А ее собственные молитвы: «Господи, спаси Ленку – от белокровия, от менингита…» В какой они стороне?
   – Давайте чай пить,– предложила Клюева.– Меня Светлана Петровна научила заваривать. Я себе удивляюсь – что я раньше пила? Помои!
   Ася встала помочь. Они стояли рядом у белоснежной газовой плитки, одна чиркала спичкой, другая повертывала краник, а в стену назойливо, как в душу, вонзалась дрель… Д-з-з, д-з-з… И где-то в чужой жизни оседала на пол мелкая едучая известковая пудра.
 
   – Может, он там себе зеркало повесит, будет теперь на себя смотреть,– сказала Клюева.– В своем зеркале все красивое. А может, ковер. Небось год в очереди стоял. Считаться ездил. Ну, давайте чай пить… И разговаривать. Так оно будет лучше…
 
***
 
   Еще среди недели Василий Акимович позвонил Крупене и сказал, что поскольку в воскресенье приезжают старики, то собраться в честь традиционного двадцать четвертого надо у него, а не у Крупени, как договаривались прежде. Крупеня хотел спросить, а как же Женька, ведь он его пригласил к себе, но Василий Акимович сказал сам:
   – Дети в курсе. Будут.
   Крупеня осуждающе покачал головой. Что за вредный мужик? Нет чтоб сказать – сын, или Женька, или Евгений, нет – дети. Хотя это глупо. Дочка живет с ними, значит, не может не знать, что приезжают дед и бабка, а вот Женька как раз мог и не знать. Но знает. Значит, встречались? Или по телефону ему сообщили? Но как бы там ни было – Женька будет.
   Но то, что радовало Алексея Андреевича, очень и очень смущало Василия Акимовича. Как это все пройдет? Старики ведь не знают, что Женька ушел из семьи, ну хорошо, это можно будет объяснить, а вот скрыть от них то, что они с сыном вообще не встречаются, что он сына знать не хочет, будет трудно. Поэтому с женой договорились так: Женьку надо будет под благовидным предлогом отправить пораньше. То, что он собирается встречать их на вокзале, как раз хорошо. Звонил, спрашивал, какой вагон. Это нормально. А дальше пусть посидит и уходит. Чем он меньше побудет, тем лучше.
   На вокзал они приехали с женой загодя, потому что Василий Акимович не любил приходить минута в минуту. Он усадил Надю в зале ожидания, благо теперь зал новый, просторный и всегда есть где сесть, а сам пошел прогуляться. Ему последнее время все хотелось остаться одному, потому что глупые мысли, кружа и петляя, с упорной закономерностью приводили его к Полине, к тому, что в маленьком городке старики с нею могли встретиться, а значит, мог и разговор быть. Этот разговор, в разных вариантах, и представлялся теперь Василию Акимовичу. Его тяжеловатое воображение долго и нудно строило одну ситуацию – встретились, поговорили. Другие варианты исключались. И совсем уж не мог он себе представить ту неожиданность, которую насочиняла с ним сама жизнь.
   А неожиданность – впрочем, какая же это была неожиданность?.. На станции Никитовка билеты продают в донецкий поезд всегда в один и тот же вагон. Поэтому те, кто садятся на этой станции, всегда оказываются по вагону соседями. Стариков роскошно принимали на шахте. Пионеры повязали им галстуки, мальчики из ГПШ надели на головы каски, а Герой Социалистического Труда Кузьменко вручил отцу Василия Акимовича шахтерскую лампочку. И сидели они за столом рядом с секретарем горкома, и он лично положил матери Василия Акимовича на тарелочку мясной салат, помидорчик «дамский пальчик» и кусочек белой благородной рыбы. А самое главное, Полины на торжествах не было. И мужа ее тоже. Потом старики даже стали по коридорам ее искать, чтобы окончательно убедиться,– и не нашли. В общем, все было очень хорошо. Они ведь не знали, что у Полины на субботу тоже были куплены билеты, а в среду Петя закашлял. И встал вопрос – плюнуть на кашель и идти на праздник – два красивых пригласительных билета стояли на столе – или отнестись к кашлю серьезно и вылечить его, чтоб не стало хуже и не сорвалась поездка в Москву. Ну какой же тут может быть выбор – дочки или заседание и банкет? Конечно, Петя лег. И Полина ставила ему банки, и парила ноги, и поила малиновым вареньем, а что там было на вечере, даже ни у кого не спросила, не до того… И уже в пятницу все у Пети было хорошо. Кашель прошел, и никаких признаков болезни не осталось. Поэтому в субботу, измерив ему в последний раз температуру, Полина попросила соседа отвезти их в Никитовку. И там все прятала мужа от сквозняков, и на перрон они вышли, когда поезд уже показался за семафором. Только там и увидела Полина Васильевых стариков. Она вначале не вспомнила, кто они. А потом как поняла, так и ахнула. Тем более, увидела, как побагровел старик, а старуха – та вцепилась в нее взглядом и не отпускает, держит… Конечно, Полина вежливо поклонилась, сказала «здравствуйте»; Петр посмотрел, с кем это она, но, славу богу, так и не понял. У него вообще плохая память на лица и зрение никудышнее. Старики на поклон Полины не ответили. А потом все вошли в вагон и разошлись по своим купе.
