Скоро мы уже ехали к Семеновской. Полки третьего корпуса в это время поднимались для перемещения вправо.
   Это было то непонятное движение, о причине которого только через год, да и то случайно, узнал Кутузов. Дело в том, что за полчаса до нашего приезда к Тучкову здесь побывал начальник главного штаба генерал Беннигсен. Он приехал с адъютантом и нашел, что на левом фланге слишком большой разрыв между флешами и третьим корпусом.
   По странному стечению обстоятельств Беннигсен не знал, что Кутузов поставил здесь третий корпус не случайно, а под прикрытие холма, чтобы сбоку ударить по французам, которые хлынут как раз в коридор между флешами и третьим корпусом.
   Поспорив с Тучковым-старшим, который тоже не знал, что его корпус стоит в засаде, Беннигсен заставил передвинуть все двенадцать полков на открытое место по склону холма.
   Французы быстро заметили новую группу войск, и Наполеон внес поправки в диспозицию, подкрепив Понятовского корпусами Даву и Нея…
   Мы ехали через розоватый березовый лес, освещенный вечерним солнцем. Вдруг я подумал, что могу вмешаться в события. Могу, как бы ненароком, сказать все Листову. Он поедет в штаб и прояснит неразбериху. Еще не поздно остановить движение корпуса, еще не поздно оставить его в засаде, и, может быть, тогда завтра все повернется иначе. Польский корпус, который стоит сейчас гораздо правее, чем будет стоять завтра, кинется в атаку на флеши. Тучков ударит ему во фланг, опрокинет. Под удар попадут Ней и Даву, весь правый фланг французов окажется в трудном положении. Что тогда?..
   У меня дух захватило. Наполеон опрокинут, французы бегут, Москва в безопасности. А дальше, что дальше? Куда повернет история?
   Но если вовсе не так? Все говорят про слабость левого фланга. Допустим, Тучков останется в засаде. Значит, крыло кончается на Семеновских флешах, а против него сразу три корпуса отборных французских войск. Они навалятся, наши не выдержат, а Тучков опоздает с фланговым ударом. Например, ему помешает березовый лес и овраг. Что же тогда? Сражение проиграно?..
   У меня даже лоб вспотел. Искушение вмешаться в историю грозило стать палкой о двух концах. А кроме того, неужели вот так, одним махом, можно перевернуть все вверх ногами? Ведь за иным исходом битвы неминуемо последует иной ход войны, иное развитие жизни, все иное… Нет, невозможно! Да и позволит ли сделать это сама история? Мучительное чувство. Сознание своего могущества и беспомощности одновременно. А больше всего понимание, что ты отвечаешь за многое. Быть может, за все?..
   Армия готовилась к бою. Вокруг ружейных козел сидели солдаты, они чистили мелом штыки, белили портупеи и перевязи. Кто переодевался в чистую рубаху, кто зашивал ниткой прореху, кто менял кремень в ружейном замке.
   Кавалеристы скребли и мыли лошадей, кормили их досыта, точили палаши, сабли, заряжали карабины и пистолеты. Артиллеристы доводили до жаркого блеска орудийные дула, смазывали дегтем винты и колеса.
   Повара варили кашу в огромных котлах, из бочек наливали в кастрюли вино, добавляли перцу и грели на кострах.
   В больших палатках лекаря раскладывали бинты, корпию и компрессы, стальные ножи, пилки и щипцы, готовили уксус и спирт. Рядами стояли пустые телеги для раненых.
   Почти все войска заняли свои места, но некоторые батальоны еще передвигались. Ополченцы насыпали последние брустверы, сколачивали мосты и заравнивали канавы. Стук работы уже затихал.
   Вечер красным огнем заката обнял Бородино.
   – Кровушка наша на небо просится, – сказал кто-то.
   Листов приводил в порядок оружие. Я тоже достал свои пистолеты. Листов стал их вертеть.
   – Хорошие у вас пистолеты, арабские.
   – Ваши хуже?
