– Ведро пустое, значит, договорились? – обрадовалась Клюева.
   – Поедете ко мне,– сказала Светлана.– Соберите в чемодан самое ценное, чтоб здесь не оставлять. Через два часа будет машина.
   Клюева ошарашенно смотрела на Светлану.
   – Куда это, интересно, к вам? – зловеще протянула она.
   – Домой, естественно. Собирайтесь. А я пока схожу к. сестре. Она здесь недалеко живет. Будьте, пожалуйста, готовы.
   Клюева что-то кричала ей вслед, но Светлана не слышала. И к Марише ей идти было незачем. Просто надо было куда-то идти. Не сидеть же после работы два часа с глазу на глаз с этой громкоголосой женщиной? И вообще надо было двигаться, чтоб снять с себя оцепенение от неожиданного поступка, который ей казался уже нелепым, наивным.
   Вообще ничто в жизни не доставляло Светлане столько хлопот, как собственный характер. Хотя, с другой стороны, характер этот был благоприобретенный, воспитанный ею самой. Как если бы она усыновила отпетого хулигана, а он, отпетый, плевать хотел на ее благородство и вел бы себя независимо, нагло, шумно, ел бы с ножа, не мыл руки, как дикое чудовище в интеллигентном доме. Интеллигентный дом – это Светлана с ее деликатной наследственностью. От папы—«не бранись», «люди славные, их только надо понять», от мамы—«мне плохо, а я постирушку затею». «Главное для женщины, чтоб было о ком заботиться». С такой наследственностью хорошо жить бы в девятнадцатом веке или в будущем. В этом мире ее отца называли «Петей-Христом». Она узнала это случайно, когда ей было двенадцать лет. Построили в поселке большой дом. Им очень нужна была квартира – их домишко осел, протекал, мать латала его своими руками, но ведь есть пределы и для человеческих рук. Надо было пойти и поклянчить квартиру. Именно поклянчить или потребовать. Ни то, ни другое отец не смог. А потом Светлана услышала, как женщины говорили ее матери: «Завшахтой ждал, что ваш Петя-Христос придет и его лично попросит. Он бы дал».– «Еще чего»,– сказала мать. И вот Светлана стала думать. Родители и не подозревали, под каким рентгеном жили. Подпирали склонившуюся стену горбылем, а она представляла себе завшахтой в виде то ли раджи, то ли шаха в тюбетейке и с пиалой на растопыренных пальцах, а отца – на коленях. Он кланяется, а очки падают на пол. В очках, оказывается, неудобно кланяться. Лучше ставить горбыль. Но ведь это же черт знает что? Ведь отец – инженер, воевал, его все уважают, почему же он должен просить то, что ему положено? Надо требовать, стучать кулаком!
   И снова представлялось, что завшахтой уже не раджа, не шах, а человек, заваленный бумагами, телефонами, и папа, ростом до потолка, кричит так, что лопаются лампочки и опять же падают с носа очки. Что бы ни делал папа, очки падают. И тогда он их беспомощно и жалобно ищет, потому что зрение у папы минус шесть.
   Потом она подросла и узнала, что папа давно мог вернуться в Москву, но у него не хватило характера написать много разных бумажек. «Господи,– сказала мать,– вместе нам везде хорошо». И папа поцеловал ей руку, мыльную, распаренную от постирушки.
   Что же такое характер? Почему говорят: у человека нет характера, если он просто хороший человек? Значит, характер – это нечто воинственное, вооруженное, то, что держит очки на носу во всех жизненных обстоятельствах? Так? Характер – панцирь, в который запрятана нежная человечья суть? Или характер – это орудие труда, как кирка, как лопата, как карандаш или циркуль? Оно есть, орудие, и ты при деле. Его нет – и ты нуль? Но разве папа нуль? Вот если бы к папиной доброте и уму что-то еще… Рогатину?.. К примеру… Был бы это папа? Но ведь он воевал… Грудь у него пусть не в самых больших, но в орденах и медалях… Значит, мог он, когда надо было, с рогатиной?
