– Светка! – попросила Мариша.– Это не твое дело. Я не колода, я все понимаю… Не тронь нас…
   – Мне один пациент рассказывал историю своей женитьбы. Он был вдовец и был уже давно утешен, когда погиб на каких-то чертовых опытах его племянник-физик. Осталась юная вдова. И она почти тронулась, попросту говоря; они недавно поженились, безумная любовь и так далее. Он выходил ее, забрал из психиатрички и женился на ней, чтоб иметь право прописать у себя. А потом она отошла и уже не смогла от него уйти. Сына ему родила, только осталась суеверной бабой, охраняет себя драгоценными камнями, как ее научила какая-то сумасшедшая. А в остальном – нормальная женщина, если не считать испуга на всю жизнь. Он ее жалеет. Я спросила – а любите? Он сказал, что жалеть – это еще больше. Я возмутилась, а он – смеется.
   – Но при чем тут вся эта история?
   – Не знаю,– ответила Светка.– Но я, как увидела вас тогда с Олегом, проревела всю ночь. Мы все такие безжалостные. Ножи, а не люди.
   – Неправда.
   – Ножи, ножи,– твердила Светка.– Я знаю. Это медицинский факт.
   – Но я его люблю. И он меня. Этой истории десять лет.
   – А я его терпеть не могу,– сказала Светка,– да ну вас к черту, мне плевать на вас. Мне жалко Тасю. Ну почему, почему хорошим людям на этом свете хуже?
   Часто зазвонил телефон. Так звонит междугородная. Мариша схватила трубку.
   – Аська, ты?! Да, я знаю про телеграмму… Знаю… Зачем? Ох, господи, Ася!.. Ты меня спрашиваешь, меня?..
   Мариша закрыла трубку рукой, повернула измученное лицо к Светке.
   – Я не знаю, что ей сказать, Светуля. Я не знаю, она спрашивает у меня.
   – Она не виновата, пусть возвращается,– ответила Светка.– О чем тут еще говорить? Сдуру сбежала.
   – Это мы со Светкой говорим! – закричала в трубку Мариша.—Она шлет тебе привет. И говорит, что ты сбежала сдуру… Ася, Ася, я тебя понимаю… Я бы тоже сбежала… Но теперь… Я не знаю, Ася… Тут Светка рвет трубку…
   – Ася! Ася! – кричала Светка.– Ты должна вернуться, ты будешь всю жизнь казниться, если не приедешь! Кто? Я? Ну, я, знаешь, из тех, кто предпочитает сделать и пожалеть, чем не сделать и всю жизнь казниться! Да! Приезжай!
 
***
 
   Василий Акимович встретил Женьку в метро. И тот, как чужому, уступил ему место. И повис на перекладине напротив, хотя толчеи в вагоне не было, мог бы отойти подальше.
   – У тебя мешки под глазами,– сказал Женька.– Сходи к врачу, рядом же.
   Василий Акимович фыркнул. Заботится, негодяй, как же!
   – Я серьезно,– продолжал Женька.– Раньше у тебя такого не было. Может, это сердце, а может, и почки.
   Василий Акимович снова фыркнул. Мешки под глазами увидел. Внимательный.
   – Ты бы лучше подстригся,– сказал он сердито.– Волосы как у женщины.
   Женька засмеялся. Значит, не изменился. Ему – дело, а он хахоньки.
   – Я позвоню матери, пусть тебя спровадит к доктору:– Это Женька.
   – А я тебе говорю – подстригись, дед с бабкой приезжают, увидят тебя такого, могут не перенести.
   Женька от удивления даже рот раскрыл.
   – Господи Иисусе,– сказал он,– да как им не страшно передвигаться? Зачем ты им разрешил, сам бы в отпуск съездил!
   – Ха! – ответил Василий Акимович.– У них знаешь какой маршрут? Они сначала в Донбасс на вручение ордена шахте, а потом уж сюда.
