Очень горячо это было сказано, так что улыбнулся такой горячности Сыромолотов и спросил модельщика:
   - А он непременно дворец опрокинет?
   - Тут двух мнений быть не может, - решительно ответил Иван Семенович. Как было в японскую - проиграли войну, так должно быть и в эту.
   - А почему же все-таки? - захотел уяснить для себя Сыромолотов.
   - Да ведь царь-то у нас один и тот же, - подмигнув, объяснил модельщик. - А когда же это бывало в истории, что один и тот же царь одну большую войну проиграл бы, а другую, какая, может, втрое больше, взял бы да и выиграл?
   - Хорошо, пусть так будет, только те войны были один на один, а в этой войне у нас вон какие союзники: Франция, Англия! - попытался остановить разбег модельщика художник.
   - Какой толк в этих союзниках, когда они - на западе, а мы - на востоке? - сказал модельщик. - У Франции с Англией, может, против Германии и на ничью выйдет, а что касается нас - мы победить и не можем.
   - А когда ясно всем станет, что не победим, тогда стало быть, и начнется...
   - Революция! - договорил за художника модельщик.
   IV
   Они расстались, как только пришли обе бестужевки, и Катя Дедова пошла с Иваном Семеновичем по направлению к мосту через Неву, а Сыромолотов с Надей направились в "Пале-Рояль": Наде захотелось увидеть этюд, написанный с Дерябина, сидевшего верхом на Черкесе, а художник не хотел отказать ей в этом.
   Больше того, он первый заговорил о том, как, на его взгляд, удался ему тот самый красивый вороной конь, о котором она писала ему в Симферополь.
   - Предчувствую, - говорил он, - что скоро-скоро песенка всей вообще конской красоты будет спета: вытеснит лошадь машина... Может быть, моя картина будет одной из самых последних европейских картин с лошадьми на переднем плане... Вдруг мы с вами, Надя, доживем до такого странного времени, когда лошади останутся только в зоологических садах рядом с зебрами!
   - Мне почему-то кажется, что без лошадей будет скучнее жизнь, - сказала на это Надя и добавила: - Моему старшему брату Николаю приходится теперь иметь дело с лошадьми на Восточно-Прусском фронте: он в артиллерии.
   - Ого! В артиллерии! Молодец! - похвалил старшего брата Нади Сыромолотов. - Артиллерия теперь самый важный род войска... Он какого роста?
   - Высокий... Очень высокий.
   - А тот, который полковым врачом?
   - Тоже высокий.
   - Гм... Да вы, Надя, просто из семьи богатырей, с чем я себя и поздравляю.
   - Почему "себя"? - очень оживленно спросила Надя.
   - Почему себя? - повторил он. - Да просто потому, признаться, что я уж к вам ко всем как-то привык... И мне приятно, что вы занимаете так много места на земле, что и в Крыму вы, и в Петербурге вы, и в Москве, и в Галиции, и в Восточной Пруссии...
   - И в Смоленске, - добавила Надя. - Там моя старшая сестра.
   - Это та, которая была задержана немцами? Ну, вот видите! А если бы ваши братья и вы бы с Нюрой все жили врозь - подумать только, какие завоеватели пространства!.. Нет, я вполне серьезно говорю: ваше огромное семейство мне чрезвычайно как-то пришлось по душе... Хотя я, как вам хорошо известно, принципиальный анахорет, одиночка, очень не люблю гостей.
   - Это, может быть, в связи с войной в вас произошла перемена? высказала догадку Надя, но художник сказал на это:
   - Мне кажется, что будто бы началось это несколько раньше, чем началась война. А что такое произошло несколько раньше, давайте припомним вместе.
   - Ничего, кроме того, что я к вам подошла на улице, - припомнила Надя.
   - Вот-вот, именно это... А потом вы появились у меня в мастерской, припомнил он. - И я сделал с вас первый этюд... Отсюда и началось это... Вы, Надя, из семейства завоевателей пространства, и... вот, видите ли, вам удалось же завоевать мое внимание художника!
   - Я этому очень рада! - просто и искренне сказала Надя, причем покраснела так, что этого не мог не заметить Сыромолотов.
   В это время они подошли к трамвайной остановке, и Сыромолотов сказал:
   - Давайте-ка, Надя, сядем в трамвай - так мы скорее будем у цели.
