Во всяком случае, чаще и чаще я открывал книги о двенадцатом годе. Я втягивался в его тревожный возвышенный мир, проникался его настроением. И наконец, строки Пушкина, которые встретил, перечитывая «Повести Белкина», стали последней и ясной ступенью его понимания:
   «Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»
   Я почувствовал нерв тех великих дней. Мне показалось, что он затаен и во мне, в каждом из нас, и время любви, славы и восторга еще вызовет его к жизни.

2

   Я стал бывать у Артюшина. Его большая квартира походила на музей, да и была музеем. Сотни предметов – оружие, одежда, рисунки и документы, – все из истории двенадцатого года, были развешаны и разложены по стеллажам до потолка.
   Он прекрасно знал чуть ли не каждый день войны. Казалось, и знать больше нечего, но вот он приобретал пожелтевшую страничку рукописи, старый орден и радовался, как ребенок.
   Одна комната была занята муляжем Бородинского поля и глиняными шеренгами солдат всех полков. Фигурки аккуратно раскрашены. Войска – пехота, кавалерия, пушки расставлены по фронту в том же порядке, как в Бородинском бою.
   – Я только число убавил, – говорил Артюшин. – Одна фигурка заменяет роту. Но форму и цвета войск отразил по возможности точно. Вот лейб-гусары, у них красные ментики. Синие с малиновым – это уланы. А вот пехота, у нее красные воротники…
   – С французами у меня хуже, – говорил Артюшин. – Я в синее их обрядил, хотя там пропасть разных мундиров.
   Он в деталях показывал мне главные эпизоды Бородинского боя. Атаки на Багратионовы флеши, схватку за батарею Раевского. Понемногу и я заразился подробным интересом к Бородино. Взялся в библиотеке за многотомные описания.
   Трудно придумать что-нибудь более сумбурное и путаное, разноцветное и разнокалиберное, чем армия тех времен. По нескольку раз в год выходили указы о перемене цветов и покроев одежды, замене калибра и введении нового оружия.
   Гусары, драгуны, уланы, егеря, гренадеры и мушкетеры, кирасиры и кавалергарды, казаки и артиллеристы – все перемешалось у меня в цветистый калейдоскоп.
   Целую папку я заполнил набросками, потому что рисунки к повести хотел сделать сам, а кроме того, одежда под карандашом словно оживала и требовала хорошенько ее рассмотреть.
   Один гренадерский кивер с султаном из конского волоса, с золоченой кокардой в форме ядра с тремя язычками пламени, с подвязным ремнем из золотистой чешуйчатой тесьмы, с этишкетом – трехцветной плетеной нитью, наброшенной на тулью полукругом, с серебряными кистями по бокам, – один такой кивер казался мне царем головных уборов.
   Я потихоньку подыскивал героев. Соблазнов открывалось немало. Множество ярких характеров населяло то время. Пламенные, романтические, по-русски разудалые. Бесшабашные гуляки-дуэлисты и утонченные, образованные на демократический лад офицеры. Оригиналы из Английского клуба и задиристые поэты. Смекалистые крестьяне и бродяги-философы. Студенты Московского университета и сироты из Воспитательного дома. Живые и наивные создания из патриархальных семей вроде толстовской Наташи и крепостные актрисы, как прекрасная и таинственная Параша Жемчугова.
   Меня заинтересовал один человек. Может быть, потому, что вокруг его имени складывалось несколько совпадений, но в то же время толком не было ничего известно, наоборот, намечалась путаница.
   В те годы писалось множество стихов. Они ходили по рукам, читались на биваках, распевались. Вся армия знала наизусть гусарские куплеты Дениса Давыдова вроде таких:
 
Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней под шалашами,
Днем – рубиться молодцами,
Вечерком – горелку пить!
 
   Понятие «гусарство» в смысле лихого и бесшабашного времяпрепровождения пошло именно с тех времен.
   Одна из папок в доме Артюшина хранила листки и тетради с безымянными стихами и посланиями вроде давыдовских. В посвящении одной гусарской компании я встретил такое четверостишие:
 
Там Берестов, задумчивый гусар,
На биваках приятельствовал с нами,
И на лице мешался думы жар,
И жар костра, и пунша яркий пламень.
 
   Я почему-то все ясно представил. Трепет желтого огня, шум и песни около костра, а чуть поодаль, опершись на локоть, полулежит молчаливый гусар. На лице, освещенном снизу, мечутся блики костра, в пристальном взгляде раздумье и тайна.
