Все оказалось просто. Речь шла о Любе Полехиной, которая играла в фильме «Дочки-матери».
   – Но путь через черную работу – это путь или не путь? – допытывалась Ася.
   – Если точно знать, чего добиваешься…
   – Если гарантия…
   – Ради кино, конечно, можно и помучиться…
   Но вдохновляющей сверхидеи, как у Любы Полехиной, ни у кого из присутствующих не оказалось.
   Ночью, когда Зоя уже спала, Ася записала весь разговор. Многолетняя привычка, выработанная еще с тех времен, когда газета казалась ступенькой к чему-то большему. Факультетские иллюзии, что итогом жизни должна быть книга. Теперь, честно говоря, она в этом не уверена. Но блокноты тем не менее остались как привычка. Кончается год, и «выжимки» из них она переписывает в общую тетрадь. Интересные получаются странички. Сразу после встречи с матерью Мерзлова в блокноте появились записи об убийце. Один кинулся спасать машину, другой порешил отца. Биография у обоих в самом общем как под копирку – школа, армия, ранняя женитьба. Мамы обе еще молодые, где-то около сорока. Транзисторы, телевизоры, мечты о мотоцикле…
   . Если хочешь что-то объяснить другим, прежде объясни себе. В этих общих тетрадях Ася много лет сдает экзамен на право объяснять. Иногда там три-четыре варианта объяснений, а экзамен у себя она так и не принимает.
   Вот и сейчас.
   «Девочки… Пьют водку, курят. Когда на шее пионерский галстук, это зрелище шокирует особенно. А без галстука? Это взбрыкнула во мне дурная педагогика: «А еще октябренок!», «А еще пионер», «Комсомольский значок нацепил»… Это похоже на магазинную перебранку: «А еще в шляпе», «А еще в очках». Аксессуары есть только аксессуары. И ничего они не прибавляют и не убавляют. Дело не в том, что в галстуках… Дело не в том, что они пили – они ведь, бегаючи по магазинам, замерзли, бедняжки. Дело в заурядности факта: пьют, потому что «принято». Умеют. А вот вопрос, что главнее – тряпки или музеи,– еще не решен. Наша проклятая бесконечная нехватка! Будь у нас эти тряпки, ведь не было бы вопроса! (Безнравственность – как результат бесхозяйственности?) Были бы у них другие интересы? Наверное. К чему фантазировать, если нет у них ясности в вопросе «вещного» и «духовного»? Что же просигналят они пионерским горном? Где выбросили кофточки? Люба Полехина – пример в споре. Полехина и Ломоносов? Дин – пешком из Архангельска, другая – через чер10 работу. Обалдеть можно от такой параллели.
   Один раз и я зашла в ГУМ и сразу же вышла. Ненавижу эту толпу, алчную, распаренную, все хватающую. Люди не узнают себя в зеркалах. Они и на самом деле не похожи на тех, какими были, когда вышли из дома. Толпа, именуемая очередью, лепит из тысячи индивидуальных одно-единое лицо. А когда ты потерял свое лицо, когда ты – это не ты, разве важно, как ты начинаешь выглядеть, как двигаться, как вести себя, как говорить? Ненавижу толпу? Но она ведь из этих девчонок! Но я на самом дёле ненавижу. Там, в толпе, у меня не хватает никаких сил для объективности. Тут, под лампой, я смотрю на нее иначе. Даже понимаю. Какая же реакция во мне более точная? На какую можно положиться? Мания истолкований… Недоверие к непосредственному чувству. Мне кажется или мы все этим грешим? Надо понаблюдать…»
   И сейчас, собираясь на работу, Ася продолжала думать о девчонках. В голове бродили отрывочные; мысли из какой-то будущей, еще не написанной статьи."
   «Запуталась,– подумала она.– Наплету такое, что со мной и разговаривать больше не станут. Мысль должна быть ясной. Но где ее взять, ясную мысль? Такая каша. «Я уже жила с мужчиной!» Произнесла как «Я уже большая!». Если бы я у нее спросила– ну и как? Она бы ответила четко и ясно».