   – Мои заводские. А ваши искусного мастера, вот его клеймо. В Европе таких уже не много делают. Хуже всего французские, часто дают осечки. Тульские наши добрее, да и бьют дальше.
   После ужина я завернулся в шинель и лег на солому. Листов устроился рядом. Воздух похолодел, запахи стали острее. Веяло скошенной травой, полем, а с неба чем-то кристально чистым, как бы началом всех запахов.
   Низкие облака закрывали часть небосвода, и костры доставали их своим красноватым огнем. Даже отблески там колыхались. Зато в проемах чернота стояла особенно ярко, и пронзительные уколы звезд горели с болезненной силой.
   У соседнего костра тихо говорили солдаты:
   – Слышь, Анисим, а чего такое звезды, как соображаешь?
   – Звезды?.. То окошки небесные, смотрят оттедова к нам.
   – Кто смотрит?
   – Мобудь, ангелы али еще какие созданья.
   – А я так разумею, что это разбилось чего наверху, осколочки серебряные летают.
   – Да чего разбилось, голова? Нешто горшки там глиняные?
   – А ты кометю зимой видал?
   – Как же, видал. Важная штука.
   – Видал, какой ейный хвост? Это метла небесная, летит, подметает. Чего же ей тогда подметать, как не осколочки?
   – Осколочки! Эх, голова. Да рази горшки там глиняные? Небо, она стучи по ней топором, не бьется, потому – всегдашняя вещь!
   Помолчали.
   – Бабье лето кончается, братцы.
   – Завтра овес косить, Наталья-овсяница…
   – А тут овес хороший. Кабы не стоптали, добрый тут овес.
   – Слышь, Анисим, а все ж ты про звезды скажи. Чего они душу терзают? Влекут куда-то, чегой-то шепчут?
   – Эх, голова! Кабы я знал… Говорю, то глазы небесные.
   – Страсть как горят – насквозь прожигают.
   – Жалеют тебя, дурачка. Небось завтра без головы останешься. С женкой-то попрощался?
   – Как, тоись? Я пять годов дома не был.
   – Ну, про себя? Про себя-то сказал ей, прости-прощай, женка, ясная голубушка. Больше не свидимся, живи-поживай, мужа помни.
   – А… Это поспею. Как душа отлетать станет, так и скажу.
   – Да… – вздохнул кто-то. – Баба вроде и никудышная вещь, а прямо в сердце стоить, куды от ей денешься…
   – Никудышная! На бабе свет держится…
   Завтра битва. Я лежал, и не мысли, а вереница обрывочных воспоминаний текла в глубине сознания. Сменялись лица, прошлое мешалось с настоящим, проблескивало будущее, и все вертелось, говорило, мелькало…
   Я вспомнил ночь на той же даче, где впервые увидел Наташу. Только было это через год. Куда-то разъехалась, разошлась компания, мы остались одни. Догорел последний свечной огарок, осенняя темнота подступила к окну.
   Она лежала, завернувшись в одеяло. Я сидел на краешке топчана. Что-то взвизгнуло и ухнуло в дальнем лесу. Она спросила:
   – Ты никогда не боишься?
   – Бывает, – ответил я тоном бесстрашного человека.
   – Например, если в темном лесу?
   – В лесу не боюсь.
   – Ты был в лесу ночью?
   – Несколько раз.
   – И не боялся?
   – Кого бояться в темноте? Никто тебя не видит. Если часто ходить, просто привыкнешь.
   – Я бы никогда не привыкла. Я даже по темной улице не могу идти.
   – Это пустые страхи, – сказал я небрежно.
   – А с тобой не боюсь. Я даже могу пойти в лес, если хочешь.
   – Зачем?
   – Просто пойти туда ночью. Чтобы рядом был ты и я не боялась. Мне кажется, я не испугаюсь нисколько.
   – Я покурю.
   – Только приходи быстрей, а то здесь темно.