   «Задумчивый гусар» – это мне приглянулось. Гусаров называли рубаками, удальцами, забияками, кем угодно, но «задумчивых» я не встречал.
   Еще трижды попадалась мне фамилия Берестова.
   В наградных документах Бородинского боя поручик Берестов упоминается два раза. Сначала в списке отличившихся офицеров третьего пехотного корпуса. Сообщалось, что «поручик Берестов, выполняя особое поручение командующего, проявил великолепную храбрость. Участвовал в атаке Ревельского и Муромского полков, получил контузию, но остался в строю, за что представляется к награде Владимиром 4-го класса». Справа от записи стоял вопрос.
   Вопросы появились и у меня. Что за особое поручение командующего? Ведь, кроме Кутузова, которого во всех случаях именовали главнокомандующим, командующими можно было назвать кого угодно, от Багратиона и Барклая де Толли до командиров полков и дивизий.
   Почему также не сказано, в каком полку служил поручик Берестов? Это всегда отмечалось в наградных документах.
   Второй раз, и снова как «выполняющий особое поручение командующего», поручик Берестов встречается в списках отличившихся офицеров 24-й пехотной дивизии. Здесь он «немало способствовал славной атаке 3-го баталиона Томского полка, увлекая солдат до самого получения раны», за что был представлен к награде «золотой шпагой за храбрость и очередным чином». И в этой записи стоял вопрос, а кроме того, она была перечеркнута пожелтевшими штрихами пера.
   Кто ставил вопросы, кто зачеркивал фамилию Берестова и почему? В чем заключалось «особое поручение»? Не может ли оказаться, что «задумчивый гусар» и его однофамилец таинственный поручик Берестов одно и то же лицо? Тогда почему гусар в списках пехоты?
   В третий раз поспешно написанную фамилию Берестова я видел под карандашным рисунком какого-то боя. «Ал. Берестов» – так было подписано. Карандаш почти уже стерся, бумага померкла. Наверное, это был старый рисунок. Артюшин уверял, что он сделан на Бородинском поле прямо во время боя.
   – Смотрите, какая поспешность в линиях, а кроме того, точная топография. Ведь это атака на батарею Раевского! Рисунок даже не закончен…
   Вглядываясь в слабые штрихи, я думал о том, что Томский пехотный полк, в атаке которого участвовал поручик Берестов, стоял как раз позади кургана Раевского.
   И все-таки я мало верил Артюшину. Неужто в таком жарком месте, как батарея Раевского, где каждая струнка пространства была перебита ядром или картечью, кто-то рисовал с натуры да еще не забыл подписаться?
   Но троеликий Берестов – гусар, художник и офицер с таинственным поручением все больше занимал мое воображение. Конечно, это могли быть однофамильцы или родственники. В то время служили в армии целыми семьями. Давыдовых, например, кроме Дениса, воевало по меньшей мере еще трое.
   Но что-то заставляло меня искать образ одного Берестова. Я стал придумывать его жизнь, я пытался уложить в нее неясные и противоречивые сведения. И это меня увлекло, потому что фигура выходила необычная.
   Теперь и путаница в наградных документах, и недомолвки, и отсутствие других упоминаний – а я посмотрел много материалов, вплоть до биографических справочников по армии – все было на руку. Неопределенности оставалось ровно настолько, чтобы мое воображение смогло принять участие в этой загадочной для меня судьбе.

3

   Для повести я выбрал пять дней. 22 августа русские нашли позицию у Бородино, а 26-го состоялось сражение. За несколько бородинских дней я хотел развернуть сюжет, а кроме того, показать схватку за Шевардинский редут, она случилась накануне главного боя.
   Самой битве я отводил главное место. Она представлялась мне огромной грохочущей панорамой, где решались и судьбы двух армий, и тысячи человеческих судеб.
   Прочел я в библиотеке достаточно много. Пора было приниматься за первую главу. Осталось само Бородинское поле.
   Я с нетерпением ждал сентября, чтобы в те дни, какие отвел для книги, приехать в Бородино и остаться наедине с полем. Пройти его вдоль и поперек, узнать его запахи, краски. Спать на его траве, как спали солдаты, смотреть в его небо. Слушать шелест его ветерка, посвист его птиц. Зрительно, осязательно, чувственно хотел я постичь сокровенную тайну Бородинского поля и надеялся, что оно откроет мне такое, о чем не пишут книги.
