- Я вас не спрашивала об этом, Алексей Фомич, - решилась перебить его Надя.
   - Все равно, я чувствовал этот вопрос и теперь вам на него отвечу: я приехал, чтобы найти вас, Дерябина и новый размер своей картины.
   VIII
   Зимний дворец вместо какого-то угла, переулка и улицы в Симферополе и пристав Дерябин во всей его тяжеловесности и мощи - это была такая находка, что Сыромолотов, прощаясь с Надей, долго обеими своими ручищами жал ее узенькую девичью руку и благодарно глядел все, тоже в радостные, круглые светлые глаза.
   Про себя думая, он не мог бы назначить даже и цены за такую находку, а Наде говорил:
   - Не помню, у какого это поэта я вычитал в мои древние годы:
   Сюжета нет, сюжета нет,
   Я жизнь отдал бы за сюжет!
   Вот, значит, какова бывает цена порядочному сюжету на бирже поэтов. Однако и на бирже художников хороший сюжет стоит много... Об одном нашем русском художнике вы, наверно, когда-нибудь слышали, что всю свою жизнь он отдал одному только сюжету, но о другом, может быть, и никогда не услышите, что он свои фигуры для картины вылепил из воска и всячески их освещал, пока не нашел освещения, какого хотел... Вот так и я... вкупе с вами, Надя. В том, что я хотел сделать там, у себя, таился, конечно, сюжет, но только здесь, в Петербурге, вырос он во весь рост и... как бы это сказать... в душу мне глянул - вот! Вам обязан этим, вам, - никогда не забуду, что у вас я в долгу, Надя! В долгу, в долгу!
   - Алексей Фомич, - сказала Надя, - а как же вы... Я хочу сказать, как же вы думаете о подобном сюжете и не думаете о приставе Дерябине?
   - Как же так не думаю? - удивился Алексей Фомич. - Теперь буду думать и день и ночь.
   - О том, как он сидит на своей лошади? А если он придет к вам в мастерскую и посмотрит на себя и спросит вас: "Кто это вам разрешил такую картину писать?"
   Надя сказала это за один прием, и только когда сказала, ей стало неловко за себя, но Алексей Фомич ответил ей так, как было ему свойственно:
   - А зачем же я буду пускать приставов Дерябиных в свою мастерскую? Этого еще недоставало!
   - А кто же будет смотреть вашу картину, когда она будет готова? - снова спросила Надя.
   - Победивший народ, - коротко ответил ей Сыромолотов и добавил: - Ведь вы же уверены, что народ победит?
   - Уверена, да, только... когда еще это будет!
   - Да ведь и картина моя когда-то еще будет готова! - в тон ей отозвался Алексей Фомич, еще раз пожав ей на прощанье руку.
   Как в жизни каждого человека, так и в подспудной, ни для кого другого не видной жизни крупного художника бывают взлеты, но случаются и срывы. Это не значит, конечно, что ему совершенно не удалось то, что он создал, - нет; это значит только, что он не все дал на холсте, что мог бы, что в силах был бы дать.
   Теперь, когда весь целиком захвачен был Сыромолотов своей новой картиной, ему стало совершенно ясно, почему он вскоре же после того, как показал свой триптих "Золотой век" своему Ване и пациентам врача Худолея, охладел к триптиху и принялся за пейзаж "Майское утро".
   В "Золотой век" вложено им было очень много и, однако, не все: было показано как бы несколько крутобоких вспененных яростных волн, но не просторно бушующее море. Он хотел захватить триптихом три момента: предгрозье, грозу и послегрозье, но средний из них - гроза - получился каким-то малоговорящим - частичка очень большого, волна вместо моря, - всего только несколько человек вместо восставшего против своих угнетателей народа... А кто же построил на пустом поле то новое, чему тоже слишком уж тесно было на третьей полосе триптиха?