   – Ты все путаешь, девочка,– сказал папа.– Это была война.
   – Не путаю,– ответила Светка.– Я просто хочу тебя понять.
   Папа жалобно заморгал. Что сделала тогда Светка? Она поцеловала его. И все. И этим все было сказано.
   – Но как жить ей, Светлане? Как Мариша? Но ведь у той есть оружие – красота. Красавицы идут своим путем, обреченные на успех и любовь. Во всяком случае семнадцатилетней Светке, когда она окончательно взяла себе в приемыши отпетый характер, так казалось.
   Как брат Сеня? Ну что Сеня… Он тоже вооружился колючей иронией, и она испортила ему жизнь. Превратился в нечто чадящее. Больше недели Светлана его не может вынести. Жалеет родителей: каково им изо дня в день вкушать эту настоянную на кипяченой воде ироническую желчь? Но им только горько, а Светлане еще и противно.
   И она сказала: и для себя, и для других я нужна сильная. Если я хочу чего-то стоить и действительно кому-то помочь как врач. И я не имею права ждать, пока что-то совершится помимо меня. Я должна свершить то, что могу. И она впустила в себя вот этот самый настырный, вредный, деятельный характер, она подчинялась его дикому нраву, даже тогда, когда ей самой было от этого хуже.
   Вот и в этой истории с Клюевой.
   «А что я могла еще сделать? Приходить носить ей воду, продукты? Или оставить Клюеву на немощных Лямкиных? Или пойти к мужу клюевской сестры и попросить его полюбить Клюеву как родную хотя бы на время срастания ключицы у ее сына? Или продолжать канючить, пока главный и завхирургией не согласятся подвесить коечку над входом в отделение, чтобы Клюева могла приветствовать оттуда бодрым оптимистическим «ура» всех новых больных?»
   Мариша только что пришла из своего института. Она обняла Светлану и поершила ее примятые шапкой волосы.
   – Как хорошо, что ты пришла! Сейчас будем обедать.
   – Дай мне лучше чаю. Ты чем-то расстроена?
   Светка стала рассказывать. Мариша бесшумно двигалась по кухне, без звука ставила на стол чашки, и Света, хоть и была возбуждена всем случившимся, как-то особенно остро чувствовала эту Маришину деликатность, ее заботу – не помешать ей, не перебить а, выслушав, тут же подвинуть ей чашку чая, уже с сахаром, размешанным без звука. Это всегда ее удивляло в Марише. Ну всплесни ты руками, ну загреми ты посудой, ну вскрикни от удивления ее, Светкиной, глупостью.
   – Пей,– тихо сказала Мариша.– И переключи скорость. Уже подъезжаем…
   – Куда? – по-клюевски заорала Светка.– Куда подъезжаем?
   – Куда надо! – засмеялась Мариша.– Что с тобой? Кричишь, как резаная. Все ты сделала правильно. Нечего терзаться. Только я предлагаю еще лучший вариант. Привози ее ко мне, Насте будет веселей, а меня все равно целый день нет дома. Честное слово! Ты сама подумай.
   – Знала бы, я бы к тебе не пришла.
   – Почему?
   – Не знаю. Скажу честно, теперь я кажусь себе дурой. Но если я привезу ее тебе, я буду считать себя сволочью. Что лучше – быть дурой или сволочью?
   – Знаешь, киса, оба хуже. Но ты, конечно, заварила кашу. Ты хоть позвонила домой?
   – Мне это даже в голову не пришло. Они или поймут меня, или нет. Никакие объяснения тут не помогут.
   – А ты позвони от меня.
   – Что я скажу?
   – Что ты сказала мне.
   – Это не выглядело по-идиотски?
   – Идиотски выглядит всякий мало-мальски благородный поступок.
   – Я боюсь этих слов – великодушный, благородный! Совсем не это… Я бы с удовольствием плюнула на эту Клюеву, если бы нашла хоть какой-то выход…
   – Позвони, Светуля! Вот так все и скажи. Не было выхода. Хотя выход есть. Я…
   – Хорошо. Я позвоню. Ты – не выход. Я должна выручать Клюеву сама. Это мой врачебный участок.