   В вагонах трамвая на Невском проспекте обычно было теснее, чем на других линиях столицы, тем более в воскресный день, и им пришлось стоять в проходе, зато Надя чувствовала себя ближе к Сыромолотову, чем когда-либо раньше; а главное самой себе казалась она теперь сильнее, шире, прочнее.
   Она глядела на всех впереди себя и в стороны, даже обертывалась назад, лучащимися одаряющими глазами. Эти глаза должны были говорить всем, всем, всем здесь: "Смотрите на меня, и для вас это будет настоящий праздник! Вы видите, с кем рядом стою здесь я, в тесноте? Это - знаменитый художник Сыромолотов! Он только что сказал мне, что я завоевала его мастерскую! Он везет меня к себе, в гостиницу "Пале-Рояль"!"
   Надя не замечала, не хотела замечать трамвайной тесноты около себя: важным ей показалось то, что она не шла по Невскому рядом с Сыромолотовым, а ехала, как могла бы ехать в карете рядом с Пушкиным Наташа Гончарова. И как раз возле Пушкинской улицы приходилась остановка трамвая, и первым сошел с подножек вагона он, художник Сыромолотов, и подал ей руку, чтобы она оперлась на нее, спрыгивая.
   А потом как-то само собою вышло, что они пошли под руку, и Надя увидела бюст Пушкина, стоявший посредине улицы, не делая, впрочем, ее непроезжей. Это ее поразило, хотя и не могла она не знать о том, что Пушкинская улица от этого бюста и получила свое название. Когда они подошли к "Пале-Роялю", ей представилось, что высокая Наташа Гончарова идет по той же улице под руку с низеньким по росту, но величайшим по таланту поэтом куда-то дальше...
   - Ну, вот мы и у цели, - выразительно сказал Сыромолотов, усаживая ее на диван, и она видела, как он, будто бы даже несколько волнуясь, открывал свой этюдник и снимал кнопки, чтобы показать ей Дерябина на коне.
   И потом, было ли действительно в этом этюде что-то ошеломившее ее, или произошло это от других причин, но она начала чувствовать себя как в тумане, чуть только взглянула на этюд. Главное, что ей тут же представилась вся картина в целом, и она сама с красным флагом в руках как раз против этого вот огромного пристава на огромном вороном коне. И точно так же, как в первый раз в мастерской художника, когда смотрела она на его картину "Майское утро", совершенно непроизвольно глаза ее отяжелели от слез, и она почувствовала, что слезы текут по ее щекам, но не вытирала их...
   Их вытер, своим лицом прижавшись к ее лицу, Алексей Фомич, руки которого охватили как-то сплошь все ее тело - так ей показалось. Она стала для себя самой просто как бы частью его, этого могучего человека, и то, что он прошептал ей на ухо, отдалось во всем ее теле как электрический ток:
   - Надя, хотите стать моей женой?
   Она ничего не в состоянии была ему ответить. Только прижалась к нему, как могла крепко, а он повторил так же на ухо ей:
   - Хотите стать моей женой, Надя?
   - Разве я... вас стою... Алексей Фомич? - почти плача, но сама не замечая этого, сказала она шепотом.
   - Стоите, - ответил ей он, прижимаясь к ее розовому горячему уху губами.
   - Вы - огромный художник... а я... девчонка, как все... - шептала она, поднимая на него глаза.
   - Нет, вы - особенная, Надя, - сказал он вполголоса и поцеловал ее в мокрые губы крепким и долгим поцелуем, почти ее задушившим.
   И потом целовал все ее заплаканное лицо, и шею, и грудь.
   И в этот день Надя Невредимова стала женой художника Сыромолотова, и было решено между ними, что мастерскую из Симферополя еще до осени необходимо перевезти в Петербург, где будет создаваться картина "Штурм Зимнего дворца".
   Провожая перед вечером Надю домой, Сыромолотов нанял извозчика, поднял ее и усадил в пролетку, как ребенка, а подъехав к дому, в котором она жила, он точно так же хотел на руках внести Надю и в ее комнату, но она почему-то этому воспротивилась и убедила его на том же извозчике вернуться в "Пале-Рояль".
   V
   Так как Алексей Фомич обычно держал данное слово, то на другой день в три часа повез копию с этюда Дерябину.
   Тот встретил его словами:
   - А я только что звонил по телефону в гостиницу, и мне сказали, что вас нет, что вы ушли... Здравствуйте! Садитесь!