   Эту картину вздумал резать ножом пришедший вместе с Ваней в его мастерскую провокатор Иртышов, но могло быть и так, что если бы она была выставлена, то очень многие из публики поняли бы ее не так, как задумал ее сам художник, а между тем картина, вполне удавшаяся ее творцу, не должна вызывать кривотолков: она покорит с первого на нее взгляда, как покорило Надю "Майское утро", вызвав у нее слезы восторга.
   Но, возмущенный, выхватил из кармана свой перочинный нож Иртышов, когда увидел "Золотой век", и чем бы ни руководился он при этом, для Сыромолотова довольно было одного этого ножа, чтобы охладеть к триптиху, как довольно было искренних слез Нади, чтобы признать "Майское утро" своим взлетом.
   Однако что же такое "Майское утро", как не пейзаж? И девичья фигура, введенная им в картину, была не только неотъемлемой от пейзажа, - она углубляла его, она была человеческой мыслью в нем, - именно тем, чего не хватало его триптиху, хотя в основе его лежал тоже пейзаж. Этот пейзаж с радугой, стоившей ему много труда и исканий, был все же не продуман им до больших глубин.
   Не те несколько фигур, какие были даны им в средней части триптиха, а массу их, ломающих старую жизнь, должен был он уместить на узком холсте; он упростил рисунки, и вышло не то...
   Даже единоборство Мстислава Храброго, князя тмутараканского, с князем Редедей было не в пустом поле, а перед множеством воинов как с той, так и с другой стороны. И о второй части триптиха могли бы сказать: "Одна ласточка не делает весны, и пять - шесть человек недостаточно, чтобы показать восставший народ".
   В "Майском утре" он как бы отбросился в сторону от темы триптиха, признав ее для себя слишком трудной, в этом был его срыв.
   Ему только некому было сказать об этом: сыну не пришлось, кому-нибудь другому - незачем, и срыв этот переживался им в одиночестве.
   Он, конечно, не мог не ценить колорита этой картины, в чем сделал он тогда большой шаг вперед, но содержание, сюжет картины... Он взялся тогда за холст, названный им "Майское утро", чтобы забыть о триптихе.
   И все-таки даже и удавшееся ему "Майское утро" он не называл про себя взлетом: это был отход от мотивов триптиха, прыжок в сторону общепонятного, всеми заранее принятого, но не взлет. И вот только он чувствовал настоящий и высокий взлет весь без остатка захваченный "Демонстрацией" (или как бы впоследствии ни назвать ему свою новую картину), и это был самый большой взлет изо всех, когда-либо испытанных им в жизни.
   Простодушная Надя, случайно войдя в его дом с просьбой дать какой-нибудь рисунок или этюд для лотереи в пользу ссыльных и заключенных политических, будто вошла с фонарем в кладовую его памяти о 1905 годе. И вот рядом с триптихом, на котором, между прочим, изобразил он семицветную радугу - труднейшая задача для живописца! - зарделась в его мозгу молодая русоволосая девушка с красным флагом.
   Просто вспомнилось то, что давно, еще в молодости его, считалось святым: идут девушки, русские мученицы за идею, с красными флагами, а потом становятся заключенными и ссыльными.
   Картина, которую он затеял там, у себя в Крыму, явилась как бы платежом долга, повинностью, подвижничеством, но не взлетом художника. Он только как бы сделал несколько подскоков на земле, только расправил для полета крылья, но не взлетел.
   Быть может, и взлетел бы все-таки, но помешала начавшаяся так неожиданно война. Война показалась там непреодолимым препятствием для взлета, и вот - преодолено это препятствие, здесь, в столице, на широкой площади перед Зимним дворцом.
   Сюда, сюда, именно сюда должны были сойтись все святые русские девушки с символами свободы - красными флагами в руках!
   Где же, как не во дворце, решался вопрос о том, быть или не быть войне? Откуда же, как не из дворца, вышли один за другим написанные дубовым казенным языком царские манифесты? Кого же оберегают приставы Дерябины, как не того, кто обитает в этом дворце, когда пустуют другие, весьма многочисленные его же дворцы?