   И снова с телефоном повезло. Соединилось с первого раза. И подошла не соседка, постоянно торчащая у телефона, а Светланина свекровь. И она сказала деликатно, так же как Мариша наливает чай в чашки, что какой может быть разговор, если человеку надо помочь. Пусть приезжает, они подождут их с обедом…
   – Ну вот и хорошо,– сказала Мариша.– Только ты, когда твоя Клюева будет давать тебе деньги на хлеб, сахар – я не знаю на что еще! – бери. Не делай больших глаз, Светка, бери обязательно. Ей будет от этого лёгче, Клюевой. Понимаешь?
   – Откуда ты все знаешь? – засмеялась Светка.– Ты эту Клюеву в глаза не видела.
   – Неважно. Но ты это запомни. Я тебя знаю, начнешь возмущаться, что человек тебе деньги предлагает.
   – Это еще неизвестно,– ответила Светка.– Клюева – хороша штучка. У меня вся надежда на Неонилу Александровну.
   – У тебя золотая свекровь. Кстати, у меня такая же. Слушай, а что, если я попрошу тебя об одной малости?
   – Ну?
   – Мне звонила Ася. Она едет в командировку на Север. У меня есть чудные теплые валенки. Ей без них не обойтись. Занеси их ей завтра на работу. Это ведь рядом, а то она закрутилась и, боюсь, не найдет времени за ними заехать.
   – Давай.
   – Это прекрасно! Я в них еще суну платок. Аська совершенно неразумная дурочка…
   – Как она там?
   – Страдает комплексами. Ей кажется, что она темная и ничего не знает… Редакционные девицы там перед ней выпендриваются… Боже! Какой защищенной я чувствую себя в моем институте!
   – Это личное твое свойство и умение.
   – Находить защищенное место? Ты меня судишь, киса? Зря!
   – Ради бога! Я тобой восхищаюсь, как и все.
   – Не надо ни обсуждать, ни восхищаться. Каждому свое. Но только самому сильному – журналистика.
   – Я так не считаю. Трое суток шагать, не спать… Это еще такая малость по нынешнему времени.
   – Шагать и не спать? Безусловно! Но разве я об этом? Это разговор долгий. В другой раз. И подбери как-нибудь Асю… Вот валенки.
   – Я этого не умею.
   – Ну, тогда поцелуй ее. И скажи ей как врач, чтоб валенки надевала обязательно. Ну, пока, киса! Звони. Расскажешь, как там твоя Клюева с ее множественным переломом голени.
   – Никто этого не говорит, но ведь некоторый наследственный идиотизм у меня имеется? А? Честно?
 
***
 
   Олег видел: из подъезда Мариши выскочила Светлана с большим свертком в руках. Она пошла в сторону от остановки, и остановить ее было трудно – надо было бежать. Но если бы он ее задержал и взял у нее валенки, наверняка предназначенные Асе, тогда его приезд к Марише был бы оправдан: Асе не в чем ехать, а ему, после разговора с Крупеней, все равно надо мозги проветрить, вот он и приехал сюда за валенками. А с другой стороны, Светка уже спустилась в овражек, ее не догнать, а Маришин дом – рядом, занавеска у нее на окне подоткнулась как-то смешно, по-девчоночьи, веселая такая занавеска, в мячиках.