   Третьего сентября, 21 августа по-старому, я уложил рюкзак и поехал в Бородино. В полдень я был на месте. Теплый и ясный день стоял в Бородинском поле. Пока ничто не означало осени, но иногда в попавшей на просвет листве вспыхивала та самая печальная ясность, которая предвещает и увядание и холод.
   Я шел и думал: где ты, мой Берестов? В каком бою сложил голову? Где искала твою могилу любимая? А может, прах твой до сих пор таится под бородинскими холмами? И был ты таким, как придумал я, или вовсе иным?
   Почему я взялся за эту книгу? Что я хотел рассказать, какие чувства выразить? Я и сам не знал толком. Это было как дальний зов, смутный, но властный, и звук его нарастал.
   Я шел через поле, и теперь мне не мешали перелески и новые дороги. Внутренним зрением я видел его целиком. Вместе с ужасным ударом пушек в голове вспыхивала ослепительная панорама боя.
   Сначала я решил пройти поле наискось до памятника Кутузову в Горках, а оттуда вернуться по всему фронту к Семеновской и выбрать место для ночлега. Шагать было легко, кроме спального мешка и бутербродов, в рюкзаке ничего не было.
   В Бородино много памятников. Черного, серого, красного гранита. Круглые колонны, треугольные стелы, просто гранитные глыбы. Я подходил к каждому и читал надписи.
   На кургане Раевского я посидел у могилы Багратиона и только теперь обратил внимание, что здесь нет памятника защитникам батареи.
   Я вытащил записную книжку и нашел, что на кургане сражались дивизии Паскевича и Лихачева. Правда, памятник полкам Лихачева я видел где-то позади кургана, хотя дивизия и ее генерал легли именно здесь. Но почему нет памятника 26-й дивизии? Ведь это она начала оборону кургана.
   Я нарвал жесткой полевой травы и стал выкладывать из нее начальные буквы полков, о которых почему-то никто не вспомнил. Их было пять: пехотные Полтавский, Орловский, Ладожский, Нижегородский и один Егерский. Совсем неожиданно у меня получилось ПОЛЕ. Правда, оставалось еще «Н» от Нижегородского пехотного, я выложил его чуть в стороне.
   Я ушел с батареи Раевского, думая о своем маленьком памятнике солдатам, о невзначай получившемся слове.
   Вдруг меня остановила внезапная мысль: «Н», буква «Н», которая осталась одна! Я вернулся на батарею и положил рядом с «Н» бледно-желтый полевой цветок. «Н» – Наташа! Еще один памятник, вышедший ненароком. Памятник нашей последней встрече. Мне даже вспоминалось теперь, что мы расстались как раз на том месте, где я складывал буквы из жесткой бородинской травы.
   На Багратионовых флешах, позади Спасо-Бородинского монастыря, я нашел место для ночлега.
   В другое время достаточно было бы одной спокойной красоты этих русских пригорков, просторных полян, полукружий невысокого леса и разбросанных там и тут беседок из двух или трех деревьев. Но гранитные монументы, такие спокойные и задумчивые, как сама природа, артиллерийские брустверы, ставшие ложбинками зеленого поля, лишали пейзаж сиюминутности, уводили вглубь, и оттого деревья, даже простая трава, казались полными глубокого значения.
   Позади левой флеши вплотную к небольшому лесу стояла высокая продолговатая копна сена. Там я и решил разложить спальный мешок и устроиться на ночь.
   А пока присел на розовую гранитную тумбу у памятника сумским и мариупольским гусарам и стал разглядывать стройный контур Спасо-Бородинского собора.
   В музее я видел набросок плана Бородинского боя. На плане рукой генерала Ермолова сделана карандашная помета: так он показал Маргарите Тучковой место гибели ее мужа. Сначала вдова поставила здесь часовню, а в 1839 году вместе с другими основала женский монастырь, в котором стала первой настоятельницей.
   Раскачивая портфелем, мимо шла крошечная школьница с большим белым бантом. Около меня она остановилась и посмотрела с любопытством.
   – А здесь сидеть нельзя, – сказала она. – Нам в школе говорили.
   – Почему же?
   – Потому что камень священный!
   – Согласен, – сказал я и переселился с тумбы на траву.
   – А что вы здесь делаете?
   – Смотрю Бородинское поле.
   – Только, пожалуйста, не бросайте окурки и консервные банки, – важно сказала девочка.
   – А как ты думаешь, – спросил я, – что такое священный камень?
   – Священный?.. – Она задумалась. – Ну, это который всегда освещен… солнцем…
   – А как же ночью?