   - Как видите, пошел я к вам же, но прошу иметь в виду, не просохла картинка как следует, - сказал Сыромолотов, - поэтому обращайтесь с нею осторожно.
   - Угу, - неопределенно отозвался Дерябин, разглядывая холст, взятый за края обеими руками. Он отодвинул его на всю длину рук, потом приблизил к глазам, из которых левый сильно прищурил, точно собрался выстрелить из винтовки, снова отодвинул, наконец сказал нерешительно:
   - Мне кажется, что есть сходство... Я, конечно, не видал себя в зеркале на своем Черкесе, но у меня ведь есть фотографии - можно сопоставить.
   - Ну вот, видите, - фотографии! - воскликнул Алексей Фомич, точно это удивило его чрезвычайно.
   - Здесь я, конечно, живее, чем на фотографиях, - продолжал Дерябин, рассматривая себя на холсте. - И мне кажется, что похож.
   Потом он улыбнулся по-своему - не то снисходительно, не то покровительственно, и добавил:
   - Да и как же было вам не достичь сходства? Вы - художник известный, профессором живописи были, значит и других учили, как им добиваться сходства... Только вот тут, за моей фигурой что-то у вас вышло неразборчиво.
   - Это - фон. Я его делал по памяти, - объяснил художник.
   - А может быть, присядете там на дворе на часок, чтобы сделать его как следует? - Дерябин сказал это таким тоном, как будто не просил, а приказывал, и художник еле сдержался, чтобы ответить по виду спокойно:
   - Во-первых, я не взял с собою ящики с красками, а во-вторых, зачем это? Совсем не нужно!
   - Почему же собственно не нужно? - осведомился Дерябин.
   - Потому что он будет тогда лезть вперед, и, пожалуй, зритель может обратить на него больше внимания, чем он того заслуживает...
   Сыромолотов хотел было добавить еще два-три слова о фоне в картине, но Дерябин был уже удовлетворен: заслонять себя фоном он, разумеется, не мог бы позволить. Он сказал:
   - Пожалуй, вы правы... Только вот что бросится всякому зрителю в глаза: сделано это мастером, а каким именно? Он меня спросит, я ему отвечу, а где же мое доказательство?
   - Вы хотите, чтобы была моя подпись?
   - А вы как будто не хотели ее поставить?
   - Нет, просто у меня нет обыкновения ставить свою подпись на небольших вещицах, - объяснил Сыромолотов, заметив подозрительность и в глазах и в голосе Дерябина. - Красок же и кисти я не захватил... Могу, впрочем, подписаться и карандашом - это будет даже оригинальнее.
   - Хотя бы чем-нибудь, - разрешил Дерябин, и Алексей Фомич вынул карандаш из своего альбомчика, а Дерябин сосредоточенно смотрел, как он в правом углу холста, где было почти чистое от красок место, отчетливо вывел "А.Сыромолотов".
   - Ваше имя-отчество? - Прошу простить, что не знаю, - пробасил Дерябин, а когда художник ответил, то он почему-то повторил: - Алексей Фомич? Так. Буду помнить.
   Потом побарабанил слегка по столу пальцами и заговорил с видимым усилием:
   - Так вот, Алексей Фомич, всякий труд должен быть оплачен - у меня уж такое правило... хотя я и полицейская крыса.
   - Ну, какая же вы крыса! - очень живо возразил художник. - Вы воплощенная мощь, чем меня и прельстили!
   - Лишь бы не мощи, - попытался начальственно скаламбурить Дерябин, вынимая из стола одну за другой три десятирублевых бумажки. Потом, вопросительно поглядев на художника, вытащил еще одну такую же.
   Сыромолотов решил было отказаться от этих денег, но подумал, не покажется ли ему это и подозрительным и обидным, поэтому сказал:
   - Хватит с меня за мой труд. Вполне довольно.
   Дерябин пододвинул ему по столу бумажки, и Сыромолотов спрятал их неторопливо в карман. Тут же поднялся он и протянул руку для прощания.
   Однако Дерябин задержал его руку в своей - у него оказался еще вопрос:
   - А тот этюд, какой вы сделали на дворе, его у вас тоже можно приобрести, конечно?
   - Нет, нет, - поспешно ответил Сыромолотов, - этюды свои художники обычно не продают!
   - Гм, вот как! Все художники? Не продают? Не зна-ал! - раскатисто протянул Дерябин. - А зачем же они им нужны, - прошу простить?