   С Зои мысль перекинулась на девочек из отдела Калю и Олю. Длинноногие, красивые девчонки – сразу после университета. Каля считалась дарованием. Печаталась с восьмого класса. Лихая интервьюерщица. О ней говорили, что она слегка ранена фрейдизмом, но что с возрастом это пройдет, и тогда она подымется до уровня Священной Коровы, а может, в манере письма и превзойдет ее. Корова лягала ее нещадно, она не любила тех, кто наступал ей на пятки. Оля была дарования. Отец у нее – известный писатель, и этого ей пока в жизни хватает. Она была дока по части тряпок, париков, перспективных моделей, по части писательских и киношных скандалов, и это было в ней главное. Сегодня она уже знала то, что будет только послезавтра. В сущности, это ведь тоже годится для газеты не меньше, чем умение складно написать.
   Ася была обеим девицам ни к чему. Это было; ясно с первой минуты. Невосприятие это носило отвлеченный характер, потому что никак она их не ущемила, на ее место никого из девиц не прочили, просто в аквариуме с ценными породами золотых рыбок появилось существо беспородное и к тому же извлеченное из какого-то дальнего и забытого водоема. Рыбное сравнение пришло к Асе еще вчера, когда в аквариуме в редакции сдохли последние рыбки. С Калей была истерика. Ася бегала за нашатырем. Калю уложили на стол,– дивана в комнате у них нет, и она лежала похожая на русалку, открыв до предела ноги в ажурнейших колготках, волосы ее свисали до пола, а Оля расстегивала широченный кожаный пояс на юбке. Асе тоже было жалко рыб, а Калю жалко не было. Ее истерика показалась ей нелепой, театральной, а поза на столе непристойной. Но ее послали за водой, и она пошла, уже этим самым участвуя в любительском спектакле под названием «Сдохли рыбы». Потом вызвали редакционную машину, и Калю отправили домой. Конечно, с Олей для оказания первой помощи. Оля, шмыгая носом,– а может, и в самом деле взволновалась? – сказала Асе, что выведет Калю через другой вход, а не там, где аквариумы. Это было верхом проникновения в душевные глубины подруги. И они уехали. В конце дня Оля сообщила по телефону, что Каля поела. Со своей стороны, она попросила Асю сделать так, чтобы аквариумы к завтрашнему дню из холла убрали.
   – Девочки просят убрать аквариумы,– сказала Ася Крупене.– Там все рыбы сдохли.
   – Здравствуйте! – протянул ей руку Крупеня.– Вот я наконец и услышал ваш голос. Сидите – молчите. Ну, думаю, ка-ак выдаст она нам что-то великое! Шучу, шучу!.. Но не совсем… Потолкуем?
   – Давайте завтра,– сказала Ася.– Прямо с утра. От меня сейчас толку мало, я весь день отвечала на письма.
   – Ну, давайте завтра,– согласился Крупеня.– принесите свои соображения по плану. И вообще какое у вас впечатление от нынешней вашей жизни.
   – Хорошо! – Ася поднялась.
   – А аквариумы уберем. Калерия закатила истерику?
   Ася молча кивнула, потому что обсуждать с заместителем главного свое отношение к этой истерике она не хотела. А злое отношение не прошло: целый день она одна отвечала на звонки приятельниц Кали и Оли, и от бесконечных этих разговоров ответы на письма получались не такими, как она хотела. Самое же главное – гора их не уменьшалась, а даже росла: ежедневная почта приносила значительно большее число писем, чем то, что уходило из отдела. Ася чувствовала, что попала в воронку, что ее крутит и засасывает, рождая в ней отвратительное ощущение паники. А тут еще предстоящая беседа с Крупеней. Зачем она? Все говорят, что он вот-вот уйдет. Эту послезавтрашнюю новость, как всегда, сообщила Оля. Она даже знала, кто придет на его место. Потрясный парень, рост 190, когда-то учился в ГИТИСе. «Двигается как барс…»
   Ася пыталась представить себе, как двигаются барсы, но не сумела, забыла, как они выглядят.
   Сейчас, пудрясь подарком Зои, она думала о том, как бы побыстрее провести разговор с Крупеней. И еще она думала, что Каля и Оля будут сегодня весь день обсуждать рыбью трагедию, превратят комнату в пресс-клуб, и ей еще раз дадут понять, из какого затхлого водоема она происходит.