   И вот к этому дворцу, как к Бастилии, идет народное русское море, чтобы смыть его, как вековой свой позор.
   Да, это - взлет! И это настоящий и подлинный и самый высокий взлет его, художника Сыромолотова, так как он отражает долгожданный, необходимый, подсказанный историей взлет ставосьмидесятимиллионного народа, отставшего на сотню лет от других, даже и мелких народов, благодаря вот этому самому Зимнему дворцу, холодильнику, заморозившему Россию!
   Мужики с кольями призваны теперь, конечно, в полки, защищающие - что собственно - Россию или вот этот самый холодильник? Вместо кольев у них винтовки в руках, они, желавшие девять лет назад непременно убить его, художника Сыромолотова, за то, что на голове его была шляпа, будут, может так случиться, в роте его сына, прапорщика, и он вынужден будет приказывать им идти на верную смерть прежде всего "за веру", потом "за царя" и только где-то на заднем плане - "за отечество".
   Неприязнь к ним развеялась только вот теперь, здесь, на Дворцовой площади, когда возникла в мозгу громадная картина, заполнившая все его существо.
   Это было ему присуще всегда: жить той или иной своей картиной. Он мог бы всегда говорить о себе самом: "Я - это я плюс картина, которую пишу".
   И картины, которые он писал, расширяли его "я" в меру своей значительности. Однако за всю его жизнь в него не внедрялось картины такого бесспорного, такого огромного значения, как эта, только что появившаяся перед его глазами.
   Расставшись с Надей, он взял направление к себе, на Пушкинскую улицу, но не столько шел туда сам, сколько бережно нес в себе возникавшую, рождавшуюся в замысле картину.
   Кругом него все еще было летнее, и только что счастливо встреченный им Дерябин был еще в летнем белом кителе и в летней фуражке, но почему-то он представлялся ему в зимней долгополой, кавалерийского образца, то есть с высоким разрезом сзади, серой шинели и в круглой черной каракулевой шапке, украшенной спереди большою затейливой бляхой из белого металла. Именно таким рисовался он ему на своем вороном жеребце. Может быть, самое слово "Зимний" (дворец) отбрасывало в его мозгу все летнее; может быть, то, что 9 января осуществлен был первый натиск народа на эту твердыню; может быть, наконец, какое-то подспудное соображение о том, что если война продлится, как утверждали, не больше полугода, то, значит, революционный взрыв, приуроченный к ее окончанию, должен совершиться не в иное время, как зимою...
   И Надя стала рисоваться ему, конечно, тоже не в летнем платье, а в зимнем пальто, с небольшим меховым воротником - мех голубовато-серый, и все другие были заботливо одеты им тепло, по-северному, по-петербургски.
   Это было почему-то даже необходимо: не летняя красочность и белизна одежды, а зимняя суровость, строгость, даже однообразие тонов. Ведь шла огромнейшая народная масса не на праздник, а на бой, - лето же размягчает человеческую душу, а зима делает ее решительней и тверже.
   И даже снег... Крупные хлопья снега вдруг представились Сыромолотову. Луч солнца, пронизавший снежную тучу и засверкавший в падавших хлопьях снега, и побелевшая от снега сверху подстриженная грива дерябинского жеребца!
   Был теплый сухой день, но воображение Сыромолотова, рисовавшее зиму, действовало с такою четкостью, что преодолело всю толпу на Невском, среди которой он шел к своему "Пале-Роялю": ведь это была та самая толпа, которая атаковала Зимний дворец.
   В этой толпе между прочими виделся ему и старший сын Левшина, почему-то в нагольном полушубке и в шапке из рысьего меха. Он помнил его гимназистом, но теперь он представлялся ему бородатым, с выдавшимися скулами... Разве не мог он бежать из этого Зерентуя, чтобы непременно в нужный момент попасть на Дворцовую площадь?