   Женька даже закачался на перекладине. Ну, старики… Ничего себе путешествие в восемьдесят лет. И почему-то вспомнилась мятая фотография с удивительным женским лицом. Хотел даже сказать отцу, но вовремя передумал, и правильно сделал, потому что скажи он вот так, сгоряча, по дури, неизвестно, чем бы это кончилось. Дело в том, что последнее время Василий Акимович сам об этом все время думал. Вот с той встречи на Сретенке все его мысли были подпорчены воспоминаниями о Полине. И теперь старики, не посоветовавшись с ним, туда отправились. Он не сомневался – они встретятся там с Полиной. Ей-то что, она и подойти может, и расспрашивать начнет. У него-то все, конечно, хорошо, старики так и скажут, но почему-то, представив себе всю эту ситуацию, Василий Акимович усомнился – так ли у него все хорошо? Поезд стал притормаживать, и Василий Акимович пошел к выходу.
   – Двадцать четвертого встречаем. В десять тридцать. Приходи тоже.
   – Обязательно,– сказал Женька и крикнул вслед: – Сходи к врачу, слышишь?
   Василий Акимович сделал вид, что не слышал. Свой организм он знает хорошо, ничего опасного у него нет. Не то что у Крупени. Хоть тот и уверен, что не рак, гарантии никто не даст. Тем более если больной ведет себя как дурак. Дал, видите ли, расписку и пошел на работу. И бодро так пригласил его к себе на двадцать четвертое. День не простой – тридцать лет знакомства. Действительно тридцать! И нё заметили, как годы пролетели. Тридцать лет… Ровно половина жизни… А сколько еще осталось? Если судить по старикам, то все в порядке… Еще два десятка он отбарабанит, ну а если сделать скидку на Москву, на ответственную работу; то – лет десять. В общем, к врачу сходить надо, тут этот прохвост прав. И сердце у него побаливает, не сильно вроде, но все-таки… И снова пришел гнев на Полину. Все – из-за нее. С той минуты, как она в тот день со свертками встала возле его машины, болело у него слева. И боль была странная, какая-то гуляющая. то в самом верху, в плече объявится, то между ребрами побегает, то колом в груди станет. Надя сказала: невроз. А дочь, ну и дал он ей потом, сказала: «Ты, папочка, не волнуйся. Все болезни от нервов, только неприличные от удовольствий». Бить уже нельзя – замужем, а очень хотелось, но он ее словами отхлестал – долго будет помнить. Как это люди научились говорить об этом откровенно? Книжек про это – тьма. Специальные даже выходят. Лаборатории разные открывают. И, говорят, туда очередь. Нет, он не такой. Пусть бы даже у него ни с одной женщиной ничего не получилось, он бы, честное слово, не переживал.
   Потому что не для того человек рождается. Он не кошка и не собака. У человека должна быть в жизни цель.
   Василий Акимович вышел на улицу. Правильность умозаключений успокоила, отвлекла от мыслей о Женьке, о Полине. Все правильно – цель. Вот и у него в жизни была цель… Василий Акимович пропустил нужный троллейбус, ему хотелось сформулировать цель своей жизни. Она… Она заключалась в строительстве социализма. Но, подумав так, Василий Акимович растерялся. Потому что это, конечно, правильно, но вон сколько людей на остановке, и, в сущности, у всех у них та же цель. Была ли эта общая, главная цель какой-то своей частью переложена именно на его плечи? Это надо как-то сформулировать. Но мысли были вязкие, тягучие, они прилипли почему-то к врачам-сексологам и к очередям у их кабинетов. Не что иное, как очумелые. Очень обескураженный этой бессмыслицей, Василий Акимович оттолкнул женщину в синтетической шубе и вошел в троллейбус с передней площадки. Шуба отомстила: тоненько закололо в левом соске. И захотелось пить.