 
***
 
   Крупеня был бледен, в глазах была боль.
   – Пришли? – Он кивнул на стул.– Садитесь.
   Он зачем-то открыл ящик стола, будто что-то искал. – Опять было худо. Надо было бы отправить Асю назад и самому уехать в поликлинику, но сделать это он не мог. Надо было еще закончить с «телегой» на Олега. А междугородный разговор был заказан на двенадцать часов.
   – Ну как? – спросил он Асю.– Скучаете по дому?
   – Естественно,– пожимая плечами, ответила Ася.
   – Как устроились? Номер удобный?
   – Они все одинаковые. Спасибо. Нормально.
   – Я знаю гостиничную жизнь. Мне целый год пришлось переезжать из одной в другую. Все проклял. Не нужна мне была ни Москва, ни работа. Готов был уехать в любую дыру, но с постоянной крышей. А я мужик. Мне это проще.
   – Да нет, ничего! – повторила Ася. – Я не очень избалована.
   – Не в избалованности дело. В ощущении временности, неустойчивости. Впрочем, это ведь не обязательно у всех одинаково… Вы чем сейчас занимаетесь?
   – Письма, письма, письма…
   – Черт с ними! – скривившись от боли, сказал Крупеня. – Вы меня интересуете сейчас больше, чем отдел.
   – Спасибо! – сказала Ася.
   – На здоровье! – ответил Крупеня. – Вы ведь понимаете – ничего газетчику не засчитывается в актив, кроме его статей, корреспонденций, очерков и прочего. Это идет по высокой золотой стоимости. Остальное никто и не вспомнит. Не каких достиг должностей, а что написал.
   – Вы о чем? – неожиданно для самой себя спросила Ася.
   – О себе. Неважная у меня получилась картина. Если бы кто знал!
   – Бросьте! – искренне сказала Ася. – Я помню ваши статьи.
   – Не выдумывайте, Михайлова, – насмешливо сказал Крупеня. – Их нельзя помнить…
   – Нет, подождите… Я тогда еще училась… Вы писали о той семье, где погиб мальчик… Пьяный шофер… Мы разбирали эту статью на семинаре…
   – У вас на редкость хорошая память. Спасибо. Значит, договорились? Я жду вас с темой для командировки.
   Крупеню совсем скрутило. Пусть скорей уходит. Ася заметила это и поднялась. Она видела, как он прижался боком к выдвинутому ящику стола. Хотелось сказать ему что-то подбадривающее. Но ничего не приходило в голову. И, неловко потоптавшись, она ушла, Сердясь на себя за то, что нет у нее никогда слова под языком. Здесь так легко все говорят, а она бессловесная тугодумка, тупоумка.
   В их комнате было оживленно. Каля и Оля принимали многочисленных редакционных гостей. Шел обычный щебет. В углу пыхтела кофеварка. Ася пробралась к своему столу.
 
***
 
   …– Наивно через Шекспира пытаться сказать свое мнение о сегодняшнем мире. Чепуха! И вообще сейчас эпоха китча. Царства подделок. Настоящее – претит. Оно непристойно в своем постоянном напоминании – я настоящее! Кому это надо? Бахвальство голой мышцы перед пиджаком…
   – Ах, Каля! Ты прелесть. Все разобъяснила. Никогда больше не пойду в театр. Действительно, идешь, радуешься, а оказывается, это всего-навсего голая мышца бахвалится.
   …Да еще перед тобой, перед пиджаком…
   – Театр сдох. Душит смех, когда на сцене пылает будто бы мартеновская печь. И перед этой будто бы печью будто бы живые люди. А интеллигентный, умница актер плюет по-ямщицки на ладони, чтоб пошуровать в этой будто бы драматургии…
   – Это поиск. Это ощупь… Он всегда идет через будто бы… И я не знаю, что лучше: поплевывающий будто бы сталевар или сразу пять Пушкиных в будто бы кибитке.
   – Тоже смех! Хотя эпоха Пушкина уже подлежит абстрагированию… Было давно и неизвестно—правда ли. Но не трожь то, что болит сегодня. Если не знаешь – как.
   – А я и не трожу. То есть не трогаю… Я вообще… Так… Ася! Подымите нос, а то мы подумаем, что мы; вам мешаем… Что, Крупеня не говорил вам в тет-а-тете, когда уйдет?