   И все Невредимовы, сколько их было, - старцы, студенты, курсистки, прапорщики, полковые врачи!.. И своего сына Ваню он удостоил получить место на картине в первом ряду: против богатырски сложенного пристава Дерябина выдвигался не богатырь ли тоже Ваня Сыромолотов, чемпион мира!..
   И лошади... Ведь не один же только дерябинский жеребец будет на картине. Алексей Фомич припомнил и представил свои этюды 1905 года, которые делал он в имении Сухозанета и из которых кое-что сохранил. Вот когда могли они ему пригодиться: ведь за Дерябиным не шесть, а много конных столичных полицейских, и под ними должны быть не какие-нибудь шершавые, а настоящие красавцы кони.
   И тот генерал, которому истово козырял Дерябин, разве не может он командовать обороной дворца? Прикажут, будет командовать: "Патронов не жалеть!..", "Холостых залпов не давать!.."
   Чистого холста не было у Сыромолотова, и он купил по дороге холста, красок, кистей. Ни малейшего отлагательства не мог допустить он, переполненный ощущением зародившейся и растущей в нем картины.
   А в вестибюле "Пале-Рояля", как только он вошел, к нему подскочил телефонный мальчик и сообщил, радостно улыбаясь:
   - Вам звонили только что! Я хотел уж бежать к вам наверх.
   Сыромолотов подошел к телефону, уверенный, что с ним желает говорить Дерябин, но говорила Надя:
   - Только что получила телеграмму от брата Пети. Он ранен и теперь в лазарете.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   ЭТЮДЫ К КАРТИНЕ
   I
   Когда полиция проявляла интерес к кому-либо из обывателей, это производило вполне понятное большое впечатление на всех соседей. Естественно, что переполошился метрдотель "Пале-Рояля", когда, вызвав его к телефону, помощник пристава столичной полиции Дерябин справился у него насчет художника Сыромолотова.
   - До настоящего времени ни в чем не замечен, - встревоженно ответил он, но Дерябин, крякнув неопределенно в трубку, прогремел весьма отчетливо:
   - Дело в следующем... Прошу слушать внимательно и ему, художнику, передать точно, чтобы не вышло недоразумений...
   - Я запишу, запишу! - заторопился успокоить его метрдотель, причем даже и спину выгнул дугою.
   - Да, вот именно, запишите, что я-я... прошу его, художника, приехать ко мне в полицейскую часть... И пусть захватит все свои принадлежности... И непременно паспорт... Записали?.. Та-ак... От трех до пяти я буду, добавьте, - от трех до пяти, не позже... Все!
   Разумеется, никому из служащих гостиницы не доверил метрдотель такого важного поручения. Он явился в номер Сыромолотова сам и, к своему изумлению, очень обрадовал художника.
   - От трех до пяти? - переспросил Сыромолотов. - Прекрасно! Два часа, значит, будет в моем распоряжении! Лучшего нельзя и желать. И время хорошее, от трех до пяти... А сейчас сколько?
   - Почти двенадцать, - поспешно вытащив свои часы, ответил метрдотель и добавил: - Со всеми, сказано, принадлежностями и непременно чтобы паспорт.
   - Ну еще бы без принадлежностей, - усмехнулся Сыромолотов, - что касается паспорта, то я его пришил к жилету и без него вообще не делаю ни шагу. Об этом не извольте беспокоиться.
   Насмешливый тон и веселый вид художника успокоили метрдотеля, но все же в половине третьего он счел за лучшее напомнить ему, что ему необходимо сделать. Однако Сыромолотов уже выходил из номера с ящиком и этюдником в то время, когда ревнивый исполнитель приказов всесильной полиции показался в коридоре.
   - Это и есть ваши принадлежности? - осведомился метрдотель, прикоснувшись пальцами к этюднику.