 
***
 
   Отдав таксисту пять рублей, Клюева почувствовала удовлетворение. Ей подумалось, что этим непривычным, незапланированным расходом она начала расплату с докторшей. А сейчас она пойдет в редакцию и потребует, чтобы о Светлане Петровне написали заметку. Ей это подсказал начальник ЖЭКа. Он объяснил ей, что молодому специалисту это может быть очень важно – фамилия в печати. Что моральные стимулы (когда похвалили) ценятся подчас выше материальных (когда заплатили). И такая заметка может докторше помочь, если у нее в жизни есть какие-то трудности. И Клюева поехала. Конечно, можно было кого-нибудь попросить написать, но дом почти пустой, и все – чужие, сама она в смысле письма не очень, сын в больнице и правой рукой пока не владеет; в общем, выход один – приехать в газету, рассказать и потребовать. А требовать она умеет, в случае чего – наорет. Жизнь ее научила – криком часто взять можно. Гаркнешь не своим голосом – и послушают. А может, и не придется орать, неизвестно еще. Но на всякий случай Клюева сохраняла в себе воинственное настроение, потому что с той минуты, как докторша с мужем перетащили ее вещички на десятый этаж, она чувствовала себя должницей, а быть в долгу она не любила. Она три копейки отдавала, если за нее в трамвае платили, терпеть не могла тех, кто «до рубля не считал». Она считала до копейки.
   В редакции она потребовала главного редактора, но, в общем, не удивилась, когда ее к нему не пустили, а усадили в красивое кресло в коридоре под каким-то цветком и попросили подождать. Она и ждала, выбросив вперед костыли и ногу; в данном случае было важно, чтоб видели костыли.
   Жизнь научила Клюеву многим хитрым приемам – где что надо показать, где что изобразить, где что спрятать. Ей надо, чтоб про докторшу написали заметку, а хорошо еще, и сфотографировали бы. Она девка красивая, получится хорошо. Клюева наблюдала за народом, бегающим по коридору. Все зелень, зелень… Прошел только один старый и толстый, кричал что-то насчет стола, которого ему взять негде. Почему-то это успокоило Клюеву, значит, все тут как у людей, чего-то не хватает, оттого и ругня. Потом к ней подошла девушка с длинными волосами, в короткой юбке и села напротив, красиво положив ногу на ногу. Натянутый на колене тонкий капрон отсвечивал холодно и нарядно.
   – Я вас слушаю,– сказала девушка. Но ни блокнот не открыла, ни ручку не достала. И это Клюеву насторожило, она ведь не разговаривать сюда пришла.
   – А вы записывайте,– сказала она.
   – Вы говорите, говорите. Я сначала послушаю,– вежливо ответила девушка.
   – Нет, вы записывайте,– повысила голос Клюева.– Подробненько все записывайте, а я потом проверю.
   – Позвольте мне самой знать, что мне делать,– строго сказала та, и Клюева поняла, что ничего не добьется, если будет настаивать. Девица из невозмутимых, у нее ничего не дрогнуло; позвольте, говорит, мне знать, и все! От этой не отвертишься, всегда возьмет свое.
   Клюева стала рассказывать. Она начала издалека. С того, какой был в тот день гололед и как эти проклятые дворники посыпают солью только у себя под носом. А у них есть тротуарчик, который никто своим не признает, и он всегда непосыпанный, на нем она и загудела. И надо же, как неудачно. Ей бы падать лицом вперед, ну, расквасила бы себе нос, а она устоять хотела, зашаталась, а разве устоишь, когда лед как полированный. Ну и упала на бок, а ноги под себя, и кость – в бульон, она ведь высокая, тяжелая. Девица слушала ее не мигая, и Клюева стала понимать, что вся эта история про не посыпанный солью тротуар ей не интересна.
   – Да я не про себя говорю! – закричала Клюева.– Ничего мне не надо. У меня все есть. Я про докторшу!
   Но тут девицу словно ветром сдуло, выскочила из кресла и кинулась навстречу женщине с аэрофлотской синей сумкой через плечо. У женщины лицо было усталое, и улыбалась она через силу.
   – Ася! – закричала девица.– Ася! Приехала!– Потом повернулась к Клюевой и говорит: – Вы меня извините? – Вежливо так говорит.– Простите великодушно – такая встреча!
   – Извиню,– ответила Клюева.– Если недолго.