   И не стоила бы вся эта история разговора, если бы не ждала их в конце пути обязательная встреча. И не просто с глазу на глаз, а при всей родне. Девочки придут встречать, да и Василий не один явится. Поздоровайся старики с Полиной, она бы успокоилась. Но по тому, как на нее смотрели, поняла, что не прощена. И это теперь уж навсегда. Конечно, семь лет мак не родил и голоду не было, но зачем же так на людях показывать?
   …Василий Акимович обошел вокзал и вернулся к Наде. А там уже сидел Женька и в кулаке держал совершенно несерьезный, полуживой букетик. Василий Акимович рассердился. Все ведь понимают, что эти цветы без вида зимой редкость и к тому же дорогие, не каждый может себе позволить, а он, видите ли, принес.
   – Зачем? – спросил он Женьку.– Старикам это надо?
   Женя поднял вверх брови – не понимаю, мол. И Василий Акимович махнул рукой – не понимай. Потом они вышли на перрон, прикинули, где может остановиться тринадцатый вагон. А тут уже и поезд поплыл рядом, и тринадцатый остановился, как по заказу, прямо напротив Василия Акимовича.
   Полина стояла у выхода и смотрела на него спокойно и насмешливо, потом легко соскочила со ступенек, поддержала пожилого мужчину. И тут же их обхватили две женщины. Они обнимались и целовались прямо у него под носом, он даже слышал запах пухового Полининого платка.
   – Ну, слава богу, приехали,– сказала она молодым голосом, который он до сих пор не мог забыть.
   И они ушли. Василий Акимович отвернулся, чтоб не смотреть вслед, но увидел, что Женька смотрит, а Надя замерзла и ждет, когда же выйдут наконец старики и можно будет вернуться в теплый вокзал.
   – Отец,– сказал Женька,– мне кажется, это была…
   – А мне кажется,– закричал Василий Акимович,– ты забыл, зачем ты сюда пришел!
   – Забыл,– засмеялся Женька.– Потрясающая девушка,– та, что встречала, но, увы, окольцованная. Не везет нам с тобой, отец, а? – Он продолжал смеяться, а Василий Акимович почувствовал, что он старый, что ему хочется домой, прийти и лечь, и лежать и ни о чем не думать.
   – Васенька! – раздалось сверху. Мать стояла и протягивала к нему руки.
   – Бабуля! – закричал Женька и снял ее со ступенек.
   – Васенька,– прошептала мать,– мы ехали в одном вагоне…
   Василий Акимович махнул рукой, мол, видел.
   – Она с нами поздоровалась,– прошептала старушка.
   А Женька уже целовал деда, тот улыбался, довольный, неловко отставив руку с шахтерской лампочкой.
   А те мелькнули еще раз в толпе и пропали. Странно, а запах платка остался – запах тепла, уюта, весны, запах прошлого…
   – Ну, вот, Петя, ты и в Москве,– сказала Полина.
   – Я здесь с той минуты, как здесь мои дети,– ответил он, прижимая к себе Маришу и Светку.
   Такси между тем развозили в разные стороны приезжающих, и голос из репродуктора предупреждал, что оплату следует производить строго по счетчику…
 
***
 
   Они в него вцепились, как в последнюю надежду. И Василий Акимович, и Надя, и старики, и Женька. Вера, жена Крупени, удивленно на все это посмотрела и забеспокоилась. Если такое внимание объясняется болезнью ее Алексея, то он сразу это поймет и снова начнет думать, что у него «то». Но потом увидела: болезнь Крупени ни при чем. Им тут всем без него было плохо. Впечатление такое, что собрались мало знакомые люди, говорить им не о чем и они ждут не дождутся общего знакомого, который разрядит обстановку.