   – А ночью луной и звездами, – нашлась она.
   Я улыбнулся. Девочка перешагнула чугунную цепь, вытащила из портфеля косынку и несколько раз обмахнула ею розовый гранит монумента.
   – Только, пожалуйста, – еще раз и очень важно напомнила она, – не пачкайте памятников. Им еще долго стоять.
   Потом она ушла, напевая, подпрыгивая, и несколько раз оглянулась на меня с грациозным, по-детски кокетливым наклоном головы.
   До вечера я бродил по флешам и вдоль Семеновского оврага.
   Сбоку от монастыря стоял крепкий каменный дом. Он пустовал, кое-где были выбиты стекла. В этом доме, бывшей гостинице монастыря, Толстой работал над «Войной и миром» во время поездки на Бородинское поле.
   Уже порядком стемнело, когда я вернулся к стогу сена, где хотел ночевать. Я вытащил спальный мешок, устроил нишу в основании стога и скоро уютно лежал среди крепкого пахучего настоя, острых покалываний палочек сена и мыслей о будущей книге, о Берестове, о Наташе.
   Немного стало знобить. Я забрался в спальный мешок, отодвинул нависший пласт сена и стал смотреть на звезды. Они светили уже в полную силу, одни четким холодным сиянием, другие желтоватым неярким подрагиванием.
   Я думал о том, что многие из бородинцев, оставивших воспоминания, писали о звездах. Вот так лежали они в ночь перед битвой с глазами, устремленными на небесную россыпь. Каждый искал свою звезду и разговаривал с ней. Спрашивал, так ли он прожил жизнь и что ждет его завтра.
   Смотрел на звезды и мой Берестов. Какую он выбрал? Быть может, там в небе еще странствует его взгляд, уносимый все дальше световыми годами? Может быть, смотрит сейчас в небо и Наташа. Тогда на какую звезду?
   Меня знобило все больше. Неужели простудился? Я попробовал заснуть. Но звезды, звезды не давали покоя… Они висели, как тысячи ярких сосудов, вобравших в себя чьи-то взгляды, надежды, признания. Я сжался в своем мешке, навалил на себя сена.
   Началась полудрема, но и сквозь нее я чувствовал дрожь, не покидавшую тело. Обрывки сновидений проносились в голове, какие-то образы, вскрики. В подсознании билась мысль, что я заболел. Надо проснуться, куда-то идти, избавиться от кошмаров. Я поворачивался с боку на бок, но бред разрастался.
   В последний момент этого горячечного полусна мне удалось открыть глаза, и помню только, что сияние звезд поразило, ослепило меня. Они полыхнули, как огромные зеркала, заполнив все небо нестерпимым блеском.
   На этой вспышке дрожь моя кончилась, сновидения пропали. Я закрыл глаза и погрузился в глубокий сон. Он снизошел на меня бездонным забытьем, какого я никогда не испытывал…
   Сначала издалека, потом все ближе и ближе, но еще помимо моего сознания в этом покое стали раздаваться настойчивые слова:
   – Берестов… Берестов… Проснитесь, поручик Берестов.

4

   – Проснитесь! Вы Берестов? Проснитесь, поручик…
   Кто-то тряс меня за плечо. Я открыл глаза.
   Надо мной наклонилась темная фигура с огромной вытянутой головой. Это сон, я закрыл глаза.
   – Да проснитесь, поручик! Вас в штаб зовут!
   Я снова открыл глаза. Сумеречно. Наверное, светает. Фигура отошла со вздохом. Я присмотрелся… И то, что принял за огромную странную голову, оказалось юным лицом, а над ним… Кивер двенадцатого года! Кивер!
   – Так вы Берестов или нет? Целый час вас ищу. Закопались в сене, вот, право. А у меня еще несколько дел. Вас в штаб зовут. Вы Берестов?
   Я приподнялся, вывалился из копны и сказал:
   – Ну, положим, я Берестов, – и сам не удивился тому, что сказал.
   Голос мой прозвучал необычно, хрипловато. Какая-то особенная острота воздуха ударила в голову. Я огляделся.
   – Тогда вас в штаб, к полковнику Кайсарову. Я вестовой.
   Юноша в кивере смотрел на меня с любопытством. Что-то в моем сознании как бы мешало проснуться, хотя я уже знал, что это не сон. Что-то удерживало от изумления, от расспросов. Я только встал и потянулся в тесной, явно не моей одежде.
   – Почему вы решили, что я Берестов?