   Я вышел и сел на крыльцо. Смутная луна оставила тень на серой траве. Я представил, как она спрятала подбородок в теплое одеяло, согнулась уголком. Небо огромно и пусто. Звезды едва проступают невзрачной беловатой мошкарой. Чернеют силуэты сосен. Я ждал, что залает собака, но темнота молчала. Я снова представил ее спящей и ночную пустыню вокруг. Только обломок луны. Я поежился, сделал две затяжки, но холод не проходил. Я смял сигарету и быстро пошел в дом. Почудилось, что кто-то смотрит мне в спину, кто-то ждет за кустами. Я рывком закрыл за собой дверь.
   Она уже засыпала. Я сел на кровать, хотел что-то сказать ей, но только погладил волосы. Она придвинулась ближе, уткнулась головой в мое колено…
   Теперь я лежал и смотрел на звезды. Они были те же, что в первую ночь на бородинской земле. Те же, что в ту ночь на даче. И это говорило о единстве всего, и прошлого и настоящего. Я снова искал свой огонек среди тысяч, усеявших небо. Быть может, тот, розоватый и слабый? Или другой, ледяная крупинка? А может быть, тот, пронзительный, как игла, или мягкий, цветочно округлый? Горели зеленоватые, голубые, с лимонным, сиреневым, палевымлюбым оттенком, но все одинаково зеркальные, то ясные, как бы протертые, то притуманенные дыханием пространства.
   Они над временем, эти блестящие колышки жизни. Мы прикованы к ним глазами, сердцами. Сколько глаз устремлено сейчас в небо? Где-то рядом со мной не спят прапорщики Пестель и Муравьев-Апостол. Не спят поэты Жуковский и Чаадаев, они тоже здесь, в Бородино. Не спит Кутузов, не спят солдаты и генералы. И, может быть, именно в эту минуту поручик Огарев пишет в записную книжку слова, которые я прочел еще в дни жаркого московского лета: «Сердца наши чисты. Солдаты надели чистые рубашки. Все тихо. Мы долго смотрим на небо, где горят светлые огни – звезды…»
   Сердца наши чисты… Горят звезды. Великое таинство Бородинского боя уже готовится к свершению, и начинается оно в наших сердцах.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

   Вам не видать таких сражений!
М. Лермонтов

1

   Утром еще до света я услышал, как поднимаются полки. Костер наш погас, только слабо дымил. Я продрог: ночь была мокрой, холодной.
   Белесый неровный туман качался над биваком. Фигуры солдат сновали, как тени. Негромкий разговор, топот, всхрапы коней. Потянуло запахом каши от большого костра. Негромко бряцало оружие. Я попытался сделать что-то вроде зарядки.
   – Примерз, ваше благородие? – спросил кто-то ласково. – Ишь размахался, как крыльями…
   Другие засмеялись. Говорили между собой мягко, вполголоса. По всему полю шел сдержанный многоликий ропот. Даже перекличка велась негромко. Раздавали сухари и чай.
   Листов подвел оседланных лошадей.
   – Я сейчас в штаб, а потом к Барклаю. Хотите со мной?
   – А к Тучкову я должен рапортоваться?
   – Сейчас ему не до вас.
   Мы подъезжали к штабу, как вдруг что-то блеснуло и бухнуло вдали. «Сейчас начнется», – подумал я. Но нет, тишина. Листов, придерживавший коня, снова тронул его.
   – Тявкнул и замолчал, – сказали в колонне.
   – Задирает, – добавил кто-то.
   Когда Листов вышел из штаба, раздались подряд еще три выстрела. Уже светало, но туман не сходил. Белка тревожно прядала ушами.
   – Теперь на батарею, – сказал Листов. – Чего же наши не отвечают?
   Не успел он сказать, как гораздо ближе, чем первые, грохнули новые пушки. Целый перебой вспухающих мощных ударов прокатился впереди по линии. Дрогнула земля, дернулись лошади. Казалось, туман затрясся и оттого стал светлеть и распадаться.