   - Как всякая зарисовка с натуры, они имеют для художников большую ценность: это - капитал художника, - постарался объяснить Алексей Фомич и хотел освободить свою руку, но Дерябин держал ее крепко: он не понял, но хотел понять.
   - А как же именно намерены вы тратить это свое прибавление к капиталу? - спросил он многозначительно, кивнув на холст, лежавший на столе.
   Вопрос был поставлен так неожиданно, что Сыромолотов едва нашелся, что на него ответить:
   - Теперь война, явится, разумеется, спрос на батальные картины придется, стало быть, и мне писать на военные сюжеты, - вот для чего понадобится мне мой этюд.
   - Угу, - неудовлетворенно промычал Дерябин; Сыромолотов же продолжал:
   - Вот почему, между прочим, мне на этюде и не нужен был тот фон, какой оказался тут у вас на дворе... Вы же, разумеется, как были во время оно военным, так и опять можете оказаться в рядах армии...
   Сыромолотов говорил это с подъемом, точно желая его обнадежить, но Дерябин повел отрицательно головой, сказав решительно:
   - Нет! Чинов полиции даже и провинциальной мобилизовывать ни за что не будут, а столичной - это тем более!
   И выпустил, наконец, руку художника.
   Выйдя из полицейской части, Сыромолотов отправился прямо на Васильевский остров, чтобы там, где было ему все давно уж известно, найти квартиру, одну из комнат которой можно было бы обратить в мастерскую.
   Комната эта, конечно, представлялась ему большою, гораздо большей, чем его мастерская в Симферополе: этого требовал задуманный им размер картины. В то же время, чем больше он припоминал, что заметил в Дерябине, тем больше убеждался, что остался у него в каком-то подозрении, пока, может быть, и смутном.
   Поэтому он решил нанять квартиру не менее чем в четыре комнаты, причем будущая мастерская должна быть отделена от трех остальных комнат так основательно, чтобы о ней не могли даже и догадаться какие-нибудь незваные гости. Для маскировки он решил другую комнату сделать мастерской тоже, но вполне доступной для обозрения.
   Кроме того, отправляясь на поиски квартиры для себя как художника, он ни на минуту не забывал и об удобствах, какие должен был предоставить Наде. Совершенно неожиданно для него самого эта новость в его жизни - забота о Наде - была в то же время и неповторяемо, окрыляюще приятной.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   ГУМБИННЕНСКОЕ СРАЖЕНИЕ
   I
   В те дни, когда царь искал себе поддержку в Москве, на обоих фронтах Австрийском и Восточно-Прусском - происходили значительные события: австрийцы начинали свое деятельно обдуманное еще до войны вторжение в Польшу, в направлении на Седлец, а 1-я русская армия вторглась в Восточную Пруссию, направив свой удар на линию Гумбиннен - Гольдап.
   Противиться вторжению двух австрийских армий должны были две русские 4-я и 5-я, более слабые и не вполне еще сосредоточенные. Одною из них командовал генерал Зельц, другою - генерал Плеве.
   Что же касается 1-й русской армии, которой командовал Ренненкампф, то она хотя и одержала верх над частями 8-й германской армии в пограничном сражении и заставила ее отступить, но понесла при этом ощутительные потери: один из полков ее - 105 Оренбургский - частью был уничтожен, частью окружен и пленен.
   Энергичный командир 1-го корпуса 8-й немецкой армии генерал Франсуа, получив от Притвица приказ отступить без промедления под напором русских войск к Гумбиннену, ответил командующему армией: "Отступлю, когда разобью русских".
   Он сам руководил сражением у Шталлупёнена, появляясь то здесь, то там в легковом автомобиле, и при отступлении его корпуса одна из его дивизий обрушилась на обошедший ее с фланга Оренбургский полк, оставленный без поддержки. Противостоять артиллерии целой дивизии этот полк, конечно, не мог и сделался жертвой нераспорядительности высшего начальства.
   Известно, что в своем доме стены помогают. В то время как 27-я дивизия из состава армии Ренненкампфа лишилась целого полка, корпус генерала Франсуа, выйдя к Гумбиннену, пополнил все потери, влив в свои поредевшие ряды добровольцев из разных прусских спортивных обществ: стрелковых, велосипедных, автомобильных и других.
