Крошечную даму спасали всем коллективом.
   Нет, просто Вовочка – другой человек.
 
***
 
   Другой человек Царев крутил диск, и у него дрожали пальцы. Вот уже несколько месяцев: стоит понервничать – и начинают дрожать. У отца дрожит еще и веко. Совсем плохо. Пальцы можно спрятать в карман. А веко? Ах, да… Теперь пристойно носить дымчатые очки. Надо будет купить.
   Или Крупеня все-таки глуп, или он намеренно его заводит. Даже на его, царевских, глазах газета за последние двадцать лет несколько раз меняла лицо. Сначала была какая-то всхлипывающая дамская журналистика. Ему повезло, она коснулась его чуть. Он был за границей. И вернулся, когда уже мужчины диктовали свой стиль, свой подход. Или это само время, наглотавшись восторженных слез, взалкало цифири? Не той, что «Ура! Две с половиной нормы!», а той, которая объясняет, почему две? И нужно ли две, может, лучше и правильней полторы? Началась алгебра и геометрия. Изящную словесность вытеснила социология и экономика. И все это на жизни одного журналистского поколения. Хочешь оставаться у дела, поворачивайся. Не можешь не славословить впустую – иди в писатели, в общественные деятели. Иди, не задерживайся, пока газета в новом своем облике не сломала тебе с хрустом шею. Вот и сейчас очередной вираж. Еще неизвестно, куда он выведет, но уже ясно, какие ему – этому времени – нужны люди.
   Мастера высшего пилотажа по части политеса. Как это у Брехта?
 
   Ни единой мысли не тратьте на то, чего
   Нельзя изменить!
   Ни единого усилья на то, чего
   Нельзя улучшить!
   Над тем, чего нельзя спасти, не проливайте
   Ни единой слезы!
 
   А знает ли Крупеня, кто такой Брехт? Знать-то знает, а вот не читал наверняка. И он ему при случае скажет эти слова – о целеустремленности, о шпилевой законченности всякого дела. Правда, у Брехта ниже есть и другие строки, но для Крупени он возьмет именно эти. Остальные для другого этапа. Может, и для другого человека. Надо уметь быть над… Над всем. Как птица. Чтоб иметь необходимый обзор для познания и маневра. И в этом своем сверхположении, сверхпонимании оставаться неуязвимым. Для камней, выстрелов. Сверх и над… Это больше чем проникновенное шептание, которое дает сиюминутную радость понимания человека и обстоятельств. Это больше, чем счеты, логарифмическая линейка и знания – что почем. Это, по сути, истинная власть над умами. И если ты умный и дальнозоркий, если не обратишь во зло дарованное тебе положение высоко летящей птицы, ты же можешь сделать неизмеримо больше для своего героя. Черт возьми, для своего же народа в целом. Как вдолбить это Крупене? Для него ведь по-прежнему и теперь уже навсегда – самый могучий двигатель – дружно поднятые руки. Демократ! И гордится этим, и не хочет через это переступить. Хорошо! Пусть руки! Собственно, это даже необходимо, но не всегда же, не во всем. Ах, как нужен ему сейчас понимающий его коллектив! Сильный и неуязвимый. Неуязвимый и сильный… Вот пальцы перестали дрожать. Значит, он прав. Он скажет об этом на очередной летучке. «Сверхзадача» – написал он на листке календаря. «Сверхлюди». И поставил вопрос. Нет, сверхлюди – это плохо. Одним неудачным словом можно убить правильную идею. Без этого слова надо обойтись. Не будем травить собак. Представилось, как палят в него Олег и Корова за этих самых «сверхлюдей». А Крупеня радуется. Он взял черный фломастер и густо зачеркнул «сверхлюдей». Написал—«Птица. Сверхзадача». Птица – понятно? Понятно!
 
***
 
   Крупеня думал, что он скажет завтра, нет, уже сегодня, сыну Василия. Это ради него он отбивался от больницы. В одиннадцать у них встреча, про которую Василий сказал, что она его абсолютно не интересует.