   – Так вон ваша белая лошадь стоит. Мне так и сказали: у вас белая лошадь. А потом ваш мундир, такие уже не носят. Так вас в штаб, в деревню Бородино. Как церковь проедете, так в первой избе направо. Ну, я, пожалуй, поеду. До свидания, поручик.
   Он подошел к лошади, неловко взвалился и ударил в бока. Короткий всхрип, роса брызнула из-под копыт, и всадник ускакал.
   Я снова осмотрелся. Знакомое и незнакомое место. Стог сена, в котором я ночевал, вот он. Но ближнего леса нет. Нет и монастыря, на месте его далеко вперед дымчатый утренний простор с неясным контуром леса на горизонте. Свежо. Воздух остр, новый воздух. Что-то новое и во мне. Нет мысли, что это недоразумение, сон, наваждение, чья-то шутка. Голова спокойна, и что-то по-прежнему мешает удивиться, не поверить.
   Из-за стога медленно вышла белая лошадь, она щипала траву. Моя лошадь? Лошадь поручика Берестова? Я подошел. Она подняла голову, тихо заржала. Свой.
   Я вдел ногу в стремя и прыгнул в седло. Как только я попал в его гладкий блестящий изгиб, ощущение тесноты одежды пропало. Наоборот, какая-то легкая сила почудилась в теле.
   Я приподнялся в седле и оглядел огромную холмистую равнину. Бородинское поле, это оно! Пахнул в грудь свежий ветер. За моей спиной розовый юный жар начинал охватывать небо. Я засмеялся.
   – Да, я поручик Берестов! – громко сказал я и ударил каблуками коня.
   Он мягко сорвался с места, понес галопом по лугу. Я бросил поводья и понял с восторгом, что умею вот так небрежно, на полном скаку красоваться в седле.
   – Эгей! – крикнул я. – Берестов!
   Конь вынес меня на дорогу. Впереди потянулись серые избы деревни. Семеновская? Наверное. Вот поворот налево. Тут я остановился.
   По улице шла колонна. Дробно сияли штыки. Против огненного восхода они походили на заросли розово-красной травы.
   Сердце мое стучало. Полки! Русские двенадцатого года! Я Берестов, я поручик Берестов!
   Солдаты шли, весело переговариваясь. Улица не пылила под утренней росой. Егеря! Я сразу узнал их по светло-зеленым мундирам, черным крест-накрест ремням и киверам без султанов.
   – Его благородие на белом коне, как Егорий!
   – Эхма! Отшелушим мусье, сами в Егориях будем!
   Они оборачивались на меня оживленными усатыми лицами. Мерный топот сапог, бряцание оружия.
   Мимо рысцой проезжал офицер на пегом коне. Он обернулся ко мне, придержал лошадь:
   – Вы какого полка? Я ищу… – Он внимательно посмотрел на меня, осекся и, не договорив, ускакал.
   Я повернул за ним, стремительно миновал егерей, серые избы Семеновской и съехал налево в овраг. Тут я спешился, расстегнул мундир, стащил его и внимательно рассмотрел.
   Жесткое сукно зеленоватого тона вытерто. Пуговицы помятые, с орлами, теперь уж не разберешь, золотые были или серебряные. Воротник желтый и низковатый для тех, которые носили в двенадцатом году. Обшлага желтые тоже, а я хорошо знал, что отвороты у русской армии в то время были красные. Ясно, что старый мундир. Но какого полка? Скорее всего, пехотного.
   На плечах погоны из поблекшей серебряной нити. Тоже старые, в двенадцатом году носили эполеты.
   А что на голове? Оказывается, темно-зеленый колпак с белыми кантами и кистью, такие тоже давно не носят.
   Да, уж наверное, вид мой был странным. Недаром шарахнулся офицер, а молоденький вестовой разглядывал с любопытством.
   Может быть, это мундир какой-то неизвестной мне службы, интендантской или инженерной? Да вряд ли. Скорее всего, случайная одежда. Рейтузы, например, из серого сукна, кавалерийские.
   К черному немецкому седлу приторочен сзади круглый чемодан из плотной материи, он похож на скатанное одеяло. Спереди пристегнута кожаная сумка.
   Я расстегнул чемодан. Много ли у меня имущества? Две белые сорочки, сверток мягкой кожи, наверное на сапоги. Суровые нитки и большая игла. Флакон с кельнской водой. Белые лайковые перчатки и фуражка защитного цвета с темно-зеленым околышем и черным лакированным козырьком.