   - А что же еще, вы полагаете, надо мне взять? Броненосец? - спросил в свою очередь Сыромолотов, поглядев на него очень серьезно.
   Когда добрался художник до своей натуры (причем не обошлось без предъявления паспорта), шел уже четвертый час, но солнца было еще много, а главное - не было дождя. Дерябин встретил Алексея Фомича вполне благодушно и прежде всего раскрыл перед ним свой портсигар.
   Очень естественно удивился он тому, что художник не курит, что не имеет обыкновения и напиваться до бесчувствия, и решил:
   - В таком случае вы - настоящий феномен!
   Теперь, когда Дерябин был без фуражки, Алексей Фомич не мог не отметить про себя, что лучшей натуры для его картины незачем было бы искать, и вновь, в который уже раз, припомнил, что нашла для него эту натуру Надя, что эта драгоценная деталь - такой пристав на красавце коне - подарена ему ею.
   Значительно облысевший, хорошо сформованный лоб, и под ним слегка прищуренные, явно прощупывающие глаза; плотные щеки, несколько излишне набежавшие на нижнюю челюсть; крупные мочки ушей; раздвоенный широкий подбородок; широкие и как будто брезгливые ко всему ноздри, а нос прямой, без горбинки; шея - как кусок телеграфного столба, и плечи такие, что на каждом могла бы усесться с большим для себя удобством базарная торговка... "Хорош! Очень хорош!" - восхищался про себя натурой художник, а Дерябин спросил, как будто заметив это восхищение:
   - Показать вам и моего коня?
   - Непременно! Непременно!.. И даже больше, чем показать: сесть на него, - вот что было бы превосходно! Сесть! Я вас ведь на коне решил написать.
   Алексей Фомич даже выкрикнул последние слова: ему показалось вдруг, не передумал ли Дерябин, не желает ли он оставить в назидание своему потомству обыкновенный, вполне всеми принятый поясной портрет?
   Но Дерябин не передумал. Он сказал даже:
   - Ведь мы же договорились, чтобы на коне, - и приказал кому-то седлать свою лошадь.
   Успокоившись на этот счет, Сыромолотов огляделся в кабинете Дерябина просторной комнате с тремя большими окнами, резными стульями и письменным столом красного дерева, и решил, что нужно что-то сказать приятное натуре своей, чтобы вполне расположить ее к себе.
   - Прекрасный кабинет у вас, - сказал он. - В такой мастерской можно бы написать по-ря-дочной величины картину!
   И на одной из стен тут же представил свою "Демонстрацию перед Зимним дворцом". Он сам не заметил того, что очень загляделся на свою будущую картину, так что Дерябин, наблюдавший в это время его, рокотнул снисходительно:
   - Занятный вы народ - художники!
   - "Коня, коня! Полцарства за коня!" - продекламировал Алексей Фомич с большим подъемом.
   - Оседлают - доложат, - деловито отозвался на это Дерябин, но, взглянув в окно, добавил: - Можем, впрочем, выйти на двор: седлают.
   Взял фуражку, надел ее перед зеркалом, поправил портупею, размял плечи и под руку с Сыромолотовым спустился с лестницы.
   - Вот это называется удача! - не мог не сказать Алексей Фомич, когда прямо перед ним возник во всей своей красоте и гордой осанке конь Дерябина.
   Да, это была действительно удача.
   Вороной жеребец-орловец, около которого возились двое городовых, застегивая подпругу и пробуя, не туго ли затянули, пытливо глядел на него, Сыромолотова, - совершенно нового здесь, во дворе полицейской части, для него человека, а в глазах художника сиял восторг.
   Настроение сразу же появилось такое, как девять лет назад на обширном дворе конского завода генерала Сухозанета, где тренер гонял скаковых лошадей на корде, где каменные под железом конюшни были украшены сбоку каждых ворот бронзовыми, неплохо сделанными лошадиными головами.