   Оставшись одна, она постаралась сформулировать свое требование к газете коротко и убедительно. Потому что поняла – начала не с того; в конце концов, сколько людей ломает в Москве ноги, кому это интересно слушать? А вот чтоб врач молоко и мясо носил, а потом целый день барахло ее таскал на десятый этаж, это – поищите. Вернется эта невозмутимая девица, Клюева ее спросит: а вам такое когда-нибудь встречалось?
 
***
 
   Ася села за свой стол и провела по нему ладонью. Пыль. Она сама всегда ее вытирала, знала, что технички тут недобросовестные. Машинально взяла листок, стала протирать стекло.
   – Ну? – спросила она Калю.
   – Крупеня требует, чтоб тебя восстановили. Вовочка против.
   – Зачем меня вызвали?
   – Это самодеятельность Коровы. Стихийный порыв.
   – Что они говорят?
   . – Считают, что ты ни при чем. А обсуждать всю эту историю без тебя не хотят.
   – Я нужна, чтобы пообсуждать?
   – Но ты-то зачем приехала?
   Если бы можно было это сформулировать! С той самой минуты, как она не нашла в порту своих старичков соседей, Ася потеряла уверенность, что поступила правильно, уехав. Она тогда все возложила на случай. Отправься первым самолет в Москву, она бы сразу вернулась. Но первым улетал самолет домой. Он был самый первый из всех, поднявшихся после пурги. И эту случайность она восприняла как судьбу. Дальше все было уже хуже. Во-первых, Аркадий, вопреки всем своим домоседским убеждениям, сказал, что ее отъезд – просто побег. Что, независимо от приказа (как не стыдно испугаться бумажки!), она обязана была дождаться товарищей. Это, мол, элементарно. Потом начались звонки, которые делились на соболезнующие, злорадные и радостные. Она отдавала себе отчет, что здесь, на работе, уже сомкнулся строй, заполнилась брешь от ее отъезда. Кого-то повысили, кого-то передвинули. Теперь ей предстоит вламываться в тесное штатное расписание – ее возьмут, ее ценят, но для этого кого-то опять переведут, кого-то понизят. Ах, Ася, Ася, ну кто же думал, что ты вернешься?
   А потом пришла телеграмма. Корова подписалась – Ченчикова. Это тоже кольнуло. Но ведь она сбежала, чего же она хочет от людей, которые ездили по ее же делу? Она показала телеграмму мужу.
   – Ехать?
   – Смотри сама…
   – Смотрю, да не вижу… Странно это. Она же сама сбежала.
   – Суетишься, Асек, суетишься,– сказал он.– Теперь-то уж все взвесь как следует, чтоб снова не пришлось бежать. Я-то из тех, кто упорствует в своих ошибках. Даже если б и уехал по глупости, не вернулся бы. Но ты – не во мне, а я – не в тебе.– Это было любимое выражение их дочери, когда она пыталась объяснить возникавшее непонимание между нею и родителями. «Вы не во мне» – и все! И нечего объяснять, все равно не поймут.
   Тогда она позвонила Марише, Марише-провидице. Марише – доброй душе. И почувствовала: Мариша мямлит. И оттого, что все вокруг будто сговорились быть нерешительными, она снова решила все предоставить случаю. Если ее завтра же, не ущемляя никого, примут на работу – пусть все горит синим пламенем. Пусть бухгалтерия перешлет ей расчет, а Мариша вещи из гостиницы. Пусть простит ее гениальная женщина Анжелика Ченчикова, а Олегу и Тасе она напишет письмо. И все. Потому что до остальных ей, в сущности, дела нет.