   Крупеня прежде всего подошел к старикам – они были главные гости. Шутка сказать – какое путешествие совершили через всю страну. Молодцы, так и надо. Что значит в наше время расстояние? Так, ерунда…
   – Десять тысяч километров – пустяки,– пропел Женька и пояснил: – Это из какого-то старого фильма, эпохи бодрого кинематографа.
   – Что это за эпоха такая? – насторожился Василий Акимович.– Я такой не знаю.
   – Ну как же! – весело сказал Женька. – Все поют хором, ходят строем, все в ногу, все в белом, все грамотные, всем хорошо!
   – И что? – начал накаляться Василий Акимович.– Это плохо, по-твоему?
   Крупеня замахал руками. Ну вот. Началось. Будет большая оборона. На баррикадах – Вася.
   – Окстись,– засмеялся он.– Была такая эпоха. Была. Чего ж ты от нее отказываешься?
   – Я? – возмутился Василий Акимович.– Отказываюсь? Ты меня не путай. Это ему, видите ли, не нравится, когда все грамотные и поют.
   – Я мракобес,– сказал Женька.
   – Ты хуже,– кипел Василий Акимович.– Тебе все оплевать, как впереди сплясать.
   – В жизни ведь было по-разному, папа! – сказал Женька.– Кому-то не пелось, кто-то чего-то не знал, а кому-то вообще впору было удавиться.
   – Вот и пусть бы давился,– сказал Василий Акимович.– Не жалко.
   – Ты не прав, Вася! – засмеялся Крупеня.– Разве тебе самому иногда не хочется повеситься? А ты же убежденный марксист!
   Сцепились. Вера облегченно вздохнула – разговор ушел далеко от Алексеевой болезни – и пошла помогать Наде на кухню. Та – в который раз! – протирала парадные ножи и вилки. Все у нее блестело, и Вера подумала, что такая чистоплотность уже переходит пределы. Стерильные тарелки даже едой пачкать не хочется, за крахмальные салфетки впору браться в перчатках, вообще в кухне так чисто, что даже едой не пахнет. Форточка открыта настежь, и ветер тыркается опять же в белоснежную марлечку и входит в кухню уже не зимним свежим ветерком, а просто воздухом для вентиляции.
   Надя терла ножи и говорила:
   – Алеша твой молодец. Как у него много оптимизма! Это такой могучий резерв для восстановления сил. Вот, не дай бог, прижмет какая-нибудь болезнь Васю, он не справится. У него нет оптимизма, он не сможет бороться с болезнью.
   – Да ну его! – махнула рукой Вера.– Какой там оптимизм! Он у меня просто хохол упертый. Ему, конечно, надо было полежать. Но ведь он не может без редакции! Это тоже как болезнь.
   – А у Васи болит сердце, я вижу,– все терла ножи Надя,– а он назло мне не пьет таблетки. Чем скорей, говорит, тем лучше. Я, говорит, свои дела на этом свете закончил давно… А ты на стариков посмотри! Такие годы – и столько энергии.
   Прислушались. Тонко, с хрипотцой раздавался голос Крупени.
   – Не знаю кто, не буду врать, кажется, кто-то из древних говаривал, что возможность умереть, когда захочешь,– я подчеркиваю: когда захочешь, – лучшее, что бог дал человеку в его полной страданиями жизни.
   – Договорился! – пробурчал Василий Акимович.
   – Действительно! – покачала головой Надя.– Алеша говорит совсем не то.
   – Ну, ну, дядя Леша! – подзадоривал Женька.– Развивай крамолу!
   – Какая крамола? Какая? – кипел Крупеня.– Я глубоко уважаю человека, личность, и оставляю за ним право ставить точку тогда, когда он сам посчитает нужным.
   – Тебе дана жизнь,– твердо сказал Василий Акимович,– и ты обязан ее прожить.
   – Почему обязан? – закричал Крупеня.– А если я исчерпал себя? Если нет цели, во имя которой стоит жить, и нет человека, которому ты нужен?