   - Как его имя? - спросил Сыромолотов, слегка похлопав коня по крутой шее с коротко подстриженной гривой.
   - Черкес! - с чувством повторил Алексей Фомич и, припомнив, что черкесов и ингушей нанимали в девятьсот пятом году помещики для охраны своих имений от крестьян, добавил: - Прекрасное имя! Очень к нему идет это имя!
   Черкес раза два наклонил низко голову, точно соглашаясь. Хвост его был подвязан замысловатым узлом. Холеная шерсть лоснилась.
   - Ну, не будем терять дорогого времени. Прикажете сесть в седло? игриво пробасил Дерябин, приложив даже руку к фуражке, и, не дожидаясь ответа, неожиданно для Сыромолотова легко, едва коснувшись ногою стремени, поднялся и вот уже устраивается удобнее в седле, а Черкес под тяжестью его, быть может семипудового, тела переступает ногами и ждет, поставив топыром уши, когда его этот увесистый всадник пошлет к воротам, чтобы скакать по улице, звонко стуча копытами по мостовой.
   Но всадник с папиросой во рту не шевелит уздечкой. Он приказывает городовому вынести для художника стул, потом, вдогонку, кричит:
   - Два стула!..
   Алексей Фомич расположился на этих стульях со своим этюдником и ящиком для красок на таком расстоянии от конного помощника пристава, какое подсказал ему холст на этюднике, и из пачки углей вынул наиболее прочный на вид, так как приготовился к действиям энергичным, а при таких действиях тонкий уголь очень скоро ломался в его сильных пальцах.
   Дерябин сидел на седле вполне картинно, даже не казался тяжелым, и, чтобы поддержать в нем такую посадку, сколько нужно было для зарисовки, Алексей Фомич сказал первое, что навернулось:
   - Теперь большая редкость встретить такого коня, как Черкес, в тылу... То есть, не в армии, хотел я сказать...
   - Реквизиция конского поголовья полиции, разумеется, не коснулась, - не без сознания своего достоинства отозвался на это Дерябин.
   - Хотя война и мировая, - подхватил Сыромолотов, чтобы завязать, по своему обыкновению, разговор с натурой.
   - Что же из того, что война мировая?.. Ведь в свое время она окончится, - философски спокойно проговорил Дерябин. - Полиция же - это уж навеки.
   - Навеки? - совершенно машинально повторил художник, работая углем.
   - А как же иначе? - спросил Дерябин и покосился на Сыромолотова так выразительно, что тот не замедлил с ним согласиться.
   - Конечно, нельзя даже и вообразить государства без полиции.
   - В том-то и дело... А чего же стоит полиция без лошадей?
   Вопрос этот был поставлен помощником пристава так, что художнику оставалось только ответить:
   - Разумеется, ничего не стоит.
   - Войны что! - продолжал философствовать Дерябин, сидя в седле. - Войны - это для государства все равно что для человека скачки, например, с призами или вот какой-нибудь коммерческий шахер-махер: можно выиграть, а можно и проиграть, а то и сделать ничью, как в шахматах бывает... А для министерства внутренних дел только что работы прибавляется во время войны... Однако ее и в мирное время бывает до черта!
   И с этим приходилось согласиться Сыромолотову. Справившись с контуром тела Дерябина, он сказал сочувственно:
   - Да, служба у вас тяжелая.
   - В этом-то и весь вопрос! - очень живо подчеркнул Дерябин. - И это должны сознавать все интеллигенты, а не то чтобы либеральничать и кукиши нам из своих дырявых карманов показывать!.. Стой-й-й! - по-кавалерийски скомандовал он Черкесу, который не понимал, почему он все еще торчит на дворе, а не скачет лихо по улицам.
   Однообразные движения головы и ног Черкеса, впрочем, мало мешали Сыромолотову заносить его стати на холст, и он скоро бросил остаток угля в ящик и взялся за палитру и кисть, говоря при этом:
   - Без министерства внутренних дел, - вы совершенно правы, конечно, никакого современного государства представить невозможно... Как и без министерства иностранных дел...