   … Они познакомились в сорок четвертом. В госпитале. Крупеня, тогда молодой, активный, уже выздоравливающий, взял шефство над угрюмым, неразговорчивым человеком. Выглядело так: Василий потерял кого-то в войну и теперь одинок. Или – ему изменила жена, пока он был на фронте. Других несчастий Крупеня в тот период не знал. Не считать же несчастьем ранение в голову, если глаза видят и уши слышат? Значит, что-то другое. Но Василий не раскалывался. В разговоры не вступал, и если бы не активность и настырность Крупени, так бы ничем это знакомство и кончилось. Но Алексей все-таки сумел стать для Василия необходимым: доставал папиросы, поменялся с ним койками – Василию хотелось ближе к окну, приносил газеты, а главное, утихомиривал народ в палате, если становилось очень шумно. Выздоравливая, Василий шума не выносил. Расставались нежно. Обменялись адресами: «Если будем живы-здоровы». А потом, конечно, потеряли друг друга и встретились через много лет в метро. «Выходите на Белорусской?» – «Да». – «Вася, ты?» – Крупеня обрадовался Василию как родному. Он тогда жил в гостинице, квартиру все обещали. Москва давила своей суетой. Больше всего он уставал от бесконечного людского потока, который пробегал, протекал, проплывал мимо, задевая его равнодушно и незаинтересованно. Странно было стоять одновременно стиснутым и одиноким, дышать в затылок женщине и не думать о том, молода ли она, хороша ли. Встречать человеческий взгляд и не испытывать желания улыбнуться. Вначале он таки улыбался, но это было нелепо, потому что никто этого не замечал, а если замечали, удивлялись, отводили глаза. Он чувствовал себя чужим, потерянным и поэтому так обрадовался Василию. Тот пригласил его к себе домой, познакомил со своей строгой, худой женой, химиком. Потом Крупеня получил квартиру, пригласил их. Так и повелось – раз-два в год они обязательно встречаются, и уж во всяком случае 24 февраля. Сначала этот день возник случайно, потом ему придали смысл. Почти день Советской Армии, а армия их сдружила. У Василия двое детей. Дочь, ровесница Пашке. Сын – старше. Нормальные дети. Женька красивый,– ни в мать, ни в отца. Поступать в.институт ездил в Кузбасс, к Василиевым старикам, а потом его перевели в Москву. Но именно после Кузбасса у Василия с сыном начались конфликты. У Крупени с Пашкой тоже не всегда гладко, и ни у кого гладко не бывает, но, конечно, представить себе, что Пашка может уйти из дома, невозможно.
   Вчера Крупеня позвонил Василию, спросил о Женьке. Тот зарычал в трубку, сказал, что знать его не желает. Тогда Крупеня позвонил Женьке – телефон дала его сестра – и пригласил зайти. Женька засмеялся в трубку тоненько и насмешливо, но прийти обещал. Что он ему завтра скажет, он еще не решил. Но что бы ни сказал, Женька нащурит красивый, в длиннющих ресницах карий цыганский глаз и, по-московски растягивая слова, ответит:
   – Что вы, дядя Леша, волнуетесь! Я ведь сам все понимаю…
 
***
 
   В редакцию Светлана пошла пешком. На работу ей к двенадцати, успеет, а когда еще удастся пройтись по морозцу пешочком – не на визиты и не спеша. Игорь хотел за ней увязаться – не пустила. У него пачка непроверенных сочинений. Взгреют его за это. И правы будут.
   Она несколько раз ходила к нему на уроки – в вечерней школе это просто. Сидела обалдевшая от того, как он рассказывает. Потом ругалась: «Ты их дезориентируешь! Создается впечатление, что, не будь литературы, ничего бы на свете не было…»– «И не было бы»,– спокойно ответил он. «А ты уверен, что твоим паровозникам надо так забивать мозги. Надо учить просто, как меня, например, учили. Толстой – гениальный писатель, но плохой философ, Горький – буревестник, Маяковский – глашатай, Есенин —певец березок и перелесков, а в общем, все они – продукты времени. Кому надо, тот сам копнет глубже, и ему будет приятно, что он умнее своего учителя. А кому не надо, те ограничатся этими четкими сведениями…
   – Не сведениями, а формулировками,– уточнил Игорь.