   – И что человек выжидает? Всем все ясно…
   – Олечка, что тебе ясно?
   – А то, что барс уже был на беседе. Правда, смущает его актерское прошлое. Что он искал за кулисами?
   – Действительно – что? Умный не пойдет в артисты… Умный в гору не пойдет. Он умный, он знает…
   – Куда же умному идти? Куда?
   – А ты не знаешь?
   – Я серьезно!
   – Это в эпоху китча? Или как это, Каля, называется?
   – Мы все-таки Асе мешаем. Ася, пошлите нас к черту! Не стесняйтесь, тут одни бездельники.
   – Между прочим, бездельники – очень нужные люди. Они, именно они, создают атмосферу труда.
   – Ого!
   – Уверяю тебя! Они устанавливают необходимую разницу температур, чем обостряют мысль… Ася, вы согласны? Мы треплемся, вы корпите, в результате возникает праведный гнев, а на нем, как на почве…
   – Ни хрена не вырастет. Гнев – это пустыня. Это зыбучие пески. Это когда ничего, никого, нигде…
   – Не согласен. Гнев – это чернозем. Все революции родились от гнева…
   – Такую революцию перешибают соплей… Если она из гнева…
   – Именно эту и не убить. Убивают ту, что сконструировали в своих шизофренических головах далекие от жизни теоретики. Там, где голый расчет и никакого настроения… А где Ася? Ушла? Это что, демонстрация?
   – Да ну вас! Человек ушел сдать материал на машинку.
   – Как она вообще?
   – Не понимаю этой манеры тащить в Москву периферию. Зачем? Отвечать на письма?
   – Но кто-то должен это делать?
   – Она ничего себе, только до ужаса провинциальна…
   – Это ругательство?
   – Почему? Это почти научная терминология.
   – Ну что? Разбежались? Каля, забыл тебе сказать, эта помада тебе очень, очень идет…
   – Номер семь…
   – Я так и думал… Семь – прекрасно. Как число.
   – Семьсот лучше.
   – Кстати, Оля! Выручишь?
   – Сколько?
   – Господи? Хотя бы красненькую!
   – У меня пятерка.
   – Хуже, но тоже красиво… Спасибо, дорогая!
   – Дай бог здоровья твоему папе. Все бедняга пишет и пишет?..
   – Не хами! Отберу пятерку.
   – Что ты, Олечка, что ты! Передай папе, что если какого-нибудь критика надо побить, я за три рубля сделаю это очень профессионально.
   – Передам… Но он удивится, почему так дешево – три рубля?
   – Это ведь у меня проходит по разряду сантехнических работ.
   – А ежели надо побить коллегу за плагиат?
   – Это как ремонт и перестилка паркета. Дороже. Не каждый способен оплатить.
   – Все! Хватит! Расходитесь!
   – Последняя загадка. Висит груша – нельзя скушать…
   – Отвали.
   – Ну что это, что?
   – Знаем, знаем… Лампочка накаливания. С детства усвоили.
   – Дураки! Это тетя Груша повесилась… Все! Ушел! Привет Асе. Скажите ей, что она мне нравится. Особенно глаза. В них что-то первобытно-овчинное… Каля, не надо в меня ничего бросать. Меня уже нет!
   Оля открыла окно. Накурили!
   – Ей надо помочь. Давай сбегаем поедим и заберем у нее часть писем.
   – А когда я буду писать свой материал?
   – Ладно, ты пиши. А я сегодня, пока не разгребу эту конюшню, не уйду.
   – Ее невозможно разгрести…
   – Я хочу это сделать для нее. В сущности, она не лишена достоинств.
   – Может быть… Но какое нам, собственно, дело до этого?