   – Пошло! – крикнул Листов.
   Что-то с шуршанием пронеслось мимо и отбросило упругую струю воздуха. Ядро, подумал я с изумлением. Мы пустили коней в галоп.
   На батарее Раевского туман уже спал. Он осел в низину Колочи и стоял там, как в блюдце, захватив часть деревни и растекаясь в сторону неприятеля. Позади нас красноватой полосой накалялось небо, а сверху оно было чистым, только два-три ярко-розовых облака висели над нами.
   Бух! – выскакивал по-над туманом белый клуб, висел мгновение, а потом расходился. Что-то невидимое бороздило воздух, треснуло над головой, и фонтан взвизгиваний обдал землю. Черный бестолково вихляющий шар прокатился совсем рядом.
   На батарее, пританцовывая, съезжаясь и разъезжаясь, с блеском золотого шитья и колыханием перьев, толпилась свита генерала Барклая. За ночь подсыпали бруствер, и теперь он был гораздо выше рослых канониров.
   Батарея мерно и деловито била в сторону Валуева. С гулким лопаньем пушки подпрыгивали и откатывались назад. Канониры накатывали их снова, забивали заряд.
   Листов подскакал к Барклаю и, приложив два пальца, рапортовал. Барклай, неподвижно-торжественный, с красной лентой через плечо, весь в орденских звездах и ромбах, слушал Листова, чуть наклонив голову и прикрыв веки.
   Лошади остальных вскидывались и пританцовывали, но конь Барклая стоял почти неподвижно, я заметил, как он сдерживает его незаметным пожиманием шпор. Сзади хрястнуло, раздался вскрик, кто-то осел вместе с лошадью. Барклай не повернулся. Упавший выбрался из-под убитого коня и, страдальчески кривя лицо, подошел к Барклаю.
   – Ваше превосходительство… – начал он.
   – Прикажите подать другую лошадь, – хладнокровно сказал Барклай.
   Листов отъехал ко мне.
   – Ну, – сказал он, – дай бог. Пока артиллерия да егеря, но скоро колонны пойдут.
   Да, егеря. Они всегда начинают. Еще тогда, читая о двенадцатом годе, я полюбил егерей. Мне нравился их скромный мундир, мне нравилась их лихая песня: «Ну-ка, братцы егеря, егеря! Начинаем мы не зря, эх не зря!» Я знал, что сейчас, пока канонада идет по фронту, они рассыпаны в цепи впереди батальонов и, притаившись за бугорками, кустами, спрятавшись в шанцах, держат на изготовку свои штуцера, чтобы прицельным огнем встретить французов.
   Егеря – легкая пехота. Невидимой пружиной они держат сейчас готовую к атаке французскую армию и первыми встретят ее натиск.
   Напротив батареи, в Бородино, тоже егеря, гвардейский полк Бистрома. Туман отодвинулся на границу деревни и скрыл наступавших французов.
   Листов подъехал к Барклаю:
   – Ваше превосходительство! Егеря как в ловушке! Если ударят по ним с двух сторон, отойти не успеют.
   – Вижу, – сказал Барклай и бросил на Листова любопытный взгляд. Потом обернулся к свите: – Павел Андреевич, пошлите к полковнику Бистрому. Скажите, чтоб выводил егерей да чтоб мост за собой сожгли. А Вуичу прикажите, чтоб подтянулся и прикрыл.
   – Позвольте мне! – сказал Листов. – Я место хорошо знаю.
   – Поезжайте.
   Листов поскакал вниз к реке, я за ним. Простучали доски моста, и мы в Бородино. Солнце уже показало свой край, туман за церковью стал бронзоветь. Оттуда блеснула дробная вспышка и беспорядочный треск присоединился к общему гулу. Что-то хлестнуло как бы прутом над ухом, еще и еще. Французы начали атаку Бородино.