   – Чудно! Хватит и этого. Сообщить сведения лучше, чем бередить людям душу. Они умирают у тебя на уроках от жалости к Чернышевскому, а потом возникает противоречие между этим их состоянием и суровой действительностью, что в последнем счете приводит к неврастении. Я тебе это как врач говорю.
   – Тебе не понравился мой урок? «А еще принято считать,– подумалось Светлане,– что мужчины логичнее женщин».
   – Я сидела развесив уши, я даже стала вдруг думать: может, все-таки Вера Павловна не такая уж клиническая идиотка, как я раньше считала?
   – У тебя был очень плохой учитель литературы!
   – Прекрасный! Она терпеть не могла свой предмет, ее просто тошнило от писательских имен, но сочинения она проверяла в срок, и писали мы их не хуже других. Во всяком случае, я на приемных экзаменах получила пять, а у нее выше четверки не поднималось.
   – Пятерку тебе поставили за красивые глаза!
   – Ну да! Кто их видел – мои глаза? Абсолютно анонимная, честная пятерка!
   Светлана считает, что Игорю надо кончать аспирантуру. Он ленится, а потом будет поздно. Его место – на кафедре филфака, среди слушателей, которые его понимают. «Тебе нужна упругая аудитория, чтобы ты чувствовал сопротивление,– убеждала она его.– Только тогда ты узнаешь и поймешь истинную цену своих знаний. А сейчас ты наполняешь бездонный сосуд».– «Я так не думаю»,– ответил он почему-то печально.
   Игорь старше ее на три года. Но Светлане иногда кажется, что она старше его лет на десять. Мало того, она чувствует себя старше и свекрови. Вот, например, вчера. Она вошла – на столе праздничная скатерть, пахнет пирогами. Неонила Александровна в костюмчике, у горла – камея, Виктор Михайлович в галстуке. Они ждали ее и Клюеву. Ну зачем этот парад? Кому он нужен? Даже если бы Клюева приехала…
   …Она встретила Светлану на костылях, висела на них красная, разъяренная. Скорей всего, встала на них сразу, как только Светлана ушла. Никакого собранного чемодана в комнате не было.
   – Вы еще не собрались? – спросила Светлана.
   – Это чего ж ради я должна собираться? – заорала Клюева. – Вы что же думаете, я такая несчастная, что мне у чужих людей будет лучше? Да я еще, слава богу, не калека.– Смёшное заявление, если болтаешься на костылях.– У меня две квартиры – и эта, и новая, и друзья у меня есть – я их просто утруждать не хочу. А что вы себе придумали? Да я у чужих людей сроду не жила, и понятия я такого не имею – есть чужой хлеб да спать на чужой простыне! Я больницу просила. И все. Нет ее – и не надо. Хотя могли бы и дать. Вы просто молодая и не авторитетная, вас слушать не стали. А ваши мне подачки, Светлана Петровна, оскорбительны. Никогда я такого от вас не ожидала. И объяснить это можно только вашей молодостью. Чтоб самостоятельный человек, у которого тридцать два года стажа да две квартиры, перся неизвестно куда только потому, что у него временно ножки не ходят? Может, вы, конечно, это и по доброте, так знайте: доброта бывает обидная. Вы хотели доказать, что я никому не нужна, а ошиблись… Я вам на одиночество не жаловалась…
   – Ладно,– ответила Светлана.– Можно было и короче. Я сейчас принесу вам воды.
   И тут Клюева выбросила вперед костыли и непонятным образом оказалась возле ведра в сенцах раньше двуногой Светланы. Светка поняла: спорить с ней бесполезно.