   Случай, случай… Конечно, ее возьмут на работу, что за вопрос, Ася, дорогая! Но надо переждать с недельку. Во-первых, Сиваков снова запил,– это после распоследнего предупреждения. Надо решать с ним вопрос, сколько можно оглядываться на его больную жену. Во-вторых, Лосев решил идти на пенсию, но попросил дать доработать до весны, пока не позовут к себе сад и огород. Пошли ему навстречу, он мужик хороший, может, действительно возле земли легче переживет разлуку с газетой? Так что, Асенька, видишь, как все хорошо складывается, останешься с нами. Мы тут меньше пижоны, а больше работники. Погоди чуток! И Ася купила билет. И снова – случай: всегда очередь, а тут – бери, пожалуйста. И солнце в небе яркое, громадное,– лети, Ася, спокойно. И она прилетела, даже на десять минут раньше, чем полагалось, и села на таком солнечном аэродроме, что сосульки вокруг плавились и сверкали, как
   весной.
 
***
 
   Клюева терпеливо ждала. Стоит тебе сломать ногу – и торопиться станет некуда; стоит сломать руку – и выяснится, что половину дел можно вообще не делать. Вообще жизнь редакции настроила ее на философский лад. Бегает, суетится модная, бледная молодежь. И все – с руками, с ногами, с головами, наверное, даже с высшим образованием. Шасть – в одну сторону, шасть – в другую, и все одни и те же, одни и те же. Или уж очень похожие? Клюевой хотелось остановить их и рассказать про то, что ежели у человека сломана нога и бежать нечем, то оказывается, что и бежать-то незачем, и это надо бы всякому человеку знать…
   Но потом ей надоело ждать, и она, впрягшись в костыли, пошла по коридору. Куда убежала длинноволосая, она не знала, искать ее по комнатам не считала нужным, и Клюева пошла по единственному известному ей в этом здании маршруту – к кабинету главного редактора. В предбанничке никого не было; обитая темно-вишневым дерматином дверь была полуоткрыта и уже не пугала этим, а приглашала. И Клюева вошла.
   Царев размашисто ходил по кабинету. Дверь он приоткрыл, чтобы устроить сквозняк,– только что у него побывали рабочие с далекой стройки и накурили. Их сейчас увел фотокор, делать портреты на первую полосу; парни, как на подбор, красавцы, герои, но, увы… Подставочку со словами «Здесь не курят» он водрузил на два тома словаря синонимов, чтоб было лучше видно, и – не подействовало. Один из них даже пальцем поскреб по букве «Я» на табличке, потом достал пачку сигарет и с треском ее распечатал. Теперь проветривай.
   Клюевские костыли мягко воткнулись в ковер.
   – Жду, жду,– сказала она.– Это что, у вас так полагается? Бросать разговор, не дослушав?
   Царев с силой надавил пуговичку звонка, укрепленную на нижней стороне стола. И оттого, что – с силой, пуговичка ушла в глубину, и в комнате секретаря туго повис пронзительный звук. Неловко было становиться на колени и выковыривать провалившуюся пуговичку при этой нелепой женщине, а на звонок никто не шел. В буфете давали коробочки с клюквой в сахарной пудре, а у секретарши тяжело болела дочь. Клюква в пудре было единственное лакомство, которое она ела охотно. И сейчас мог начаться пожар, землетрясение, могла начаться война, могли прилететь марсиане, юпитериане, венериане, могли вывесить приказ о повышении зарплаты секретарям впятеро – она бы все равно из очереди не вышла. Она сжимала в кулаке деньги на десять коробок клюквы и молила бога, чтобы они ей достались. Она напирала грудью на впереди стоящих, и сердце у нее билось гораздо сильнее, чем на первом свидании только бы достались ей эти десять коробок, только бы достались!
   – Я пришла рассказать,– громко сказала Клюева, стараясь перекричать звонок,– о своем докторе. Она комсомолка и очень хороший человек. О ней надо написать в вашу газету.
   Царев вынул из стаканчика карандаш и приготовился писать на листке.
   – Фамилия? Имя? Место работы?
   – Мое? – удивилась Клюева.
   – Нет,– раздраженно ответил Вовочка.– Вашего доктора. И ваше тоже.– И он записал и пообещал, что поручит все выяснить…
   – А чего тут выяснять? – возмутилась Клюева.– Таких врачей больше нету. По крайности – я не видела. Я и отца с матерью схоронила, и мужа, и сын у меня в больнице. И сама я – как видите.