   Наклонив мохнатые кивера, они надвигались из тумана небыстрым шагом. Блестела гребенка штыков, мерная барабанная дробь теребила воздух. Казалось бы, в грохоте пушек нет места другому звуку, но барабан, трескотня выстрелов и даже простые слова хорошо выделялись поверх канонады.
   – Avancez! – кричали совсем близко французы. – Вперед!
   Я завертелся с конем в отходящей колонне. Пронеслись пушки, их первыми отводили за реку.
   – Чивык-фюить-пии!.. – пело над ухом. Свинцовая мошкара с птичьими переливами носилась кругом, беззаботно впиваясь в тела.
   – Господи Сусе Христе! – пробормотал кто-то рядом и уткнулся лицом в землю.
   – С оглядкой, ребята, с оглядкой! – кричал унтер-офицер, размахивая тесаком.
   Колонна втиснулась на мост. Сзади напирали, передние не успевали выбраться на другой берег. Французы, добежав, тоже столпились сначала, потом растеклись и открыли пальбу по мосту. Не унимался их барабан. Увидел я барабанщика, он стоял один, бешено колотя в яркий продолговатый бочонок.
   Вперебой щелкали выстрелы. Егеря сумрачно и беззвучно толпились на мосту. Взмахивая руками, падали в Колочу люди. Здесь они стали живой мишенью. Лучший егерский полк погибал в самом начале боя. День начинался с неудачи, и с какой неудачи!
   Кто-то сидел верхом на перилах и методично стрелял, заряжал и снова стрелял, пули его не трогали. Французы надвигались, охватывали дугой и вплотную к воде стреляли с колена по мосту.
   Белка прыгнула с берега прямо в реку. Здесь было неглубоко, но все же вода поднялась до седла.
   – Бродом! – закричал я. – Здесь брод есть!
   Но меня не слышали.
   Какой-то француз с юным, почти мальчишеским лицом тщательно целил в меня с берега, но не попал, хотя между нами не было и тридцати шагов.
   Листов уже на этой стороне. Он крутился на Арапе перед колонной солдат и что-то кричал офицеру.
   – Не умеете воевать, не лезьте, молодой человек! – рявкнул офицер и, обернувшись к колонне, крикнул: – За мной, братцы, ура!
   – Ура-а! – отчаянно закричали солдаты и неровной толпой кинулись вниз, на мост, который уже запестрел французской пехотой. Это были егеря из бригады Вуича.
   Французы успели развернуться на ближнем берегу, но удержаться им не удалось. Нахлынули егеря, навалились, облепили. Крик, свалка! Французы посыпались с крутого берега в реку, егеря взяли мост, и бой перекинулся на ту сторону.
   – Ура-а! – гремело в деревне.
   – Назад! – кричал офицер. – Осаживай, братцы! Не забегай!
   – Павленко, солому на мост!
   Труба заиграла отбой. Распаленные егеря возвращались назад. Французы отхлынули за околицу. Какой-то офицер в синем мундире с расшитой серебром грудью сидел на земле и морщился, прижимая к лицу тонкий платок. По щеке текла кровь.
   – Важная птица! – говорили солдаты. – Кто его взял? Веди в штаб.
   Первые убитые. Они лежали странными горками, не похожими на тела, так неестественны были позы. Кто вывернув руку, кто вниз лицом, кто в обнимку с врагом. Белесая дымка боя оседала на них. Застеленный убитыми берег Колочи сразу принял значительный, строгий вид. Наверх к батарее тяжело брели раненые.
   – Зажигай!
   – Не горит, мокрая, ваше благородие!
   – Порох подсыпь!
   – Не горит, ваше благородие!
   Французы снова подступали к реке. Кто-то скакал перед колоннами, махая шпагой, сверкая серебром пышного мундира.
   – Петров!
   – Здесь Петров!
   – Снимешь вон того павлина?
   – Больно далеко, ваше благородие! И не спокойный, гужуется!
   Круглолицый безусый Петров становится на колено, прижимает штуцер к щеке, щурится.