 
***
 
   Светкин врачебный участок – три четырнадцатиэтажные башни и четыре барака. Это в одной стороне. А через овражек – целая бывшая деревенька с церквушкой, баней, летучим базарчиком. Пройдешь деревеньку – и снова Москва. Снова башни. И в одной из них – сестра Мариша. Но Светка ее не лечит. Там другой участок. И вообще другой район. Башни Светка не любит. Похожие друг на друга, с мрачными коридорами, с грязными лифтами. Дома совсем молодые, и эту запущенность и мрачность Светка не может людям простить. Все ведь из коммуналок. Знают и правила очередности, и законы общей площади, но ни одна сволочь («Зачем же так грубо, дочка?» – сокрушается Полина) не выйдет с веником на площадку. Ходила в ЖЭК, устроила молодому начальнику («Хлюст и хлыщ») скандал, он долго тряс головою, пытаясь, видимо, разместить Светкину информацию в нужных мозговых ячейках. Но информация не влезала. И тогда он разразился бранью и заявил, что не его это дело – мести коридоры, а если она такая умная, пусть сагитирует кого-нибудь работать за эти деньги.
   Бараки снесут не сегодня-завтра. Уже многие уехали. Те, что остались, приглядываются к башням. Это их будущее. Выясняют ее, врача, мнение, на каком этаже лучше – в самом верху или самом низу. Первый, конечно, ужасно, но и последний не лучше…
   Светка любит ходить по деревеньке. От чего здесь застрахован – это от однообразия. В каждом дворе – что-то свое. И все-таки все ждут не дождутся: когда дом снесут? Когда снесут? Ходит Светка по своему участку раздраженная, и славы ей это не прибавляет. Есть у нее на участке один старик. Астматик, гипертоник, желудочник, в общем, есть ему от чего умереть. Но делать это он не собирается, живет разумно, весело, без неврастении. Светка пару раз помогла ему выкарабкаться. С тех пор у них «отношения».
   – Я хочу знать,– это после всего, когда Светка уже выписывает рецепты,– вы принципиально не улыбаетесь пациентам?
   – Отнюдь,– ответила Светка.– Мне просто не хочется.
   – Но ведь это же патология! Здоровая, молодая, красивая женщина – и ей не хочется улыбаться. Я уже не касаюсь профессиональной стороны – по ней, Светланочка Петровна,– вы просто обязаны улыбаться.
   – Если от этого будет зависеть ваша жизнь, я не закрою рта. Но ваша жизнь и жизнь других зависит от другого. Моя улыбка тут ни при чем.
   – Она нужна, милый доктор, для настроения.
   – О, черт! – Светка трет виски.– Наверное, вы правы. Я буду улыбаться.
   – О вас говорят: высокий профессионализм минус душа.
   – Это вы сами придумали. Я знаю, что обо мне говорят.
   – Ну и что?
   – Что я вредная! Нечуткая.
   – Светочка, улыбайтесь. Вам не хватает только этого.
   – Мне не хватает сестер для помощи на дому. Еще одного врача для такого большого участка. Машины для оперативности. Чистоты в подъездах и во дворах. Не хватает глаз, рук, если хотите, знаний… По-вашему, это все можно заменить улыбкой?
   – Вы умница, доктор. Всего перечисленного у вас и не будет в ближайшее время. А вы потеряете индивидуальность. Станете Рассерженной Барышней, Не Желающей Мириться. Пишется с большой буквы.
   – Вы, я вижу, совсем выздоровели. Больше я к вам не приду. Придете ко мне сами.
   – А вы мне улыбнетесь?
   – Улыбнусь, если уговорите свою внучку вымыть лифт. Горячей водой – это десять минут работы.
   – Боюсь, я останусь без улыбки. Вы себе представляете, как можно заставить пятнадцатилетнюю девицу в клешеных брюках мыть лифт?
   – Пусть снимет брюки…
   – Над ней же будут смеяться… Моя дочь этого не допустит.
   – Ну, ладно. Я пошла.
   – Я поговорю с женщинами с первого этажа. Может, сговорю кого-нибудь…
   – Попробуйте. Скиньтесь наконец по полтиннику, заплатите.
   – Да, да… Конечно. Надо сложиться, Хотя я не представляю себе, кто будет ходить собирать эти деньги… Вы думаете, это так просто, доктор?
   – Колоссальные трудности! Индустриализация. Хлеб по карточкам.
   – Я серьезно…
   – Я тоже… До свидания…
   Светке было тошно. Улыбайтесь! Все жаждут безмозглой доброты. Все. Массовая проповедь бодрой улыбки. Зачем? Она, доктор, может научно засвидетельствовать, что беспочвенная радость так же плохо отражается на нервной системе, как и беспочвенная тревога. Человеку хорошо только тогда, когда он не находится в состоянии лукавства с самим собой. Доброта – это ведь не убаюкивание. Спи, детка, спи. А что такое доброта? Девица в расклешенных брюках, моющая лифт? Она добра? Или она просто дура? А собственно, почему над ней стали бы смеяться?