   Маришу он встретил на площадке. Набросив на плечи Настину курточку, она шла с белым пластмассовым мусорным ведром. Олег забрал у нее ведро и помчался вниз, на бегу читая на этажах приляпанный к мусоропроводу листок: «Не пользоваться! Засор». Странное было у него ощущение, когда вспомнилось, что ни разу за все двенадцать лет супружества он не выносил мусорного ведра. Было ли у них дома ведро? Ну, конечно, было. И сейчас есть. Стоит в кухне под раковиной. Может, оно всегда было пустое? Да нет. Иногда даже рядом стояла алюминиевая миска с очистками. Тогда он говорил: «Тася! Ведро…»
   И Тася отвечала: «Ой! Совсем закрутилась…» И бежала выносить. И не считал он это чем-то особенным, как не считал особенным и все вообще домашние женские работы. Он очень хорошо помнил мать, когда она приносила с базара мешок картошки. Несла, как мужик, согнувшись под тяжестью. А потом сбрасывала ношу с плеч и сразу же начинала, возиться по дому. Приносила из сарая уголь, ходила за водой. Несла две большие цибарки на коромысле с фанерными кружочками сверху, чтобы не расплескивалось, и одну цибарочку, маленькую, в руке. Варила корм свиньям, а потом, подхватив выварку за ручки двумя тряпками, несла перед собой, отворачивая голову от душного пряного пара. В громадных резиновых сапогах хлюпала в свинячьей жиже и при этом причитала: «Ах вы, мои хорошие! Ах вы, мои милые!» Это – свиньям. Вот это и была домашняя работа. С чем ее может сравнить московская женщина? И Тася это всегда понимала. Не было у них никаких проблем по поводу невынесенного ведра. Считалось – пустяки это, а не работа, говорить даже стыдно. А сейчас он, как маленький, вырвал у Мариши это кукольное ведерко. Не задержался, не задумался, вырвал и помчался вниз. Он занимался у Мариши и еще более несуразным делом – крутил в стиральной машине белье. Ей позвонили, и она сказала ему: последи. И он засучил рукава и встал возле машины; она говорила по телефону, а он вытаскивал из валика сплюснутое Маришино и Настино бельишко.
   Увидела бы его в этот момент мать! Она ведь до сих пор носит и воду, и уголь. Свиней вот не держит. Не для кого. А топить всегда надо. И без воды человеку нельзя. Мать бы ужаснулась даже не тому, что Мариша – чужая женщина, а именно тому, что он возле белья, возле корыта. Хотя, конечно, корыта никакого не было. Беленький тазик с цветочком на донышке. Мать в таком варила варенье. Для этого он и существовал, для одного раза в году. А остальное время стоял на полке, для украшения, белый-белый тазик и тоже с цветочком внутри на донышке. Почему-то мать называла его китайским. Или он действительно был китайским?
   – Спасибо,– сказала Мариша Олегу.– Ты хочешь есть? У меня только что была Светка, но есть отказалась, а я ей все подогрела. Так что – не стесняйся. Как Тася, дети?
   Олег рассказал, что в Тасином классе свинка, что, как это ни странно, многие ребятишки ею не болели, а тут новые программы, и Тася боится идти дальше, чтоб больные не отстали, но ведь с теми, кто ходит в школу, обязательно надо идти дальше, иначе им просто скучно сидеть на уроках.
   О свинке Тася рассказала ему вчера вечером. Он ее слушал вполуха. Потому что до Этого была ветрянка. А еще до этого первый класс никак не мог научиться писать букву «Ф», а еще до этого… Да мало ли что было до этого!.. Но вот он сейчас рассказывает Марише, и оказывается, на самом деле существует ситуация: идти по программе дальше или ждать заболевших? Но ведь он не за тем пришел, чтобы обсуждать с Маришей свинку в первом классе «Б». А зачем он, собственно, сюда пришел?
   – Я за валенками,– хрипло сказал он, краснея от лжи.– Аська едет завтра в командировку. Вообще-то правильно. Ей надо писать. Это хорошо, что Крупеня ее погнал. В конце концов только хорошим материалом можно у нас утвердиться…
   – Валенки я отдала Светке. Она Асе занесет. Я же не знала, что ты зайдешь…
   – И я не знал. Так случилось. Мне надо было уйти из редакции.
   – Что-нибудь стряслось?