   Царев кивнул и сказал, что все будет в порядке. Потом он все-таки встал на колени и скрепкой вытащил запавшую кнопку. И сразу стало тихо и хорошо. Они засмеялись.
   – Вывели козу,– сказал Царев. Клюева не знала, о какой козе идет речь, но смысл почувствовала.
   – Значит, напишете? – сказала она.
   И он снова кивнул, Клюева повернулась, чтоб уйти, но решила закрепить так неожиданно легко доставшуюся победу.
   – Я не побоюсь,– заявила она с вызовом,– и еще раз прийти. Что мне стоит на костылях-то? – Царев сморщился. – Да, да,– повторила Клюева.– Приду. Прямо к вам.
   И она ушла и долго шла по коридору, а у самого лифта ее догнала длинноволосая.
   – Простите,– сказала она.– Я вас задержала?
   – Не переживайте,– важно ответила Клюева.– Уже переговорила.
   – С кем? – удивилась девушка.
   – С главным вашим редактором. Бывайте здоровы.
   И она шагнула в лифт, довольная тем, как все получилось, и смеялась, вспоминая, как главный редактор встал на колени, как он ковырял скрепочкой, по-детски высунув язык. «Попадет кому-то»,– подумала Клюева. А Вовочка стремительно шел по коридору. Он шел к Крупене. Надо с ним наконец поговорить откровенно и без экивоков. то, что он, вопреки своим правилам, придет к нему сам, а не вызовет к себе, должно само по себе означать неотлагательность разговора. А по дороге надо отдать в отдел эту бумажку с данными, которые принесла женщина на костылях. Пусть все проверят и выяснят, что это за докторша.
   Царев не предполагал, что несет фамилию Маришиной сестры. Если бы он знал, то он бы совсем иначе отправил Клюеву. И не только потому, что не мог допустить на страницы своей газеты родственников хороших знакомых (это не просто дурной тон – должностное преступление), а потому, что сестра Мариши, которую он видел на новоселье, ему активно не понравилась. Тогда он подумал: у такой мягкой, прелестной матери такая резкая дочь. Этакое злющее существо могла бы родить Корова, чтоб себя продолжить. Но Корова, оказывается, тоже была оскорблена высказываниями Маришиной сестры. Это она-то оскорблена – сама непримиримо-языкатая. Правда, сестра скоро ушла. Он это тоже заметил. Ушла по-английски. А Полина сразу поскучнела. Хорошо, что пришел Цейтлин, и стало ей о ком заботиться и кого опекать.
   Так вот, Царев не подозревал, что героиней для очерка предлагали эту самую диковатую Светлану. Поэтому, идя к Крупене, он по дороге и занес бумажку в отдел. Он раскрыл дверь комнаты и увидел всех сразу – и Корову, и Олега, и Крупеню, и – Асю. Она сидела на кончике стола, в расстегнутом пальто, положив локоть на аэрофлотскую сумку. И тут же, из-за его спины, возникла Каля. Она по-хозяйски взяла у него из рук листок и положила на стол.
   – Женщину на костылях бросила я,– сказала она.– Заинтересоваться адресом? – Все молчали, будто самое главное на сегодняшний день было в том – писать или не писать очерк о молодом враче, о котором сообщила некая женщина на костылях.
   – Да, узнайте адрес,– ответил Вовочка и вышел.
   – Ни мне здрасте, ни тебе спасибо,– резюмировала Корова.
   – Спокойно,– сказал Крупеня,– спокойно.