   – Доктор! Доктор! – Светлана повернулась к бараку. Она уже по голосу узнала – это зовет ее Лиза Клюева. Множественный перелом голени. Поэтому не переезжает отсюда. Ей уже дали квартиру на десятом этаже, а лифт еще не пущен. Светлана ездила туда – это на другом конце Москвы. Тамошний начальник ЖЭКа очень хорошо ее понял, так хорошо, что бросил в приемной очередь и повел ее к дому, где получила квартиру Лиза Клюева. Дом был красивый, белый, как океанский лайнер.
   – Дом на четыреста квартир,– говорил начальник.– Знаете, сколько въехало? Пятнадцать семей. Все хотят друг друга перехитрить. Как я могу пустить лифт в пустом доме? Детвора начнет кататься. Обдерут весь пластик. Дом красавец, но ведь он не дышит… Понимаете, в нем нет человеческого тепла… Он стареет от этого больше, чем от эксплуатации. А что я могу сделать? Собирать квартиросъемщиков по всей Москве? Приезжайте, дорогие новоселы! Я купил пятьдесят метров красного сатина. Я заказал транспаранты для каждого подъезда отдельно. Посмотрите, мы даже не повторились ни разу. Тут – «С новосельем!». Там – «Добро пожаловать!». Опять же– «Счастья в новой квартире». Я сочувствую вашей переломанной. Но пусть она сидит в своем безэтажном бараке. Я ей лифт не гарантирую в ближайший месяц.
   – А вы рискните – пустите лифт. Может, ничего и не случится. Тут и ребят-то не видно.
   – Я не привык рисковать, доктор. Я из счетных работников. Я знаю, что почем. Да и потом – все равно не приедут. Каждый мечтает приехать последним.
   – Смысл?
   – О! Большой! Приезжайте как-нибудь еще. Я вам объясню человеческую натуру, как я ее понимаю. А сейчас я пойду. Вы видели – в приемной полно нервных людей.
   – Простите, а где вы живете сами?
   – Сейчас, доктор, вы будете смеяться, но я тоже из этого дома. Но пока я живу на улице Маши Порываевой. Уже не улица – одни строительные руины.
   – Все ясно…
   – Я очень боюсь, что вы ничего не поняли. Мне так хочется вам все объяснить… Например, что такое улица, на которой ты родился… Или булочная, где ты сорок лет берешь хлеб… Или парикмахер, который брил тебя 22 июня 1941 года. Утром. Еще до радио.
   – Могу это понять…
   – Я приручаю себя к этому дому. Я смотрю на него и говорю: какой он красивый. Лебедь! Я говорю: какое счастье жить в таком красивом доме! Это я так себя воспитываю. Потому что мне жалко улицу Маши Порываевой. Вы можете представить себе дурака, которому ободранное вчера дороже разодетого завтра? Я – такой дурак. И мне стыдно, что я такой…
   Светлана не любила путаться в себе. Сбил ее с толку этот разговор. Совсем недавно она злилась на тех, кто не мог дождаться, когда «его снесут». Теперь получалось: не очень-то этого люди и ждут? Отец, мечтая вернуться в Москву, говорил: «Там родные могилы. Матушка, батюшка… (Так вот именно нелепо – матушка, батюшка.) Там улицы, камни, которые тебя видели молодым. Ты, доченька, этого еще не поймешь… А у прошлого великая сила. Оно тянет к себе не менее сильно, чем будущее».– «Тебя выперли из Москвы, выперли! – кричала Светлана.– Там есть камни, есть! Ими в тебя кидали… В тебя и в твою жену…» – «Ах ты, боже мой! – беспомощно отвечал отец.– При чем тут это? Это было время такое. В конце концов я его пережил. И мне было гораздо легче, чем другим». Она так до конца и не знала, не могла понять: что ЭТО в человеке? Сила ли, что он умеет прощать, умеет забывать, умеет стать выше обид и унижений и готов вернуться на улицу молодости, потому что она – улица молодости, даже если молодость была тяжкой? Или все это слабость? Но тогда надо иначе, надо безжалостно рвать пуповину, и пусть к черту летят могилы, камни, бараки, надо рвать все нити и уплывать в будущее на белых, чистейших океанских лайнерах. И вдруг ее пронзила боль, страх. У нее еще нет могил. Бабушка? Аккуратненький крестик на зеленом холмике. А рядом другой холмик, придавленный белой плитой с фотографией смеющейся женщины в берете. Маришина и Семенова родная мама. Ее мама, Полина, у этой могилы робеет, даже ростом становится ниже и все норовит куда-нибудь уйти, благо есть к кому, все могилы ей тут знакомы. И каждый раз отец притягивает ее к себе, и они так и стоят, обнявшись, а женщина на камне улыбается им. Больше тридцати лет она смеется одинаково приветливо всем, кто смотрит на нее через ограду. Надо быть просто ненормальным, чтобы связывать себя равнодушием мертвых, равнодушием прошлого.