   - Как и без войн, - добавил Дерябин.
   - Да, по-видимому, именно так, - действуя широкой кистью и густо кладя краски, сочувствовал своей натуре Сыромолотов. - По-видимому, без войн как человечество не обходилось, так никогда обойтись и не сможет... Щуки поедают карасей, лисицы кур, ястреба перепелок... ведь так, кажется...
   - А Россия съест Австрию, - докончил за него Дерябин.
   - Вы полагаете? - очень удивился его выводу Сыромолотов.
   - А вы полагаете, что Австрия съест Россию? - не замедлил удивиться и Дерябин.
   - Ну, куда уж ей, несчастной!.. И Германия подавится.
   - То-то и да, что подавится.
   Когда единомыслие в сфере политики было достигнуто, работа Сыромолотова пошла еще быстрее и успешнее, и не больше чем через час на холсте этюдника, на вороном красивом и сильном коне, очень плотно с ним слившись всем своим мощным телом, сидел тот самый всадник, без которого теперь не мог уже никак представить огромную свою картину Алексей Фомич.
   Этот всадник был для него теперь точно самый дорогой подарок судьбы. Одеть его шинелью, как это он думал сделать, не могло уж быть трудным, а Черкес, этот прекрасный вороной конь, он должен был войти и в картину без малейших изменений.
   Наблюдавший художника Дерябин увидел по выражению его лица, что он им доволен, и спросил:
   - Что? Можно мне спешиться?
   - Вполне! - весело сказал Сыромолотов, хотя держал еще кисть в руке. На сегодня довольно.
   Дерябин спрыгнул с Черкеса далеко уже не с такой легкостью, с какой вскочил в седло, сказал: - Засиделся, однако! - и подошел посмотреть этюд.
   - Да-а! - раскатился над головой все еще сидевшего Алексея Фомича густой голос Дерябина. - Итак, Черкес, мы с тобой воплощены...
   Алексей Фомич еще старался вникнуть в слова Дерябина, чтобы понять, одобрение в них или порицание, а тот уже кричал одному из городовых, державшему лошадь:
   - Мигунов! Веди Черкеса в конюшню!
   Решив, что Дерябин недоволен этюдом, Сыромолотов закрыл этюдник и поднялся со стула, но помощник пристава спросил изумленно:
   - Вы что же это? Как будто даже имеете в мыслях унести это к себе домой? А?
   - Непременно, а как же иначе? - изумился в свою очередь и художник.
   - Вот это мне нравится! Зачем же в таком случае я торчал тут перед вами полтора часа болван болваном?
   - Ах, вот что! Вы думаете, что вы совсем не получите от меня этого этюда? - попытался даже рассмеяться весело Алексей Фомич. - Получите, получите, только мне надо над ним еще поработать дома... Ведь сейчас он совершенно еще сырой, его надо отделать, усовершенствовать, и тогда... сочту своим приятным долгом привезти его сюда вам.
   - Вот тебе на! Когда же это будет?
   - Не позже как через день, но зато это уж будет настоящая небольшая картина, а не этюд, - поймите!
   Дерябин глядел на него недоверчиво, и ему пришлось привести еще несколько доводов в доказательство того, что этюд не имеет никакой ценности по сравнению с законченной картиной, пока, наконец, блюститель порядка в столице не согласился подождать всего только один день, чтобы вместо этюда получить "настоящую картину".
   А Сыромолотов, выходя из полицейской части, так крепко держал свой этюдник, точно Дерябин подарил ему сокровище сказочной цены.
   II
   Это был первый этюд Сыромолотова к новой его "Демонстрации", притом этюд, написанный в Петербурге, на месте действия его будущих демонстрантов, из которых первой и главной стояла в его глазах Надя.