   – Я не люблю, когда мне лечат мозги по процедурным вопросам. Все, мол, правильно по существу, а по форме…
   – Расскажи мне все.– Мариша положила теплую-претеплую руку на его сжатый кулак, и Олегу расхотелось разговаривать. Ну что за чепуха все эти «телеги», звонки, процедурные неприятности? Что ему за дело до хлопот, которые взвалил на себя Крупеня (ну не взвалил бы!), что ему за дело до всех по отдельности и вместе взятых тоже, если рядом сидит Мариша, если он – в комнате с подоткнутой занавеской с мячиками, и ради этой чужой женщины, чужой комнаты, чужой занавески он готов быть и самым лучшим, и самым ужасным – как ему прикажут. Приказывай, Мариша! И я буду таскать и кукольные ведерки, и мешки с картошкой, буду хлюпать по любой жиже и буду стирать твое бельишко, буду молчать и буду орать, буду всем, всяким, твоим… Только скажи, Мариша! А то, что у меня жена и двое детей, так разве кто-то в этом виноват? Все это не в счет, Мариша, если ты скажешь одно слово. Я за ним пришел. За словом. Не за валенками.
   Ася мне друг, но не стал бы я ехать для нее за валенками, не стал бы.
   – Ну, не хочешь – не надо, – сказала Мариша. – Нё говори. Идем, я тебя покормлю. Хотя и тут .я не настаиваю. Тебя ведь Тася ждет… Обидится еще на меня… А я ее люблю, она у тебя настоящая. Как мама наша – Полина… Ах, я балда! От нее ведь письмо, а я забыла сказать Светке… Надо будет позвонить.
   Мариша чего-то захлопотала, приставила письмо к телефонному аппарату, одернула занавеску в мячиках, включила свет, потом засмеялась и сказала:
   – Ты иди, Олежка, иди! Мы ведь уже десять лет тому назад обо всем договорились… Все по-прежнему, милый, все по-прежнему… Ну есть же на свете неизменяемые истины? Вот это такая… Ты подумаешь и согласишься. Ну, ты идешь? Я буду звонить Светке. Письмо ей надо прочесть обязательно.
   И она выставила его. Олег не сел в лифт, шел вниз пешком и читал на этажах: «засор», «засор», «засор». Слово потеряло смысл, стало чужим, непонятным, нелепым. Что такое засор? Что? Нет такого слова в русском языке. Нет! И вообще ничего нет. Ни хорошего, ни плохого. Есть желание выпить. Самое Доступное утешение, самая легкая радость.
   А впереди уже маячила стекляшка кафе. Черт с ним, что оно диетическое. Диетики тоже пьют. Иначе какое может быть выполнение плана на свекольных котлетах? А без прибыли работникам кафе – хана. Может быть, здесь даже подают свеклу той самой сволочи, председателя колхоза? Хорошо, что я ее терпеть не могу!
   Письмо Полины Марише «Здравствуйте, дорогие Мариша и Настенька! Вот уже сколько времени я из Москвы, а все вечерами соберемся, и я рассказываю, рассказываю… Папка наш, правда, стал тонкослезый, чуть что – плачет. Это меня беспокоит, он ведь в горе-то никогда не плакал, чего же в радости-то? Я про твое новоселье, Мариша, про то, как тебя все любят и уважают, а у него уже глаза мокрые. И маму вашу вспоминает, говорит, что ты в нее. Все покупки и подарки пришлись по сердцу. Но это я уже писала Светланочке. Так я рада, так рада, что вы в одном городе. Друзья, конечно, хорошо, а родная сестра совсем другое дело. Я на это Сене напираю, но он, Мариша, сердится. Не хотела тебе про это писать, да папка засобирался в Москву, на дочек посмотреть, так я хочу тебя предупредить, что ему я ни про что не рассказывала, ни про твой фиктивный брак, ни про этого парня, что тебе квартиру менял. Боюсь, он расстроится. Ты не обижайся, мы люди старые, мы, может, что и не так