 
***
 
   Лиза Клюева открывала дверь длинной палкой с загнутым на конце гвоздем. Костыли стояли рядом, но она становилась на них в самом крайнем случае. Они ей натирали подмышки.
   – Знаете новость? – закричала она, едва Светлана переступила порог.– На моего дурака Славку свалилась сосулька и перебила ему ключицу. Это ж надо – какой проклятый год! У меня нога, у него ключица. А я радуюсь! Ведь могло шарахнуть по голове!
   – Господи, да где же это его?
   – Разве он скажет? Пришли товарищи, сказали – в больнице. Не сообразил даже записку матери написать. Ума не хватило.
   – В какой он больнице?
   – В нашей, районной. Первая хирургия.
   – Как же теперь вы?
   – Смех один! Воды у меня осталось литровая банка. Это на все про все.
   – У вас есть кто-нибудь?
   – У меня сестра. У нее семья. Сама по сменам работает.
   – А нельзя вас к ней?
   – Мы с ее мужем враги. Я его на дух не переношу.
   – Кто в бараке еще живет?
   – Старики Лямкины. Но они и себе не помощники. Полведра воды вдвоем носят. Я зачем вас позвала. Вы меня обратно в больницу не вернете? Я чего рвалась оттуда? Из-за Славки. Думала, хоть и на костылях, а суп какой-нибудь сварю, опять же наблюдение…
   – Это сложно, Клюева. В хирургии с местами
   плохо. Сами знаете.
   – Я согласна в коридоре.
   – Пойду позвоню. У вас есть двушки? Дайте мне на всякий случай. Где у вас ведро? Я вам принесу воды.
   – Вот за это спасибо. Только если вы мне больницу отхлопочете, зачем мне вода?
   – На всякий случай. Я не обещаю вам больницу.
   – А ежели нет,– закричала Клюева (так уж у нее получалось: чуть понервничав, она переходила на крик и уверяла всех, что это у нее просто голос громкий),– тогда вы мне воду каждый день носить будете? Ведра, что ли, мне хватит, пока у Славки ключица зарастет?
   Светлана сразу же дозвонилась. И было хорошо слышно. И позвали к телефону главного врача. И он сразу же вызвал хирурга. И они говорили прямо при снятой трубке, говорили спокойно и сочувственно («А если поставить кровать возле ординаторской?» – «Там сквозняк круглые сутки. И кровать не встанет. Только раскладушка. А у нее нога. Ей на раскладушке нельзя».– «А если кого-нибудь передвинуть?» – «Кого? Мне проще взять ее домой».– «Это не выход. А если подвинуть холодильник? Сюда, ближе к окну… И на том пространстве…» – «На том пространстве уже лежит одна. Привезли с улицы. Утром двигали холодильник. Уже после обхода».– «Значит, никак?» – «Надо, чтоб кто-то из родни взял ее. Она ведь уже вполне… На костылях… Здоровая женщина…») «Вы слышите меня, Светлана Петровна?» Светлана попросила машину. Пообещали через два часа плюс-минус десять минут. Позванивая в кармане непригодившимися двушками, Света вернулась к Клюевой, поставила пустое ведро в сенцах и вошла в комнату.