   Штуцер – зависть солдата. Только егеря, да и то лучшие, получают его в руки. В штуцере винтовая нарезка, он бьет на тысячу шагов, а пехотное гладкоствольное только на триста.
   Петров целится. Выстрел. Всадник на том берегу едет все так же.
   – Эх, не попал! Далеко.
   Всадник едет и вдруг начинает валиться. Его успевают подхватить и снять с седла.
   – Попал! – Петров вытирает нос и радостно смотрит на командира.
   – Молодец, представлю! Поди, капитана снял или майора. Петров «снял» генерала Плозонна. Это был первый французский генерал, убитый в Бородино.
   Отчаянный крик:
   – Да что же мост не зажгете, раззявы! Сейчас снова напрут!
   – Двоих положило, не горит! Пуля проползть не дает, и солома мокрая!
   – Дозвольте мне! – Невесть откуда взявшийся ополченец в сером зипуне хватает факел и зигзагом бежит к мосту. Там он ложится и ползет среди убитых.
   Французы отчаянно палят.
   Ополченец исчезает за ворохом соломы, и через минуту-другую начинает валить дым.
   – Эх, вы! – говорит офицер. – Простой мужик пример доставляет.
   – А чо? – возражает солдат. – Мы не мужики нешто?
   Ополченец бежит, пригибаясь, назад, а по мосту прыгает низкое красноватое пламя.
   – Чичас пыхнет. Павленок там пороху подложил.
   Мост разгорается. Ополченец с радостно-оживленным лицом подбегает ближе, и я узнаю… да, это он, конечно. В ополченце я узнаю драгуна Ингерманландского полка и участника московских моих приключений Федора Горелова.

2

   Грохот, грохот стоит над Бородино. Беспрерывный, разноликий. Сотни оттенков в этом гуле. То жалобное повизгивание, то басовитое гудение. То вроде трещотки пробежит по небу, то все оно разом содрогнется. Птичье цвиньканье пуль, шуршание ядер, стон картечи. Звон, стук, удары, чавканье, лязг, жужжание. Людские крики, храп лошадей.
   Мы с Федором укрылись в ложбинке позади батареи. Артиллеристы называют ее Шульмановой по имени командира. Пехота пока не называет никак, но знаменитой она станет под именем батареи Раевского, здесь стоит его седьмой корпус.
   Я снял сапоги и вылил воду.
   – Как же ты, Федор, тут очутился?
   – В ратники записался.
   – Что ж ты меня тогда не дождался?
   – Вы уж на меня не гневитесь. От радости ошалел. Как Настя вышла, так и погнал лошадей.
   – Где ж она теперь?
   – В деревню отвез. А сам решил в ополченье податься, никак нельзя было в полк.
   – Да и сюда, может, не стоило? Скрылся бы где, переждал.
   – Нельзя нам пережидать, не то время. Как же пережидать? Нельзя, нет, нельзя…
   Федор записался в московское ополчение уже здесь, в Бородино. Принимали до самого боя.
   Вчера я видел палатку, украшенную оружием, фруктами, цветами. Там на столе зеленого сукна лежала книга в красном бархатном переплете. В нее записывались имена добровольцев.
   Они тянулись к Бородино до самого вечера – крестьяне, ремесленники, студенты. «Жертвенники» их называли. В разной одежде, только шапки у всех одинаковые – с медным крестом, с каким попало оружием и вовсе без него, ополченцы имели наивно-торжественный вид. Солдаты над ними посмеивались и ласково опекали.
   Вчера с утра и до ночи, белея рубахами, ратники строили укрепления. Они не умели ходить строем, стрелять и выполнять команды. Большая их часть осталась в резерве, а несколько тысяч рассыпались с началом сражения по всему полю, помогая солдатам чем можно. Носили раненых, подавали заряды, растаскивали исковерканные фуры, ловили испуганных лошадей. А когда падал егерь или гренадер, ратник подбирал его оружие и, перекрестившись, становился в первую линию.