   – Не волнуйтесь,– ехидно сказала Клюева.– Есть кому принести. Не в пустыне живем. Не в безлюдье.
   И тут подкатила машина, и в квартиру вошла медсестра. Посмотрела на вцепившуюся в ведро Клюеву, на Светлану с валенками в руках и все поняла. Взяла ее под руку и увела. Потом они зашли к старикам Лямкиным, взяли у них эмалированную кастрюлю на десять литров и принесли Клюевой воду. Она уже сидела на стуле и, сморщившись, поглаживала подмышки,– все-таки, видимо, долго висела на костылях. Увидев кастрюлю, она фыркнула и отвернулась.
   – Сдуру еще выльет,– сказала Светлана.
   – Не выльет,– успокоила медсестра.– Вам куда? Давайте мы вас подвезем.
   А дома пахло пирогами, и на шее у Неонилы Александровны красовалась камея. С Клюевой их ждали к обеду.
   Вечером – у Игоря было всего два урока – они отправились гулять.
   – Я всегда это знал,– говорил Игорь.– Дарить легче, чем принимать подарки. Я всегда чувствую себя прескверно, когда получаю что-то ни за что. Например, за то, что я на год стал старше. Или за то, что меня кто-то любит… Может, это оттого, что я побаиваюсь – вдруг не сумею расплатиться?..
   – Подарок – не долг.
   – Не знаю… Он не долг в житейском смысле: взял – верни. Но он больше долга.
   – А я люблю получать подарки и никогда не испытывала от этого никаких неудобств.
   – Прекрасно! Но я ведь о себе. А так как я обыкновенный человек, значит, могу допустить, что мои ощущения не уникальны, что есть и другие, думающие так, как я.
   – Это ты о Клюевой?
   – И о ней, Ты удивительная, я тебя очень люблю, но человеческий род тебе не кажется разнообразным? Да? Ты думаешь, что все немного похожи на тебя?
   – Безусловно. Слегка похожи…
   – Все очень, очень разные, Светочка. Это признается теоретически даже. А на практике действует одна мерка, эдакий гостовский уровень. По нему ты и повела бы к себе Клюеву. Нормальный гостовский порыв. А твоя больная оказалась выше этой мерки или ниже. Это неважно. Мерка, стандарт хороши только при неживом материале…
   – Потому что неживой материал не умеет орать дурным голосом?
   – Слава богу, если у человека есть возможность заорать, когда его подравнивают под шнурочек.
   – Но ведь подравнивают, балда ты такая, ради него же! Твоего разлюбезного человека!
   – Ты берешь на себя смелость утверждать, что знаешь – что ему надо? Человеку?
   – А между прочим, твои родители меня поняли. Мама надела камею, а папа галстук…
   – А я делал начинку для пирога. Мы все тебя поняли. Остается только понять Клюеву.
   – Могу познакомить.
   – Понять, чтобы не обижаться на нее. И это нужно тебе, а не мне.
   – Очень надо! Видел бы ты, как она висела на костылях. Неловко, больно, но внушительно.
   – Так тебе и надо!
   – Ты не волнуйся! Больше я таких глупостей не натворю.
   – Поживем – увидим! – сказал Игорь.– Пойдешь завтра ко мне на урок? У меня Островский. И я собираюсь сделать одну штуку – защищать Кабаниху. И знаешь от кого? От Катерины. Ты не представляешь себе, как любопытно при этом выстраивается материал.
   – Бедные паровозники! Совсем ты им вывихнешь мозги.
   … Но для себя Светлана решила: пойдет. Как это ему удастся защищать злобную могучую Кабаниху? Успеть бы только. Надо ведь в магазин для Клюевой заскочить, когда будет ходить по вызовам. Отнесет все это медсестра, но ведь еще проблема – деньги. Сколько их у Клюевой, чтобы она могла их сразу отдать? Иначе ведь не возьмет продукты.