понимаем. А Сене я тихонько рассказала – и наверное, зря. Хочет тебе написать письмо. Ты на него не обижайся, если что. Они ведь с папкой очень принципиальные, в жизни это плохо. Не надо так уж на своем стоять, надо понимать и другого. Я так скажу: если за хорошее дело возьмется плохой человек, он его обязательно испортит, а если, наоборот, хороший возьмется за что-нибудь не очень хорошее, то, может, сумеет его исправить. Я это так понимаю и надеюсь, что оттого, что ты приехала в Москву, пусть даже так, будет и сестре, и другим людям польза. Я на это упирала Сене, но он очень упрямый. Но ты на него не обижайся, если он письмо тебе пришлет плохое. А может, он и передумает, все-таки он тебя любит. А когда любишь, понимаешь человека лучше. Я очень надеюсь, что ты свою жизнь устроишь. Только не торопись. Раз уже поторопилась. Но я тебя не сужу. Я сама такая. Я теперь все вспоминаю, как первый мой муж Василий мимо меня проехал. И как это хорошо, дочка, что я встретила вас с папкой! Ну зачем мне этот индюк! Ты нам пиши. И подробней о работе. Папка интересуется, а я ему толком ничего не могла объяснить. Пришли Сене пластинку: Нейгауза, там, где он играет Рахманинова. Это он сейчас вошел, увидел, что я пишу, и сказал. Если я неправильно написала фамилию, ты не обижайся. Я постеснялась у Сени переспросить. А вот тебя я не стесняюсь. Это, наверное, плохо, но мы же родные. Пиши про Асю. Как она там без мужа, без дочки? Я бы не смогла. Привет Тасе и Олегу. Забыла его фамилию. Целуем вас крепко.
   Настенька! Напиши письмо дедушке. Он так по тебе скучает. Твой рисунок мы завели в рамку и повесили возле буфета. Все приходят, спрашивают. А дедушка тобой гордится.
   Целую тебя, внученька.
   Остаюсь всегда ваша
   Бабушка и Полина»
 
***
 
   Ночью к Крупене приезжала «скорая». Хотели увезти, но он дал слово, что на следующий день, к вечеру, придет сам, а сейчас пусть как-нибудь снимут боль, нет никаких сил, но в общем, ничего страшного, бывало и хуже. Главное, ему не сорвать очень ответственное мероприятие утром. Ему бы поспать.
   – Ты, оказывается, отец, мастер морочить людям голову,– говорил Пашка.– Врачиха решила, что у тебя завтра по меньшей мере встреча с каким-нибудь президентом. А ведь на самом деле какая-нибудь примитивная летучка?
   – С Фордом, с Фордом у меня встреча,– улыбался Крупеня, с восторгом прислушиваясь, как утихает после уколов боль. Как мало человеку надо!
   Потом он прогнал жену и Пашку и лежал спокойный, умиротворенный, почти счастливый. Он знал, что скоро уснет, и ему было жаль, что во сне пропадет безболезненное время. Ведь сейчас как следует бы обо всем подумать. Без нервов, спокойно. Вообще он убежден, что его печенка обладает удивительным свойством – отзываться на неприятности раньше, чем он сам. Она обидчивая, его печенка. Она легко ранимая. Ведь этот чертов приступ тоже не случаен. Все ведь было нормально. А как он ему сказал? «Я никогда не буду на вашем месте. Исключена такая судьба!» Вот тогда и заныло в боку. Крупеня ответил: «А ты не зарекайся. Ты еще молодой. Назначат – и будешь вкалывать…» И Олег засмеялся. Он смеется, закинув назад голову, от этого его смех всегда кажется высокомерным. А может, это показалось печенке, она много чего видит раньше, чем нужно.
   – Да вы что? – смеялся Олег.– Что я, горем убитый? В голову раненный, чтобы за столом сидеть?
   – А я раненый? Я убитый? – уже вслух обиделся Крупеня.
   – Каждому свое. Мне – мое, вам – ваше.