   Женщины прибежали из кухни. Вид у обеих был перепуганный. Вера ждала чего угодно, но только не таких разговоров. С чего это он вдруг? У него плохо последнее время в редакции, а отними у него работу… страшно подумать… Наде же показалось, что Василий спорить не мастак и, не дай бог, последнее слово останется за Крупеней. Слово-то какое! А она еще секунду тому считала его оптимистом. Сплошное упадочничество! Спектакль будто специально для Женькиного извращенного ума. Она сердито посмотрела на сына – доволен небось? Женька задумчиво жевал соломку для коктейля. Идиотская манера всегда что-то жевать, теперь по всей квартире будут валяться клочья. Она взяла стакан с соломкой и понесла на кухню. Конкретная эта задача увела ее мысли в сторону. Не было ничего важнее стремления предотвращать беспорядок. Ее жизненная сверхмиссия! То, что ей никогда не изменит.
   – Нет,– сказал Женька.– Ты не прав, дядя Леша! Что значит – исчерпал себя? Что значит – нет цели? Мир и личность многообразны. Пришел в тупик в одном – ищи себя в другом. В этом истинная мужественность – искать новые пути, новые силы и в себе и вокруг.
   – Ну, а ежели нет сил? – упорствовал Крупеня.
   – Надо переждать. Залечь. Окопаться. Отдышаться. Переключиться. Мало ли что? На это нужна бездна мужества, гораздо больше, чем раз-раз – и в покойники…
   – Но это решает человек сам. То ему надо или это? Есть у него такое право решать?
   – Так ведь я не о праве,– сказал Женька.– Право, оно, конечно, есть… Но ты сказал, что это лучшее, что дано человеку.
   – Не я,– ответил Крупеня.– Какой-то грек. Конечно, лучше – жить! После больницы это особенно ощущаешь. Просто дышать, ходить, хлебать щи, читать газету – очень это все, граждане, вкусно!
   – Значит, я прав! – сказал Василий Акимович.– И чего ты на меня накинулся? Раз родился – живи!
   И так это у него получилось мрачно и безысходно, что ничего не осталось, как перевести все в шутку. Вера сказала:
   – Одна на свете есть уважительная причина печалиться – несчастная любовь. Но вы-то, мужики, давно из этого возраста вышли. А Женечке, я думаю, ничего подобное не грозит.
   – Было, было у Васи! – сказал вдруг дед.– Мы ему говорили: брось! Не стоит она!
   Надя застучала ножами, приглашая к столу. Просто невозможный устроила стук, ножом об нож, ножом по тарелке, даже ножом по хрустальной рюмочке – только бы замолчали. Нашли тему, нашли что вспомнить!
   А Василий Акимович закаменел в своем кресле. Вдруг сейчас, через столько лет, после этого глупого спора с Алексеем пришло сознание: вел себя тогда как дурак. Надо было приехать и увезти Полину от этого чертова вдовца! Если надо – побить ее надо было, убить его, но не отдать! Драться за нее как зверь. Какая же он был тряпка! Обиделся. Оскорбился. Не было – сейчас мысли, что ничего бы не помогло, что Полину силком не удержишь. Не было этой мысли. Было отчаяние за тогдашнее безволие и сознание, что вся жизнь потом была продолжением этого начавшегося тогда безволия.
   Крупеня не знал, о чем думает Василий Акимович, только чувствовал, что тому плохо; он Женьке указал глазами на отца, дескать, имей в виду и будь внимателен, а тот позвал его мыть руки. В тесной ванной они держали хрустящее полотенце за два конца, и Женька говорил:
   – Невероятно! Как в романе! Мы сегодня все на вокзале встретились с папиной первой женой. Видели бы вы его… У него ничего не прошло, ничего… Никогда так о нем не думал. Казалось, он холодный… Не может любить вообще. Но ведь это надо очень исхитриться быть переполненным и казаться пустым… Просто фантастика!
   Крупеня молчал. Согласиться и поддержать мысль о какой-то роковой, всеопределяющей любви в жизни Василия он не мог, потому что такой силы за любовью вообще не видел. Но то, что пришло наконец понимание сыном отца, пусть даже на такой странной основе,– радовало. Неважно – как, главное – понял, пожалел, сострадал.
   – И не ожидал я именно от вас, дядя Леша, вот такой дискуссии,– вернулся к разговору Женька.– Именно от вашего поколения…
   – Что ты знаешь о нашем поколении? – спросил Крупеня.– Что?
   – Вы – твердолобые! – засмеялся Женька.– Это не в обиду, это факт!
   – Другой бы спорил! – Крупеня аккуратно повесил полотенце.– Пошли, тяпнем по маленькой… – А вам разве можно?