 
***
 
   Ужинать Олег пошел в шашлычную. Знакомая буфетчица дала ему бутылку «Цинандали», отодрав предварительно этикетку. «Цинандали» у нас нет»,– сказала она. «Понятно»,– ответил Олег. Пить ему не хотелось, но разве откажешься от товара из-под полы? Срабатывает инстинкт, и ты хватаешь, даже если тебе не очень и нужно. Теперь придется пить; хорошо, что в кармане таблетки от головной боли,– чем не закуска для умеренно пьющего газетчика? Он сел в угол, спиной к залу. Еще не налив себе вина, Олег почувствовал едучую многоликую тоску. Одна поднималась в нем изнутри, из печенки, другая давила в спину тяжелым мужичьим дыханием, а в уши змеей вползали бессмысленные, не перекрываемые никаким шумом слова магнитофонной. песни. «Не думай о секундах свысока…» – гнусил чей-то заунывный голос. «Что сие значит? – с тоской думал Олег. – Объяснил бы кто-нибудь, что ли? – Он налил в бокал холодное вино и выпил. Приятно, ничего не скажешь, но, увы, ни от чего не спасает. И не будет у него легкой радости от кавказского вина, под стать которому мягкие кавказские сапоги, чтоб ходить в них на цыпочках вокруг обряженных в белое, чутьем угадываемых красавиц. А может, совсем не то сделала буфетчица, пытаясь подольститься к корреспонденту? Может, правильней бы было налить ему в стакан «матушку» за три шестьдесят две, хлобыстнуть ее с ходу, и никаких тебе мягких сапог, никаких белых красавиц. Ну сколько можно? И на пианино у соседки – секунды, и по телевизору – секунды, и тут… «Куда уж мне свысока о них думать, если я ими раздавлен, как кошка трамваем».
   Олег что-то ел, пил, а мысль, от чего бы ни отталкивалась, вела к одному – хорошо бы уехать. Все равно куда, даже чем дальше, тем лучше, но уехать. Потому что выхода из ситуации, в которую он попал, он не видел. Ведь для него было ясно: он такой-разэтакий готов оставить Тасю, детей, черта, дьявола ради Мариши. Скажи она ему завтра: приходи насовсем – и он придет. И не будет у него никаких угрызений, потому что угрызения у него дома, когда он с семьей. Он тогда и с ними, и без них. Он их даже не любит в эти минуты. И все лезет в глаза: Тасин насморк, хронический,– завозится она по дому и все шмыгает носом. У старшего – тоже. А младший – рева. День начинает с плача и кончает им. Раньше было просто. Где шуткой, а где строго – и все шло нормально. Хорошая семья, хорошие дети, жена – клад. А сейчас как в кривом зеркале, вроде все не свое, чужое, несимпатичное.
   Мариша купила себе платиновый парик. «Посмотри». Затолкала под него свои шоколадные волосы, щеткой туда-сюда – и нет ее лучше. А Тасе в свое время он сказал: «Чтоб я этих шиньонов-миньонов не видел. Если у меня в руках что-нибудь от тебя отвалится, я за себя не ручаюсь». Тася посмеялась и отдала пучок чьих-то легких, детских волос соседке. А тут летели к черту его, казавшиеся непоколебимыми, мужские убеждения, стоило на них посмотреть Марише. И должно это было – теоретически – приносить смятение, а приносило радость. И в этой радости он был растворен весь. Без осадка. «Как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения…» Конца нет этой песне, и шашлычная внимает ей торжественно, хмельные головы покачиваются в такт, приобщаясь… К чему?
   Так вот. Он хоть завтра уйдет к Марише. И только тогда он способен полюбить своих детей снова. И может, даже крепче, чем прежде. Но вся штука в том, что она никогда не скажет ему: «Приходи!» Она говорит: «Тасе я не могу сделать плохо». Чепуха! Что, он хуже относится к Тасе? Он ее уважает, ценит, он любит ее как мать своих детей. Но это все из другой книжки. Просто, когда выдвигают такие причины, значит, нет любви, для которой все эти причины – пустяки. Нет любви! Она прибилась к нему, как лодка к берегу, как кошка к теплу. И все. Ничего здесь нет большего. Поэтому и надо уезжать. На год ли, два, три… Время – целитель. Но ведь Тася скажет: «Мы поедем с тобой, мы без тебя не можем». Значит, надо попроситься туда, где очень холодно или очень жарко. Ну, куда с ребятами в такой климат. И вдруг сладко заныло сердце : а вдруг за ним поедет Мариша?.. Вдруг скажет: «Я без тебя не могу»? Но это из области ненаучной фантастики…