   В редакционный лифт Светка вошла с красивым парнем. Он щурил на нее глаза, улыбался. Типичный современный пижон. Кожан ниже колен. Какая-то хитрая шапчонка. Локоны до плеч. Пропустил ее вперед, придержал дверцу, улыбнулся на прощанье, все по высшему разряду. Светлана тоже улыбнулась пижону и пошла по коридору, неся перед собой валенки, с мыслью, что не все в ее женской доле потеряно.
   Аси не было, она где-то там оформляла командировку. Две «стильные» девицы в ее комнате дымили и вели светскую беседу. Светлана положила валенки на стол и решила, что надо ждать не больше пятнадцати минут, чтобы не торопясь добраться до работы. Ей не хотелось сегодня торопиться.
   – …У нее такое модильянистое, асимметричное лицо. Но этим оно и интересно,– сообщала подруге одна из девиц.
   – Просто уродина,– сказала другая.– Он женился на ней потому, что она дочь министра. А дочь министра вполне может позволить себе асимметричное лицо и даже три ноги.
   – Ты не права…
   – Может быть… Но в ее уродстве нет ничего интересного. Просто кривоватое лицо да еще плохого цвета.
   – Говорю тебе – таких писал Модильяни.
   – Я ему сочувствую. Кстати, у нас соседка продает сапоги на платформе, английские. Белый верх и черная платформа. Но она просит сто двадцать. И даже мой щедрый родитель возроптал.
   – Ничего, найдутся люди, у которых есть лишние сто двадцать. Вы валенки Асе принесли? Светлана вздрогнула.
   – Да, Асе,– ответила она.
   – Вы ее приятельница?
   – Я сестра ее подруги.– Светлана не терпела слова « приятельница ». Отвратительное слово, обозначающее телефонную нежность и трамвайное равнодушие.
   – Сестра легендарной красавицы Мариши?
   – Почему легендарной?
   – Потому что о ней у нас ходят легенды. Но тут вбежала, запыхавшись, Ася.
   – Ой, миленькая, спасибо! Ну пойдем посидим на дорожку. Девочки, я в холле, если будут звонить…
   Провалившись в глубокие кресла, они некоторое время молчали. Светлана прикидывала – какие легенды могут ходить о Марише? Ася думала о командировке.
   – Слушай,– тихо спросила Светлана,– какие легенды здесь ходят о Марише?
   – Легенды? О Марише? – Ася подняла брови.– Не понимаю. С чего ты взяла?
   – Твои девицы, когда я им сказала, что я сестра Мариши, назвали ее легендарной.
   – Я их боюсь,– печально сказала Ася.– Я с ними чувствую себя тяжелой, неуклюжей. У меня мозги поворачиваются медленно, как жернова. У меня мало слов. Я мало видела.
   – Чего ты не видела? Сахарных сапог на черной платформе? – возмутилась Светлана.
   – Ну, в смысле тряпок я вообще не заслуживаю уважения. Но вообще эти девчонки очень информированы. Этого у них не отнимешь…
   – Слушай, ты когда едешь?
   – Поезд в половине первого ночи…
   – А как у тебя вечер? Хочешь, пойдем на урок к Игорю. Он собирается защищать Кабаниху от Катерины!
   – Что?!
   . – Да, да! И мне надо, чтоб кто-нибудь это послушал, кроме меня и его паровозников. Потому что он либо совсем заврался, либо гений.
   – Слушай, а написать об этом можно будет? Если это окажется интересно…
   – Ой нет! Я ведь не для этого. Меня его уроки потрясают. Но убеждена, что в школе это не нужно.
   – Где мы встретимся? – спросила Ася.
   – Я за тобой зайду. Хочешь?
   – Нет. Давай адрес. Я приду прямо в школу.
 
***
 
   Вечером Асю по телефону разыскал Федя Марчик. Она уже хотела уходить, а тут звонок:
   – Старушка! Привет тебе из родных краев. Как живешь-можешь? Как адаптируешься?
   Вот уж с кем, с кем, а с Федей говорить не было никакого желания.