   – Нельзя, сынок, нельзя, но можно… Я еще утром решил – сегодня выпью. Чтобы расширить твое представление о моей особе.
   – Не упрощайте, дядя Леша! – засмеялся Женька.– Я про другое.
   – Думаешь, я не знаю, про что? Ты ведь про то, что мы – пни замшелые, нас только корчеванием можно взять, а мы живем и водку пьем, хотя, по-вашему, нам полагалось тысячу раз уже сдохнуть от разочарования, от бессилия, от гнева, рт безысходности… Конечно, твердолобые! На, пощупай… – И Крупеня выставил вперед голову, и Женька увидел тонкую кожу висков с радиусами морщин и залысины, обложившие наглухо седой умирающий подлесок в середине…– Гожусь еще? – спросил Крупеня.– То-то! Мне ведь что, сынок, надо? Чтоб вы с Пашкой наконец мужчинами стали и пришли меня сменить. А вам все недосуг. Ты вообще приглядываешься, стоит ли тебе кого-то там сменять, а Пашка мой, пока не овладеет всей культурой человечества, не возьмется за дело, стыдным для себя посчитает. Ну, а я терпеливо жду. И ради того, чтоб меня сменили именно такие, как вы, я готов еще хоть сколько быть твердолобым. Вся штука только в том, что меня подпирают те, что считают себя умнее. А я пока не даюсь… Но знай, Женька, если меня сковырнут и на мое место не твердолобый придет, будет хуже… Мне выпить хочется за то, чтобы вы, лодыри, не мельтешились зря… Надо, хлопцы, впрягаться…
   Женька покачал головой.
   – Может, и надо, а может, и нет…
   – Сукин ты сын, вот ты кто,– ответил ему Крупеня.
   А потом порушили к чертовой матери Надину стерильность, комкали салфетки, проливали на скатерть вино, посыпали ее пеплом, и Надя уже давно сидела потрясенная и наголову разбитая всем этим вандализмом.
   Даже старая женщина, мать Василия Акимовича, и та сложила вместе на фарфоровом блюдечке обглоданное куриное крылышко и селедочные кости. И вытирала руки Женькиной салфеткой, хотя своя лежала перед носом. И Вера, интеллигентная женщина, пила томатный сок из хрустальных рюмок, хотя напротив стоял узкий тонкий стакан специально для сока.
   Василий и Алексей сидели в креслах в углу, взгромоздив бутылку водки прямо на телевизор. Так там и пили, и капли из переполненных рюмок падали прямо на паркет.
   – …Как теперь говорят, вращаться в сферах я не большой мастер,– говорил Крупеня.– Но тут я пошел. И мне так сказали: сиди работай и не мечи икру. Ты нужен. Вхожу я после этого в лифт, а там Царев. Ё-моё… Значит, я по одному этажу, он – по другому. Встретились как братья. Тогда я подумал: все-таки произошла реакция нейтрализации. Это же лучше, чем если б он один по двум этажам? А?
   – …А я не знаю, зачем жил,– говорил Василий Акимович.– Думаю: я все в жизни делал не так… Второй попытки не будет, вот какая штука…
   – …Ты это брось,– говорил Крупеня,– брось! Я недавно сам было решил: нечего мне на этом свете делать. Зашел к Пашке, а у него книга на этих словах открыта – о смерти. Я, как баба, решил: знамение! Чушь, Вася, чушь! Я пока свою правду не передам достойному – не умру! Меня не добьешь… Вот что я тебе скажу…
   – …Выла у меня женщина,– тихо продолжал Василий Акимович.– Ушла. А я тебе скажу – все бы отдал, чтоб не ушла. Двадцать лет жизни, тридцать лет отдал бы. Женьку – нате! Родителей – пожалуйста. Хочешь скажу? Все бы отдал…
   – …Твой Женька говорит: вы – твердолобые. Я ему говорю: «Мальчишка!» Я, может, своим твердым лбом сердце свое сохранил в мягкости, в нежности… У некоторых нынешних лоб тоже твердый, только он такой от пробивания дороги к корыту с харчами. А разве мы когда о сладком для себя думали?
   – …Отдал бы, все отдал… Пахнет от нее знаешь чем? Теплой чистой избой, где полы помыты и хлеб в печи поспевает… Я простые запахи всю жизнь, Леша, люблю… Простые, деревенские…
   И долго они еще говорили, каждый о своем…
 
***
 
   Ася засиделась у Клюевой до ночи. А тут пришли соседи. Приглашают «освятить» квартиру и мебель.