   Среди этих нескольких тысяч, почти целиком полегших на поле боя, не отмеченных в списках потерь, не помянутых чугунной доской или гранитом, среди этих безвестных «жертвенников» и был мой Федор.
   – Немец тот здесь, – говорит он неожиданно.
   – Какой немец?
   – Который из Воронцова.
   – Леппих?
   – Он самый.
   – Где ты его видал?
   – В утицком лесе, вон там, с самого краю, почти у дороги. Мы там укрепленье копали. Чегой-то опять задумал. Приехал о трех лошадях, а сзади еще вроде зарядник от единорога.
   Стало быть, и Лепихин добрался. Я сел на Белку.
   – Ну, Федор, прощай. Где воевать собираешься?
   – При батарее. Я тут прижился. Ежели что, и банник могу в руки взять, пушкам тоже обучен.
   – Счастливо!
   Он поклонился низко:
   – И вам хорошей дороги. За Настю уж как придется: ежели смогу – отблагодарю, ежели нет – поклон хоть примите.
   – Настю я хотел спросить об одном деле. Если в живых останемся, ты уж сведи меня с Настей.
   Я поскакал на батарею. Где Листов? Свиты Барклая уже не видно, пальба идет еще жарче. Солнце выкатило над горизонтом и косо, парадным оранжевым светом обдает дымную, блистающую картину боя.
   Флеши, подумал я, туда. Сейчас французы начинают, если уже не начали, первую из восьми атак. Вот где самое пекло.
   От батареи до флешей километра четыре. По сути, флеши стали центром нашей позиции, заслон на Старой Смоленской дороге левым, а батарея Раевского правым флангом. Правее, где стоял Милорадович, кроме артиллерийской дуэли и отвлекающих кавалерийских атак, важного не происходило.
   Флеши скучились треугольником, две ближе к французам, одна чуть в глубине. Это были слегка приподнятые площадки с пехотными рвами и земляными брустверами. На этом месте я ночевал в Бородино, на этом месте проснулся в двенадцатом году.
   Я прискакал, когда первая атака французов сорвалась в самом начале.
   Дивизии Дессе и Компана попытались атаковать колоннами, но были расстроены картечью и фланговым огнем егерей.
   – Важно! – кричали солдаты со смеющимися лицами. – Молодцы, заступники, отхлестали хранцев!
   – Подожди, – отвечали артиллеристы. – Это забава. Это он красуется. Сейчас так напрет, что смотри. Штаны-то у вас белые.
   – Не бось! Не запачкаем! – кричат гренадеры.
   Они стоят в две линии: первые батальоны впереди, вторые чуть сзади. Это гренадерская дивизия Воронцова.
   – Трубят, глянь!
   На опушке леса опять строятся французы. Подъехала и развернулась их батарея.
   – Братцы! – кричат гренадеры. – Антилеристы! Дай-ка ему щелчка!
   Французские пушки открыли огонь, и это сразу сказалось. То ядра летели издали вразброд и только случайно попадали в каре. Теперь черные шары запрыгали по флешам. Канониры забегали быстрее.
   – Две линии сбавь! По батарее, пли!
   Взорвался пороховой ящик, дохнуло черным жаром. Ядро цокнуло в пушку и с бешеным верчением метнулось вбок. Падали люди. Теперь их не подбирали, некогда было. Все с напряжением смотрели на плотную массу колонны, шагавшую с барабаном на флеши.
   – Первое орудие по правой колонне! Второе и третье по левой!
   С пронзительным пиликаньем флейты, качая знаменами, французы все ближе и ближе. Пушки на флешах исполняют неуклюжий танец с прыжками, катанием туда-сюда, изрыганием пламени, дыма.
   – Картечью, пли!
   В колонне замешательство, легкий разброд, она почти останавливается. Сейчас побегут! Но нет, сбились плотнее, офицеры машут шпагами, пиликанье флейт и барабан еще резче, и снова идут, идут, как против ветра, наваливаясь грудью на град свинца, падая, сменяя друг друга.