   Защита Восточной Пруссии на том и строилась германским генеральным штабом, чтобы среди населения не было безучастных. При своем продвижении русским отрядам очень часто приходилось натыкаться на перекопанные канавами дороги, на разрушенные мосты, на ряды колючей проволоки и засады, откуда раздавались вдруг меткие выстрелы, - и все это делали не войска, бывшие уже далеко, в отступлении, и не отставшие немецкие солдаты, а жители фольварков - иногда старики, женщины и подростки, снабженные оружием. В Кенигсберг, как в сильную надежную крепость, и за Вислу уезжали только наиболее состоятельные, остальные же передвигались на подводах большими таборами не дальше области Мазурских озер, в непреодолимость которых для русских войск верили твердо.
   Между тем обход Мазурских озер с юга армией Самсонова был именно тем маневром, который предусматривался и Шлиффеном, и Мольтке-старшим, и Мольтке-младшим, и германская военная мысль не в состоянии была придумать ничего для противодействия этому маневру, кроме отвода всех своих полевых войск в Восточной Пруссии за Вислу, чтобы спасти их от окружения и полного разгрома, так как русская армия, обходящая озера, неминуемо должна была выйти в тыл германской, если бы та упорно удерживала свой восточный фронт впереди озер.
   Притвиц должен был приказать генералу Франсуа отступить к Гумбиннену, но в то же время он притянул на линию Гумбиннен - Гольдап (последний был занят уже тогда русскими частями) свой 17-й корпус, которым командовал генерал Макензен. Этот корпус подвозился из резерва по железным дорогам, и полки его сразу по выходе из вагонов шли ускоренным маршем на линию фронта, какой им был отведен, - южнее 1-го армейского корпуса генерала Франсуа.
   К этому времени в самом спешном порядке прибыла сюда же резервная дивизия генерала Бродвика, составлявшая гарнизон Кенигсберга; она вошла в 1-й корпус.
   Вытесненный из Гольдапа и окружающих его деревень 1-й резервный германский корпус, которым командовал генерал фон Бюлов, оставался на своих новых позициях, составляя южную группу армии Притвица, его правый фланг. Случилось непредвиденное Ренненкампфом: получив сведения, что 1-й пехотный корпус генерала Франсуа, сражавшийся с его частями на границе Восточной Пруссии и отброшенный от Эйдкунена и Шталлупёнена, поспешно отступает на запад, командарм Ренненкампф назначил на 7 августа всем своим, несомненно утомленным, войскам дневку, а командарм Притвиц именно этот день решил сделать днем короткого, но по возможности сильного удара по русским войскам и дал директиву о наступлении, приурочив начало его к 7 часам утра.
   Ренненкампфу дневка была необходима, чтобы успеть подтянуть резервы и обозы, а Притвицу встречный удар был предписан главным командованием германской армии, которое надеялось этим приостановить 1-ю русскую армию и перебросить потом основные силы своей 8-й армии против Самсонова.
   II
   Дневка 7 августа была не только предуказана Ренненкампфом еще 4 августа, она была подтверждена потом и 6-го числа особыми телеграммами на имя всех трех командиров корпусов 1-й армии, считая с юга на север: 4-го пехотного - генерала-от-артиллерии Алиева, Эриса хана Султан-Гирея, 3-го генерала-от-инфантерии Епанчина, 20-го - тоже генерала-от-инфантерии Смирнова и, наконец, командующего конным корпусом генерал-лейтенанта хана Гусейна Нахичеванского.
   Два генерала-хана замыкали фронт, причем наиболее молодой из них - хан Нахичеванский - оказался и наиболее дисциплинированным: раз объявлена в приказе дневка, значит и должна быть дневка, - хоть гром и молния, хоть землетрясение и потоп, хоть атака немцев, направленная главным образом на 20-й корпус, расположенный рядом с конным корпусом хана и очень нуждавшийся в его поддержке.
   Однако еще шире, чем хан Нахичеванский, понял приказ о дневке командир особой кавалерийской бригады, генерал-майор Орановский, такой же питомец Пажеского корпуса, как и хан, только еще моложе его годами; выведя 6 августа вечером свою бригаду на линию конного корпуса хана, он нашел местность тут неподходящей для дневки на следующий день и отвел оба полка назад километров за тридцать. Там он и простоял потом весь день 7 августа, когда по всей линии Гумбиннен - Гольдап гремел бой. До него доносился, конечно, непрерывный пушечный гул, но это его не беспокоило. Он сам, перед тем как получить особую кавалерийскую бригаду, был командиром лейб-гвардейской конной артиллерии и к пушечным залпам привык. Может быть, кто-нибудь там впереди и получил приказ атаковать немецкие позиции, - у него есть приказ отдыхать, и он отдыхает.