   – Я люблю, чтоб здоровались друг с другом, чтоб по-людски, по-соседски,– говорил пришедший пожилой полковник, при всех регалиях и в мягких клетчатых тапочках.– У нас без дружбы не будет. Мы не заползем в свои норы, как черви… Прошу к столу всю площадку, нас один мусоропровод обслуживать будет. Споем, спляшем!
   Ася видела: Клюева польщена, зарделась. Смотрит на полковника по-женски.
   – Да я вот нынче не плясунья…
   – Не имеет значения.– Широко повел руками полковник и повернулся к Асе: – Прошу.
   Ася чуть не ляпнула: я от другого мусоропровода, но вовремя спохватилась, а Клюева ей подмигивала вовсю.
   Пришлось идти. Сразу обнаружилось: никто никого не знает. Все друг другу улыбались, никто не понимал, где гости, где хозяева, тем более что полковник оказался не хозяином, а тоже гостем, и был послан по квартирам как самый представительный мужчина, хоть и в тапочках. Кто-то принял за хозяйку Асю и стал настоятельно советовать переставить дверь в одной из комнат, как это сделали нижеживущие. Этот некто плечом слегка подвинул сервант «для наглядности» – сервант жалобно стеклянно замяукал. Тут же возникла женщина. «Хозяйка,– подумала Ася,– сейчас она ему устроит». Но это оказалась дочь полковника, которая сказала: «Слышу, посуду вроде бьют, решила – папа. Это у него хобби такое – бить посуду на счастье. Ну, дома ладно, а у чужих-то зачем?»
   Все совсем перепуталось. Ася согласилась передвинуть дверь, потом по просьбе дочери полковника нашла на кухне алюминиевую кружку. «Я дам ее папе, и он будет помнить, что он не дома… А если даже ее и бросит, не страшно… Только бы не в окно».
   Ася сказала тихонько Клюевой, что будет ждать ее дома. Та закивала. Она была очень довольна. Ее из-за ноги усадили на высокий старинный стул, и оттого, что она оказалась выше всех, она ощущала себя торжественно и празднично. Полковник с алюминиевой кружкой сидел рядом.
   Ася вернулась в клюевскую комнату. Новоселье было хорошо слышно и здесь, но оно не раздражало. Наоборот, этот живой человеческий шум давал, как ни странно, ощущение покоя и защищенности. Казалось, это почти счастье: сидеть на острове тишины, когда кругом плещется праздник. И стоит сделать всего шаг – ты в него войдешь, как в свой, и будешь переставлять двери, мыть алюминиевые кружки, быть хозяйкой и быть гостьей. Будешь жить среди людей, которые тебе рады, хоть и видят тебя впервые.
   «Люди добры и отзывчивы,– написала Ася в своем блокноте.– Я должна это помнить, когда буду рассказывать о Любаве. Я, как Галилей, должна повторять, повторять это как заклинание: «Земля вертится – а люди добры, люди добры – а Земля вертится». Но главное – не это. Главное, чтоб из любой самой страшной ситуации виделся выход… Он в человеческих контактах. Надо искать человеческие связи, надо в них верить, все остальное – мура… И то, что связи иногда рвутся, это горькая и страшная особенность нашего времени… Чем больше телефонов, тем дальше друг от друга… Это из разговора в метро. Может, обнаженное проявление чувств молодежи в трамваях, на улице, эдакая любовь на виду – это неосознанный вызов телефонизированному общению? Вот вам! Вот вам! У нас иначе… Если так, я на их стороне. Годится любое проявление контактности, заинтересованности, даже если оно, как у Светки,– агрессивное и с кулаками. Стыдный, безнравственный спор – машины или люди? Профессионализм или человечность? А на обочинах дискуссий – Любавы, Зойки… Из горы современных терминов и понятий, из хлама современных терминов и понятий вытащить старый-старый вопрос, который волновал Достоевского: «А можешь ли ты – молодой – пожелать смерти дряхлому мандарину, если от одного только пожелания ты, молодой, станешь богатым и счастливым». Но не проповедь ли это абстрактного гуманизма? Застыдилась доброты самой по себе. Напрасно! Ведь без доброты, заложенной в программу, доброты как необходимого компонента не сработает никакая стоящая идея».
