теплыми карими глазами.
   Царев вздохнул и понял: монолог про себя не выручил. Он был зол как черт на Крупеню, он его ненавидел. И Асю ненавидел. И Олега. И Корову. Чувство было неинтеллигентным. Оно было грубым, потроховым, с таким чувством не за перо берутся – за топор. Крупенины выкормыши. И ведь будут путаться под ногами, будут мешать. Выставят против него гуманистическую идейку вытаскивания друзей из шурфов.
   Эта мелкая добродетельность, эта детсадовская манера вытирать носы человечеству – как она ему была всегда противна! Человек или стоит чего-то, или не стоит ничего. Возня с несчастненькими, с брошенными,
   с обиженными, с непонятными – это целая доктрина со своими проповедниками и профессорами. И с сильнейшей демагогией, вооруженной всей сентиментальной литературой прошлого. И именно они будут ему ставить палки в колеса, именно от них можно ждать чего угодно. Пресловутое человеколюбие – сила неуправляемая. И, вместо того чтобы действовать, действовать, действовать, он будет с ними объясняться, объясняться… Нет, о Крупене надо ставить вопрос завтра же. Здесь все просто. Болезнь и возраст.
   – Приехали,– сказал шофер.
   Царев смотрел на свой дом. Добротный, старый московский дом. В гостиной венецианское окно. Этим окном очень гордилась покойница теща. «У нас венецианское окно,– говорила она всем.– Это так украшает».
   Нелепое, в сущности, окно. Любое другое окно к переменам погоды относится спокойно, ну дождь, ну снег, ну пыль. Венецианское вопиет о своей неумытости и неухоженности. Оно требует, чтобы с ним носились. Кто может себе это позволить? Кто может себе позволить носиться с чем-то отжившим только потому, что у отжившего звучное и благородное наименование? Царев поднял голову. По широкому оконному карнизу гуляли откормленные голуби. Им нравилось ходить в уборную на венецианском окне. Видимо, голуби тоже тонко чувствуют прекрасное…
 
***
 
   – Кто у тебя? – Светка рукой отодвинула Маришу и прямо в сапогах – а всегда старательно, чтоб не испортить «молнию», снимает их в прихожей,– вбежала в комнату.
   – Да никого же,– ответила Мариша.– У тебя голодный вид. Я сделаю яичницу с колбасой.
   – Не надо.– Светка так и не сняла сапоги.– Я понимаю, что это та область, в которую порядочные люди не вмешиваются, но будем считать, что я непорядочная… Она ведь не будет писать в партком, не придет бить тебе морду. Ловко вы устроились, да? Мимоза охапками, ты вся распятая, ну а дальше что?