   А греметь орудийный бой начал с четырех часов утра, когда только что стало светать: это корпус генерала Франсуа напал на сонную еще 28-ю дивизию из корпуса генерала Смирнова, двинув полки в обход ее правого фланга, с которым не был связан конный корпус хана Нахичеванского.
   Таким образом, бой закипел севернее Гумбиннена, к полной неожиданности и начальника 28-й дивизии, генерал-лейтенанта Лашкевича, и всех его офицеров и солдат. Конечно, конная разведка должна была бы обнаружить ночью передвижение больших масс пехоты противника и донести об этом в штаб дивизии и корпуса, однако дневка так дневка и отдых так отдых: команды разведчиков тоже выполняли приказ Ренненкампфа, и сон их был разрешенно крепок.
   Конный корпус хана Нахичеванского, которому полагалось быть впереди 20-го пехотного корпуса генерала Смирнова и действовать в тылу немецких сил, в Инстербурге, оказался почему-то на полперехода сзади 20-го корпуса. Работа в штабах не была еще налажена как следует в боевой обстановке; обозы далеко отстали, и в ночь на 7-е всюду в тылу немилосердно хлестали лошадей, чтобы к утру подтянуться к линии фронта.
   А в это время, ночью, немецкий генерал Франсуа в своем штабе корпуса, в Линденкруге, давал точные директивы трем начальникам дивизий - 1-й, 2-й и резервной, кому и когда перейти в атаку и где закрепиться.
   Обойти 28-ю дивизию Лашкевича должна была 2-я дивизия немцев, которой командовал генерал фон Фальк, тот самый, который под Шталлупёненом уничтожил 105-й Оренбургский полк и нанес, кроме того, большие потери 27-й дивизии; атаковать с фронта должна была 1-я дивизия генерала фон Конта, а закрепиться для отражения русских контратак - резервная дивизия генерала Бродвика. И все эти директивы были выполнены с большой точностью.
   Уже в пограничном сражении, закончившемся боем у Шталлупёнена, сам Франсуа и его генералы заметили слабое место армии Ренненкампфа: отсутствие связи между частями, каждая часть действовала по своему разумению, не чувствовалось единой направляющей воли, как будто некому было проводить планы штаба армии в жизнь, - всяк молодец был на свой образец.
   Действия Оренбургского полка, с его командиром полковником Комаровым, даже и немецкие генералы должны были признать блестящими, но в стремительной атаке этот полк оторвался от других полков 27-й дивизии, не был вовремя поддержан и погиб со своим командиром. В надежде встретить такой же разнобой в русских частях, начал свою атаку на 28-ю дивизию генерал Франсуа и не ошибся в расчетах.
   Нельзя сказать, чтобы Лашкевич не понял еще в самом начале атаки против него большой для себя опасности. Он тогда же послал донесение командиру корпуса генералу Смирнову: "Прошу обратить внимание на серьезное положение на моем правом фланге".
   Рассветало. Ошибки быть уже не могло: чужие войска, появившиеся густыми массами справа, нельзя было принять за свои.
   Так как правый фланг дивизии должен был охранять конный корпус хана Нахичеванского, то и к нему помчались ординарцы Лашкевича, но хан ответил, что на его авангард тоже нажали и они едва держатся, если уже не отошли назад. Этому нельзя было не поверить: Лашкевич знал, что конные части при столкновении с пехотой противника предпочитают с первых же выстрелов показывать хвосты.
   Не забыл Лашкевич и отдельной бригады Орановского: посланные им ординарцы отыскали ее в деревне Шиленен, далеко в тылу, и Орановский прочитал в записке Лашкевича: "Опасаясь охвата моего правого фланга... прошу самого энергичного содействия в смысле обеспечивания моего правого фланга на случай боя сегодня. Ваше направление на Мальвишкен".
   Однако Лашкевич не был ведь начальником Орановского, и записка его только рассердила бывшего гвардейца. Он даже не потрудился ничего написать командиру армейской пехотной дивизии и не двинулся никуда из Шиленена: ведь впереди его был целый корпус хана Нахичеванского!