 
   Вместо эпилога
 
   Снег ждал, когда город утихомирится. Он низко и серо нависал еще с вечера, роняя нетерпеливые снежинки. И только за полночь, убедившись, что все тихо вокруг, туча раскрыла заслонки. И повалило… Снег делал свое дело методично, не торопясь. И уже через час город был белый и красивый, весь в модных нависающих рембрандтовских беретах из нежнейшего снежного пуха.
   …Василий Акимович не спал. И чтоб не беспокоить Надю, ушел посидеть на кухню. Странно это, когда восьмидесятилетние здоровее тех, кому нет еще и шестидесяти. Отец и выпил, и закусил, и мать тоже, а уснули как младенцы. А он не спит, и так всегда – стоит чуть-чуть пригубить… В кухонном окне он увидел свое отражение. На фоне белого снега в своей пижаме он был похож на тех больных, которые бродили по коридорам в больнице. И ему захотелось плакать, как тогда, у Крупени. «Это все водка,– сказал он себе, накапывая в стакан валерьянку.– Вероятно, с вредными примесями…»
   …Крупеня тоже смотрел на снег и думал: надо же, раздумал уходить – и сразу перестала болеть печенка! Вот так пироги! Вспомнил: на одном из консилиумов толстый, одышливый профессор сказал: «Ему надо прежде всего нервы подремонтировать… Он ведь прежде всего неврастеник, а потом уже все остальное…» Крупеня тогда обиделся. Он – неврастеник? А жена сказала: «Леша, а профессор-то прав. Тебе бы сейчас удачу какую-нибудь, радость…» Он
   остается в редакции! Большей радости представить себе нельзя. Надо работать. Просто и ясно. А по выходным – в поле, в лес. Дышать, радоваться, жить…
   …Вовочка к этому времени только что закончил статью для толстого журнала и тоже любовался снегом. Ему удался последний абзац, в котором мысль была туго завернута спиралью. Он любил этот свой забаррикадированный подтекст и гордился умением писать просто и вместе с тем сложно. В такие минуты профессионального удовлетворения он чувствовал себя неуязвимым и сильным. Полнокровной радости мешал Крупеня, встретившийся давеча в лифте. Ну, ничего! Пусть думает, что победил. Они еще посчитаются!
   …«Снег только сейчас пошел,– думала Полина,– а Мариша сегодня весь день в темных очках, говорит, глаза болят от белого… Затемнение устраивает. Знает, что глазами все скажет. А рвалась в Москву. Ну, приехала… Не было счастья – и нету… И Светка вся, как струна, натянутая. Что с вами, девочки?»
   …Тася старательно делала вид, что спит. И в этой старательности было столько детского и беззащитного, что Олег не выдержал: обнял и прижал ее к себе. И Тася облегченно захлебнулась слезами.
   …Мариша в эту минуту тоже плакала, зарывшись в подушку.
   … – Ты покажи отцу все, поведи его по городу,– говорила Светка, обнимая Игоря за худые плечи.– Он Москву не видел с довойны. Пусть порадуется.
   …Каля танцевала при свечах. «Смотрите, какой неестественный, театральный снег!»—сказал кто-то рядом.
   …Корова залезла на подоконник, просунула в форточку руку и принялась ловить снежинки и слизывать их с ладони… Она только что отстучала конспект для очередной статьи и чувствовала себя опустошенной. «А снег – сладкий,– подумалось ей.– И не холодный. Сладкий, не холодный снег. Если бы такое вставить куда, Вовочка вычеркнул бы. «Ну, мать,– сказал бы он,– это не из тебя. Между прочим, почему ты не попробовала себя в литературе?» Много он знает, чего она пробовала, а чего нет… При чем тут литература, когда это самая что ни на есть действительность – снег сладкий и не холодный.
   …И Ася смотрела, как падает снег. Город за снежной пеленой казался далеким и проплывающим, как из окна поезда. Она осталась ночевать у Клюевой, среди ночи вскочила с раскладушки, ушла на кухню и, пристроившись здесь же, на подоконнике, стала записывать все, о чем думала и что повидала за сегодняшний день. И только когда Клюева вошла в кухню, неожиданно помолодевшая со сна, в длинной ситцевой рубашке, Ася отвлеклась от своих мыслей и вернулась на землю. Но земля теперь стояла спокойно и прочно.
   «Это снег,– подумала Ася.– Он у меня всегда к добру».