   – Извини,– сказала.– Я одной ногой в командировке, и у меня ни минуты… Поезд…
   – Понимаю, понимаю,– Федя голосом передал свое полное и безусловное понимание.– Запиши мой номер и, как только вернешься – звякни. Я тут на пару недель. Надо бы повидаться, покалякать. Заметано?
   Ася черкнула номер на календаре, понимая, что никогда не позвонит. Хотя Федя из тех, что сам позвонит. Но это будет потом, а сейчас – вот уж о ком с легкой душой можно перестать думать.
   Но поистине – не думай об обезьяне. Нарочно вышла, чтоб прогуляться, зайти в один двор, куда много-много лет не заходила. А теперь как пойдешь – с Федей в сердце? Она топталась на улице, пытаясь сбросить это наваждение – Федин рокочущий баритон, который материализовал его облик. Вот он весь рядом – замшево-плешивый, с мягкими подушечками губ, которые он щедро приклеивает всем – женщинам, мужчинам, детям, собакам, кошкам, изображая из себя эдакого душку, любящего все сущее.
   Замигало такси. Ася нырнула в кабину и назвала адрес. Во дворе Суворовского бульвара было темно, да ей и не так важно было видеть. Важно было прийти. Она знала на памятнике Гоголя все детали и теперь угадывала их в темноте, радуясь, что все помнит. А потом пошла от Гоголя к Пушкину. Шла и удивлялась этому своему пути, который был для нее неправильным. В свое время она ходила от Пушкина к Гоголю. Только так! Вот ведь дурочка! Ведь упорствовала. И никогда за все время не изменила раз и навсегда затверженной дороге от площади Пушкина, по Тверскому, Суворовскому и во двор. Ездить можно как угодно, а вот идти – только от Пушкина к Гоголю. Это было ритуалом, каноном – чем угодно, а теперь, через годы взяла и повернула от Гоголя влево, и не разверзлись небеса, и Пушкин приближался без обиды, приемля ее, идущую с другой стороны.
   Знал бы Федя, что все из-за него! Человека надо сбить с толку, чтобы он был готов к чему-то для себя непривычному.
   Асе стало спокойно впервые за много часов взъерошенного состояния. А все – это письмо, по которому она едет. Попытка самоубийства… Девушка – вожатая в школе. Вспомнилась Зоя, с которой свела ее судьба в гостиничном номере. Ведь глупо, глупо! Сколько в стране вожатых! Но от арифметики было еще хуже.
   А теперь полегчало. Прошлась и почувствовала: туда надо приехать сильной и уверенной.
   Все будет нормально. Она разберется. В конце концов та девушка жива, а пока человек жив, еще ничего не поздно. Чего она так всполошилась, спрашивается?
   Сейчас она пойдет на урок, где будут защищать Кабаниху от Катерины. Что бы сказал на это Островский? Сходить, что ли, к Малому театру и спросить? Сегодня у нее такой день – ее приводят в смятение живые, а утешают памятники. Смешно это или грустно?
 
***
 
   Крупеня разглядывал Евгения, ловя себя на мысли, что тот ему нравится и что суровый мужской разговор может не получиться. И пытался вызвать в себе раздражение против Василиева сына, который сейчас, изящно согнувшись в коленях, причесывался перед стеклом книжного шкафа. Чертов хлопец! Откуда в нем эта порода? Василий – мужик мужиком, и это не в осуждение ему, и он, Крупеня, такой же. Его химичка – умная женщина, но, извините, вобла, вся из большого количества мелкой кости. А родили – красавца, причем мысль о постороннем вмешательстве и в голову не придет. Надя не только умная и некрасивая, она еще и ханжа. При ней анекдот не расскажешь – не поймет и обидится.
   – Ну, вот я сел,– сказал Женя.
   – Слушай,– сказал Крупеня,– на тебе все модное. На какие гроши?
   – Дядя Леша! Прошу вас, хоть вы не падайте в этот тон следователя. Я не ворую, не сутенерствую, не играю на бегах, у меня нет знакомых иностранцев, я не спекулирую иконами, картинами и не продаю по мелочи государственные тайны.