   – Богу – богово,– продолжал Крупеня.– А, в общем, ты прав. Но вернемся к нашим бумагам…
   Олег вспылил. Он сказал, что не намерен оправдываться. Он сказал там всем, что он о них думает. Пообещал людям, что защитит их в Москве. Об этом у него и материал. Да, он знал, что у председателя брат в облисполкоме. Но, простите, с этим тоже надо считаться? Ах, не надо! Тогда в чем дело? В свекле? Исправно работающая сволочь – это все-таки сволочь, которая исправно работает. И не больше. Поэтому давайте отделим мух от котлет. А если его будут держать за фалды, то он пойдет выше. И сделает материал для «Правды», или «Известий», или «Комсомолки». Там любят «бомбы».
   – Ты в командировке пил? – спросил Крупеня.
   – Меня ребята из колхоза провожали. Мы выпили в буфете.
   – Ну зачем же с ребятами? – сморщился Крупеня.
   – Потому что один я пью только в состоянии крайнего отчаяния. А у меня не было никакого отчаяния. Я был убежден, как и сейчас, что у меня дело правое. И ребята мне помогли разобраться… В чем криминал?
   – Ну не первый же ты год… Везешь такую бомбу – не дрыгайся.
   Это было отступлением от самого себя. Раньше он говорил так: «Никаких шишей в кармане. Наши люди заслужили знать, зачем мы к ним приезжаем и с чем уезжаем». А теперь – не дрыгайся. И Олег его не понял: что он такое сделал? Выпил с хорошими ребятами? С каких пор мы стали бояться «телег»? «Они были, есть и будут! – но это сказал уже Вовочка.– Важно, когда жалоба пришла,– сказал он.– Если до материала – грош нам цена. Скандал до дела – что может быть хуже? Мы еще ничего не успели сказать, а нам уже заткнули рот. Нет, если мы посылаем человека на такую дичь, как этот председатель, веди себя шито-крыто, а потом спокойно говори все, но только на полосе. И пусть потом орут, пишут, жалуются. Мы выстрелили первыми!..»
   – Не знаю,– сказал Крупеня.– Я, например, не смог бы таиться. Зачем нам всякие подходцы, ежели оттуда пришел крик о помощи?..
   – А мы ничего не сумели сделать,– как-то очень жестко сказал Вовочка.– Надо было ехать вроде за высоким урожаем свеклы, и пусть бы тамошний председатель ждал первополосного хвалебного очерка, а мы бы его шарахнули на второй полосе…
   – Ну и шарахнем! – сказал Крупеня.– Материал готов. А на «телеги» нечего обращать внимание.
   – Оставь его себе на память, твой материал. Не шарахнем, Алеша. Я же сказала тебе: нам заткнули рот. Там уже все хорошо. Уже председателю сделали дружеское ататашки. Уже у него предынфарктное состояние, а без него не будет урожая кормовых. Ты понял, чего стоит дурацкое поведение Олега? Людям надо объяснять, как вести себя в командировке…
   Последнюю фразу он сказал, уже крутя телефонный диск. Разговор был окончен. «Людям надо объяснять, как вести себя в командировке». Они с Олегом сидели тогда полтора часа. Думали, как разговорить людей, чтоб они не боялись сообщить правду. А надо было? «Везешь бомбу – не дрыгайся»?
   Вот и в этом ты отстал, Алексей Крупеня, темноватый ты человек. Надо уходить. Не надо ни на кого обижаться. Просто другое время – другие люди. Вот если бы он был рядовым газетчиком, если бы он не выпустил из рук перо, если бы не засосала, не замотала его текучка. Если бы, если бы… Вот у Вовочки вышла книжка очерков и статей. Остренькая, даже с лихостью. Скоро выйдет другая. А ведь у него забот не меньше. Значит, дело не в должности?.. В таланте? Но у Олега – талант, а книги нет. К Священной Корове однажды явилась крошечная такая дама, из издательства. Священная Корова ее изничтожила. Вместе с издательством. Чтоб она, Корова, которую знает и любит весь Союз, собирала в книжку написанное для газеты? Еще чего! Вы разве не стыдитесь, дорогая моя, несовершенства своей вчерашней работы? Не стыдитесь? Значит, вы, голубушка, психически больной человек!