   Фуражку я сразу надел вместо колпака. На самом дне лежало бритвенное лезвие с перламутровой ручкой и зеркало. Я стал разглядывать свое лицо. Да, это я, безусловно. Только моложе, может быть двадцати с небольшим, и с усами.
   В кожаной сумке оказались два пистолета, деревянная фляжка, обтянутая сукном, и нож в плетеном чехле, с наборной ручкой. Пистолеты с тонкими дулами и затейливой вязью узора явно восточного происхождения. Тут же лядунка – кавалерийский патронташ на двадцать зарядов.
   Больше ничего. Ни денег, ни бумаг. Хозяйство небогатое. Поручик Берестов, видно, попал в какую-то историю.
   Кобыла, правда, замечательная. Я сел в седло, потрепал ее по шее, попробовал размышлять. Но что-то опять мешало. Ясно одно: я поручик Берестов. Я здесь, в Бородино двенадцатого года – какого же еще? – и это не мираж.
   Меня вызывают в штаб. Наверное, там многое прояснится.
   Я пустил кобылу по мягкой грунтовой дороге. Пожалуй, она проходила там же, где асфальтовая, по которой еще вчера я шел от кургана Раевского. Только по бокам нет деревьев и даже кустов.
   Огромный простор раскинулся по обе стороны. А вон и курган, за ним бородинская церковь. Какое сегодня число? Не то ли самое, которым должен был проснуться после ночлега в стогу?
   Ветхий мост через Колочу перенес меня к бородинской околице. Такие же серые избы, как в Семеновской. Маленькие окна, крыши высокие, соломенные, похожие на тусклого серебра папахи.
   За церковью в середине деревни оживление. На травяной зелени улицы рядом с темными срубами изб особенно ярко маячат разноцветные пятна военных мундиров. Мелькают белые рейтузы, красные эполеты, черные султаны и золотые кокарды. Сгрудились оседланные лошади, повозки. Вдали за околицей показалась еще колонна.
   Низкое утреннее солнце подкрашивало землю пологим оранжевым светом.
   Я слез с седла. Штаб разместился в нескольких избах. Туда и сюда сновали люди. Высокий солдат в белом кирасирском колете держал под уздцы лошадь и глядел на приближающийся полк. Я подвел лошадь к нему:
   – Эй, братец, полковник Кайсаров в какой избе?
   Он вытянулся сначала, а потом, заметив мой никудышный вид, расслабился и небрежно показал избу.
   – Из ремонту, что ли, вашбродие? – Он принял меня за тыловика.
   – Какой сегодня день? – спросил я, не отвечая.
   – Четверток! Денек перевальный, вашбродие!
   – А число?
   – Двадцать второе! – Он подмигнул: – Что, вашбродь, сивалдай крепкий попался?
   – На-ка лучше, держи. – Я бросил ему поводья и пошел в избу.
   – Не положено нам чужих! – крикнул он за спиной. – Мы кирасирский его величества! Ходют тут разные…
   У него было растерянное и недовольное лицо, но повод он все-таки держал.
   Я прошел темные сени. Под низким потолком за деревянным столом сидел офицер с гусиным пером.
   – К полковнику Кайсарову, – сказал я.
   – Кайсаров еще на марше, – не поднимая головы, ответил офицер. Я разглядел седые бакенбарды, расстегнутый воротник и штаб-офицерские эполеты с густой бахромой.
   – Я поручик Берестов. Меня вызывали к полковнику Кайсарову.
   – А, Берестов… – Майор поднял голову. – Это я вас требовал от имени дежурного. Майор Сухоцкий… Послушайте, Берестов, я с вами замучился. Мне то одни, то другие велят с вами разбираться. Кто вы такой, наконец, какого полка? Когда вы представите бумаги?
   – Бумаги… – сказал я. – Бумаги я представлю в свое время.
   – Да что за черт, батенька! – Офицер вскочил. – Какое такое свое время? А может, вы французский шпион? Вас даже знать никто толком не знает, во всяком случае, поручиться не может. Вы ссылаетесь на генерала Кульнева, так он погиб, месяц, как погиб на Дриссе! Вся канцелярия его досталась французам, где ж мне искать ваши послужные? Вами давно генерал-полицмейстер интересуется.
   Вошел запыленный офицер и приложил два пальца к треуголке…
   – От генерала Лаврова. Где дислоцировать пятый корпус?
   – Это не у меня, – ответил Сухоцкий. – Квартиргеров принимает полковник Нейдгард, в соседней избе.