   – Заткнись! – крикнул Крупеня.– Ты чего передо мной ваньку валяешь? Я тебя спросил, не что ты не делаешь, а что ты делаешь, чтобы покупать такие шмотки? У меня таких денег нет, а согласись, у меня ставка приличная.
   – Но негде! Так? А у меня есть где… Вот и вся разница. Я проношу свой кожан пять лет. Изменится мода – я его подрежу, износится – я сделаю из него куртку. И пять лет я спокоен. Вы купите занюханное пальто, страшное с первого же одевания, а через год оно будет как тряпка…
   – Фи! Женя! – брезгливо сморщился Крупеня.– Какой бабий расчет! Есть мне время об этом думать?
   – Не замечая этого, вы думаете об этом частенько. У нас дома каждый вечер разговор то о кофтах, то юбках, то о плащах. А я решаю эту проблему капитально и надолго. Извините, дядя Леша,– у спекулянтов.
   – А откуда ты их знаешь?
   – А откуда их знают ваши сотрудники? По коридору у вас бродит сплошь спекулятивная одежда. Поговорите с народом, может, вас и познакомят с кем-нибудь.
   – Ишь ты! Умный научил дурака!
   – Дядя Леша! Давайте честно – я защищался. Не я ведь спросил, откуда у вас эта роскошная шариковая ручка. В продаже таких не было.
   – Мне подарили. Что ж, по-твоему, я ее выискивал у спекулянтов?
   – Вам повезло. А если я с детства мечтал о такой ручке, где я ее могу взять, как не у спекулянтов?
   – О такой мы с тобой ерунде, Женька, толкуем, что я начинаю жалеть, почему я из-за тебя не лег в больницу. Думал: сядем мы с тобой, поговорим, и ты мне расскажешь, что тебе родители плохого сделали и за что ты к ним полтора года не ходишь… А мы с тобой черт те о чем…
   – Опять же, не я начал,– тихо сказал Женя.
   – Ну я, я! – зашумел Крупеня.– Я барахолыцик, увидел твои шмотки и затрясся…
   – Успокойтесь.
   У Евгения стало внимательное лицо, значит, заметил, что проснулась и напомнила о себе проклятая печенка. Теперь уж она отыграется за то, что на столько часов ее выключили из игры.
   – Успокойтесь. Скажите, это волнует вас или моих родителей?
   – А как ты думаешь?
   – Я думаю – вас. Видите ли, дядя Леша, я считал и считаю, что моим гораздо лучше оттого, что я ушел.
   – Я с этим не спорю. Но почему ты не желаешь хотя бы навестить их?
   – Потому что приходится каждый раз перед ними оправдываться. Ну почему? Почему? Мне устраивают допросы, отец убежден, что я валютчик. Мать уверена, что я распутник, потому, видите ли, что меня видят с разными девушками.
   – Тебе это так и говорили?
   – Отец открытым текстом. Ты, говорит, валютчик! Тебя расстреляют, и правильно сделают. А мать просто смотрит на меня полными слез глазами. Смешно и грустно.
   – Но ведь они мучаются!
   – Естественно! Ведь сын гибнет в пучине разврата! Но ведь я не могу им сочувствовать. Просто лучше не видеться. А вы знаете, ведь у отца прежде была другая жена. Еще до войны. Она его бросила. У нас дома об этом ни слова. Запретная тема. А когда я жил у деда с бабкой, ну знаете, когда поступал там в институт, они мне рассказали. Они до сих пор потрясены – как она смела? Необразованная, простая, неквалифицированная конторщица, а вот взяла и ушла. От образованного, умного, богатого! Так вот я ее понимаю.
   – А ты, оказывается, сопливый романтик,– печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
   – Дядя Леша, пусть я сопливый. Но тогда, в Кузбассе, я много думал о первой жене отца.
   – Думать тебе больше не о чем.
   – Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
   – И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать. Но если о твоем отце… Что, если его просто пожалеть?